Серия «Мир детектива»
Вышли
Хьюм Ф. Человек в рыжем парике
Смолл О. Дж. Образцовая загадка
Фримен Р. Остин. Тайна Анджелины Фруд
Готовятся
Детектив на сцене. Пьесы о Шерлоке Холмсе
Мэйсон Э. Э. В. Дело в отеле «Семирамида»
Темме Й. Мельница на Черном болоте и другие новеллы
Хоуп Э. Бриллиантовое ожерелье или история о двух дамах, джентльмене и нескромности герцогини
Фере О. Запутанное дело
Хьюм Ф. Таинственная тень
Серия «Семнадцатый отдел»
Бьюкен Д. Охотничья башня
Мистер Бонд, подвиньтесь. Лучшие рассказы о шпионах и разведчиках
Клоустон С. Шпион в черном
Бидинг Ф. Семеро спящих
ПРОЛОГ
Канашечка
Хроникер многих столичных газет и главный поставщик новостей газетки «Листок», Абрам Абрамовичи Шпрехер сходил, слегка покачиваясь, с широкой чугунной лестницы, ведущей из комнаты швейцара в общую залу «Эльдорадо», одного из увеселительных заведений Петербурга. Время было горячее, между новым годом и масленицей 1880 года; не мудрено, что Абрам Абрамович, встретив в этом злачном месте нескольких приятелей, возвращался домой в легком подпитии и в самом шаловливом настроении духа.
Он был весьма не дурен собой, а сложением напоминал Геркулеса, что большая редкость в наш тщедушный век. Не мудрено, что многие из «этих дам» удостаивали его своей симпатией, хотя финансы Абрама Абрамовича всегда были в плачевном состоянии — «от скупости издателя», как он всегда жаловался, вернее, от безалаберности самого Абрама Абрамовича.
Теперь, спускаясь с лестницы, Шпрехер фальшиво напевал какую-то гривуазную шансонетку, мысленно соображая, какую бы из «плутовочек-канашечек» осчастливить своим визитом. Хотя час были уже очень поздний, но Абрам Абрамович, зная, что он всегда будет желанным гостем, не стеснялся с «канашечками». Этим именем он звал своих добрых фей.
— Разумеется, к Фимочке! — произнес он довольно внятно, так что швейцар, подававший ему шубу, слегка усмехнулся. — К ней, к ней, к ней, прямо к Любушке моей! — продекламировал Шпрехер и, миновав благополучно Сциллу и Харибду входных дверей, через минуту очутился в санях и крикнул кучеру:
— На Лиговку, дом №512-й.
Они покатили.
В воображении Абрама Абрамовича тотчас же предстал образ прелестной Фимочки, с которой он познакомился на одном из маскарадов немецкого клуба. Это было существо по виду крайне наивное, милое, доброе, но в глубине души хитрое и в конец испорченное столичным омутом. Этого последнего качества не замечал, да и не мог заметить Шпрехер, который гораздо больше интересовался красотой и формами своих «канашечек», чем их нравственными качествами. Фимочка до того сумела увлечь довольно таки пожившего Шпрехера, что он после первого серьезного рандеву ходил в каком-то экстазе несколько дней, но не скоро добился второго. Фимочка отговаривалась ревнивым характером своего мужа, боязнью попасться, словом, мучила бедного влюбленного, как настоящая кокетка, и только тогда дала свой адрес и разрешила бывать у нее, когда получила от Шпрехера клятвенное обещание не «ревновать» и исчезать при первой тревоге.
Он уже два раза воспользовался позволением, и сегодня спешил с радостной надеждой застать «канашечку» дома.
Остановившись около ворот указанного дома и расплатившись с извозчиком, Шпрехер юркнул в ворота, и, повернув направо, стал подниматься по довольно крутой и грязной лестнице на второй этаж. У дверей, обитых черной клеенкой с медными гвоздиками, он остановился и привычным жестом ощупал впадинку под звонком. Условленного камешка там не было, что означало, что «муж» отсутствует и Фимочка свободна.
Легонько стукнув в дверь и не получив никакого ответа Абрам Абрамович тихо взялся за ручку — дверь оказалась не запертой.
Войдя в переднюю, он из предосторожности запер дверь на крюк, зажег спичку, запас которых постоянно имел в кармане, и осмотрелся. Кроме ротонды Фимочки и ее кофточки, отороченной мехом, на вешалке ничего не было.
— Одна, канашечка, должно быть спит! — скорее подумал, чем сказал он и тихонько пошел знакомой дорогой через зал в спальню красавицы. Воздух и езда освежили его затуманенную голову, и теперь он совершенно твердо стоял на ногах. Спичка давно погасла, в приемной было довольно темно. Он остановился у двери в спальню и стал прислушиваться. Все было тихо, только его собственное дыханье, да учащенное сердцебиение явственно слышалось ему…
— Она никогда не спит без огня, что же значит эта темнота, — подумал он, и найдя, при слабом свете уличного фонаря, немного освещавшего часть окна, свечу на подзеркальнике, зажег ее и осторожно пошел в спальню.
Картина, которая предстала его взору, до того ошеломила его, что он нервно вскрикнул и уронил свечу, она погасла, погрузив комнату в абсолютный мрак…
Остатки алкоголя мигом вылетели из головы Абрама Абрамовича; он ощупал свою голову, чтобы окончательно прийти в сознание, и дрожа всем телом, цепляясь и спотыкаясь на каждом шагу, как сумасшедший выбежал в прихожую, сорвал шубу с вешалки и бросился бежать по лестнице, рискуя сломать себе шею.
Выскочив во двор, он кинулся в дворницкую, помещавшуюся в подвальном этаже, и стал стучать сапогом в замерзшее окно, в котором виднелся слабый свет.
Через минуту, с ворчанием, из входной двери показалась фигура сонного дворника и окликнула непрошенного посетителя.
— Эй, дворник, дворник, живей, скорей за полицией, у вас в пятнадцатом номере совершено убийство… Скорей, скорей, — кричал Шпрехер.
— Убийство? А ты почем знаешь? — грубо спросил дворник, не узнав Шпрехера, от которого несколько раз уже получал «на чай».
— Или не узнаешь меня… Беги, беги скорее за околоточным… сейчас захожу к барыне, в пятнадцатый номер, а она убита!.. Понимаешь, убита, кровь… ужас… преступление… — зубы Шпрехера стучали, как в лихорадке.
— Что за притча! — проворчал дворник. — Кажись девица была как следует, никакого дебоширства ни-ни… и вдруг!.. Эй, Васька! — крикнул он подручному: — бегом к Климу Михайловичу, пусть идет скорей, несчастье мол случилось, да захвати Голубцова на углу, а я фонарь зажгу.
Парень убежал за полицией, а старший дворник зажег фонарь, вышел к Абраму Абрамовичу и, наконец, признав его, начал расспрашивать о том, как он нашел убитую. Но Абрам Абрамович был до того взволнован увиденным, что решительно не мог ничего объяснить, чем и возбудил некоторое подозрение у дворника.
Вскоре появился околоточный, городовой и еще два младших дворника, и вся компания, под предводительством старшего дворника, державшего фонарь, направилась по лестнице к номеру пятнадцать.
Дойдя до дверей, околоточный в свою очередь обратился с вопросом к Шпрехеру, как он наткнулся на убийство?
Но одно воспоминание об увиденном окончательно замкнуло рот господина Шпрехера. Он в ответ сказал, что-то несуразное.
В его испуганном мозгу уже давно вставал упрек самому себе; зачем не ушел из квартиры Фимочки тайно, благо его никто не видел, и перспектива ложных подозрений, косвенных улик, следствия, может быть суда, промелькнула перед ним.
Дворник, приведя людей в гостиную, остановился.
— Вот и фатера, — сказал он: — это их парадная комната, тут налево кухня, а там спальня, — где же убийство?!
Этот вопрос, казалось, разбудил Шпрехера.
— Я вошел вот в эту дверь, со свечой — она там! — он указал на дверь направо.
— Дай фонарь, — приказал околоточный дворнику и, взяв его, направился к дверям спальни. Все, кроме Шпрехера, последовали за ним.
Когда красноватый свет фонаря осветил комнату, то ни околоточный, ни дворники не смогли удержаться от инстинктивного вскрика ужаса.
Ни широкой прекрасной постели, все облитое кровью, лежало тело или вернее куски тела той, которую при жизни звали Фимочкой. Голова была отделена от туловища и лежала на фарфоровой тарелке, поставленной перед большим зеркалом на туалете. Руки и ноги жертвы были тщательно отрезаны и вышелушены в плечах и бедрах, а ниже груди, от пояса к верху, зияла огромная рана.
Это было не простое убийство, а какая-то адская хирургическая операция. Видимо, убийца не торопился и резал с полным сознанием, что ему никто не помешает.
Зрелище было ужасное. Дворники инстинктивного сняли шапки и перекрестились; даже сам околоточный, повидавший на своем веку многое, с изумлением и ужасом смотрел на несчастную жертву…
Самый поверхностный осмотр подтвердил предположение, что это было убийство не из-за грабежа. Ценные вещи покойной лежали, в открытых футлярах, тут же рядом с ее головой посреди туалета, а на полу, у самой постели лежало упавшее, вероятно во время борьбы, портмоне, с несколькими крупными купюрами.
Когда первые минуты ужаса и недоумения прошли, околоточный начал писать акт и составлять первое дознание. Свечи и лампы были зажжены, а остатки тела прикрыты простыней до прибытия участкового следователя и доктора.
Из показаний дворника выяснилось, что Фимочка, Ефимия Петровна Качалова, купеческая дочь из Ржева, прибыла в столицу год тому назад, после чего и жила у них в доме на Лиговке; знакомых у нее было мало. Какое-то время ее навещал один какой-то, студент не студент, телеграфист не телеграфист, а потом запропал. Затем в последнее время бывал один купец из рядов, очень богатый, по целковому на чай давал, да вот их благородие, — дворник, дававший показания, показал на Шпрехера.
— Адрес студента знаешь? — переспросили околоточный,
— Никак нет. Невдомек было…
— А в глаза узнаешь?
— Греха на душу не возьму, много их через ворота ходит… где тут признать.
— А купец кто? Где живет?
— Недавно ходили к ним с письмом, да только они, почитай три недели, как на Ирбитскую ярмарку уехали.
— А ваше имя и фамилия, господин? — продолжали околоточный допрос, обращаясь к Шпрехеру.
Тот вздрогнул.
Следствие
— Да я-то тут при чем же? — отозвался довольно-таки перетрусивший Шпрехер: — я зашел к знакомой, увидал труп и бросился заявить дворникам…
— Ваше звание, имя и фамилия? — сурово повторил околоточный, начиная пристально вглядываться в Абрама Абрамовича.
— Я сотрудник газеты «Листок»… я Шпрехер… я известен всей полиции, даже самому генералу… Мне необходимо сию минуту в редакцию.
— Имя, отчество и местожительство, — повторил полицейский. Волнение Шпрехера начинало возбуждать в нем все большее и большее подозрение.
— Абрам Абрамович, живу… — тут они замялся. Дело в том, что он не имел постоянной квартиры в Петербурге, и хотя значился прописанным в квартире, занимаемой его женой, но находился с ней в весьма неприятных отношениях, крайне боялся, чтобы не встретиться с ней.
— Ваше местожительство? — еще суровее проговорил околоточный.
— Вот видите — постоянной квартиры я не имею… А временно размещаюсь в редакции, — он указал адрес типографии, где печатался «Листок». — Хоть наведите справки — это правда.
— Очень хорошо. Теперь будьте любезны объяснить, давно ли вы познакомились с убитой?
— Позвольте, что же это такое? Это следствие?! — воскликнул Шпрехер, которому показалось, что его уже допрашивают, как обвиняемого.
— Полицейское дознание, а не следствие, господин, — поправил околоточный, словно радуясь тому, что мог, как говорится, срезать «корреспондента».
Долго бы продолжались треволнения Абрама Абрамовича, если бы в комнату не вошел в пальто и при оружии местный участковый «поручик». Он прекрасно знал Шпрехера, знал, что он же способен на такое возмутительное, кровавое преступление, и расспросив его кратко о знакомстве с Фимочкой, отпустил его собственной властью. Осмотрев помещение покойной и труп, он тотчас послал за следователем, полицейским доктором, а сам направился с донесением в управление градоначальника.
Часу в десятом утра, двое, местный судебный следователь к чиновник сыскного отделения, в партикулярном платье, одновременно производили обыск и осмотр тела убитой и квартиры.
Очевидно, следователь презирал полицейскую ищейку и с видимой гадливостью изредка обращался к ней с односложными вопросами. Со своей стороны, следственный чиновник Петрушкин, тонкая и ловкая штучка, довольно насмешливо поглядывал на взволнованного следователя, и методично, шаг за шагом, производил свой осмотр. Несколько раз он открывал свою записную книжку и делал карандашом никому непонятный значок. Вдруг темное пятнышко на полу в прихожей привлекло его внимание. Он легонько тронул его пальцем, а затем потер пальцем о бумагу записной книжки. На бумаге оказалась красноватая полоска.
Сыщик начал с еще большим вниманием всматриваться в пол приемной комнаты и небольшого коридора, ведущего в прихожую. В двух местах он заметил подобные пятна, не затоптанные ногами дворников и полицейских. Последнее пятнышко он разыскал у самого порога входной двери, ведущей на лестницу, и не говоря ни слова следователю, надел шапку, запахнул свое меховое пальто и вышел из квартиры убитой.
Он сообразил, что убийца был ранен или же он нес в руках какой-либо окровавленный предмет, с которого капала кровь, и хотел проследить, куда ведет этот кровавый след.
На лестнице, по которой с вечера прошло немало жильцов, следы терялись. Они, по всей вероятности, были затоптаны, потому что, несмотря на все старания сыщика, он не мог заметить ни малейших признаков кровавых капель, хотя обследовал всю лестницу, со свечой в руках, до самого выхода во двор.
Разочарованный, он уже хотел было бросить эту затею, как вдруг новая мысль осенила его, он взбежал по лестнице на второй этаж и снова принялся за поиски, уже вверх от квартиры убитой. Они продолжались всего несколько минут. Вдруг он чуть не вскрикнул и ловко закрыл кусочком бумаги темное пятнышко, ясно видневшееся на каменной ступеньке. Бумажка приклеилась и на ней отпечаталось красное пятно.
— Кровь! — прошептал про себя сыщик. — Ну, значит, птица в клетке. Убийца — один из квартирующих по этой лестнице!
Он с новым жаром продолжил поиски и через несколько минут разыскал целый ряд подобных же пятен на пороге одной из дверей, выходящих на площадку лестницы на четвертом этаже. Сыщик пристально осмотрел эту дверь. Это была самая обыкновенная, деревянная, выкрашенная, местами полинявшей масляной краской; на притолоке виднелся жестяной квадратик №24, а посреди двери был узкий прорез с надписью: «Для писем и газет». Занеся все эти подробности в книжку, агент взялся за ручку, но дверь оказалась запертой, сама же ручка имела какой-то странный, словно запачканный вид.
— Уж не кровь ли? — мелькнуло в голове сыщика, и он потер ее клочком бумаги и опять те же следы крови, или чего-то буро-красноватого, остались на бумаге. Теперь у агента уже не было больше сомнений, убийца был обитателем №24.
Боясь вспугнуть птичку, сыщик не решился звонить, а только нагнулся и посмотрел в щелку замка. Ключа в замке не было.
Убедившись в отсутствии хозяина квартиры, он быстро сбежал по лестнице вниз и торопливо позвал дворника.
— Кто живет у вас в №24? — спросили он у выбежавшего на его звонок молодого парня в шерстяной вязанной фуфайке.
— А кто его знает, скубент какой-то, третьяво дня переехал, старший понес пачпорт его в участок прописывать.
— Один живет или у хозяйки?
— Сказано скубент, сам квартиру снимает… две комнаты… а мебель своя… одно только слово, что мебель…
— Он дома? Мне бы надо было его повидать…
— Да не больше получасу, как из дома ушел… Еще с узелком… я ему и извозчика покликал.
— Куда они поехали? — торопливо переспросил агент.
— На Выборгскую рядился — должно быть из дохтуров.
Агент больше не смог ничего добиться у дворника. Он понимал, что до возвращения старшего дворника из участка нельзя узнать фамилию студента, и потому решился снова идти в комнаты, где следователь, вместе с только что прибывшими товарищем прокурора писали протокол осмотра квартиры и положения тела убитой. Полицейский врач, экстренно присланный частным приставом, давно уже составил акт осмотра мертвого тела и теперь, в ожидании окончания дознания, курил сигару и перебрасывался отрывистыми фразами с товарищем прокурора.
Он был большой жуир, бонмотист и особенный знаток и любитель прекрасного пола. Фимочку он знал издали и чрезвычайно удивился, когда ему сообщили, что она убита. Он только что начинал строить планы атаки на сердце красавицы, которую считал не очень доступной. Красота форм убитой, и в особенности мастерство, с которым было произведено расчленение трупа, поразили и его, и он несколько раз повторял, производя осмотр:
— Удивительно! Непонятно! По всем правилам искусства.
Дойдя до осмотра внутренностей, он с удивлением заметил, что не доставало сердца. Оно было вырезано со всеми венами и артериями и вынуто через огромный зияющий разрез, проникающий от полости желудка в полость груди, что было им тщательно упомянуто в протоколе.
— Знаете что? — вдруг обратился он к товарищу прокурора. — Мне кажется, здесь мы имеем дело не с простым убийством, из-за ограбления, тут замешана несчастная любовь!
— Из чего вы это выводите? — сухо спросил прокурор.
— Все вещи целы — похищено только сердце женщины!.. Кому же оно нужно, как не обманутому любовнику!.. — Доктор захохотал своим хриплым смехом. — Она разбила его сердце, он вырезал у нее именно его!..
— Смелое предположение! — протянул судейский. — Впрочем, чего на свете не бывает.
— А вот и наш «следопыт»! — обратился доктор к вошедшему в эту минуту агенту. — Ну, что, почтеннейший господин Лекок, как ваши поиски? Нашли ли убийцу?
— Нашел след, знаю кто он и явился, чтобы сообщить вам результаты моего исследования.
Агент знал, что теперь, при посторонних свидетелях, следователь не сможет скрыть, что именно в деле раскрытия преступления принадлежит ему и что следственной власти…
— Расскажите — это очень любопытно, — процедил сквозь зубы следователь. Прокурор и доктор замолчали.
Тогда агент кратко, но вразумительно рассказал о том, что ему удалось разыскать на полу квартиры, на ступеньках лестницы и на пороге квартиры №24.
— Но кто живет в №24? — быстро спросил прокурор.
— Студент; а кто — мы узнаем об этом, когда старший дворник вернется из участка, куда пошел прописывать паспорт.
— Но где он? Надеюсь, что вы приставили караул? — быстро заговорил следователь, поднимаясь с места. — Он может сбежать.
— Его нет дома, он полчаса как уехал.
— Но куда, куда же?
— На Выборгскую. Дворник слышал, как он нанимал туда извозчика.
— И вы не были у него на квартире, не осматривали? — спросил прокурор. — Может быть там есть веские улики, доказательства.
— Дверь заперта и я не имел никакого права приступать к взлому, когда в том же доме находятся официальные представители следственной власти.
— Нам нельзя терять ни минуты! — воскликнул следователь. — Мы должны немедленно приступить к осмотру квартиры №24. Я прошу вас сопровождать, — обратился он к доктору и агенту, который собирался уже уйти.
Вся компания, под предводительством дворника, с околоточными и понятыми, отправилась по лестнице, ведущей на четвертый этаж.
Первые следы
Остановившись возле открытой двери №24, агент показал следователю и понятыми капли крови, которые были замечены им при первом осмотре, а затем дворник вторым ключом быстро отпер дверь в квартиру.
Это была довольно неопрятная квартирка из двух комнат, с окнами, выходящими во двор, и с маленькой кухонькой, служащей одновременно и передней. С первого взгляда можно было заметить, что обстановка обеих комнат какая-то странная, ненормальная. В приемной, посреди комнаты, стояли простой сосновый стол, обитый клеенкой. На нем лежали разрозненный медицинский набор, лупа и несколько длинных и тонких булавок. Около стола стояли — стул, два других стояли у стены напротив, другой мебели в комнате не было. Во второй, очевидно служившей жильцу спальней, стояла старая железная кровать, с жестким матрасом, без простыни, и с вытертым пледом в виде одеяла. Подушка была новая, ситцевая, видимо купленная совсем недавно. Дешевенький комод. Ящики были до половины выдвинуты и пусты.
Квартира не была похожа на постоянное жилище, это было скорее временное помещение, рабочая квартира человека, не желавшего грязной работой пачкать свое действительное жилище. Кое-где, и на столе, и на полу, около стола, можно было заметить видимо затертые следы крови. Застиранное полотенце, висевшее в кухне, тоже местами было окровавлено, следы крови виднелись даже на хирургических инструментах, так что без ошибки можно было сказать, что в этой комнате производилась, если не какая-нибудь кровавая операция, то во всяком случае жилец работал над каким-либо анатомическим препаратом. Агент, наткнувшийся на кровавые следы, с первых же шагов в квартире принялся с осторожностью индейца за самое всестороннее исследование комнат. Ему, во чтобы то ни стало, нужно было установить какую бы то ни было связь между Фимочкой и жильцом №24. Он шаг за шагом осмотрел приемную, спальню и наконец кухню, но кроме редких следов крови ничего не нашлось, да и присутствие крови можно было объяснить иначе, не преступлением, тем более в квартире студента медика. Полицейский не сомневался в причастности жильца квартиры №24 к убийству несчастной жертвы, но у него не хватало видимых доказательств, чтобы наглядно осмыслить эту связь.
По словами дворников, квартирант переехал сюда всего несколько дней тому назад, следовательно, трудно было бы предположить, что в квартире в каком-либо углу скопилось много мусора, старых конвертов, карточек, по которыми можно было бы сколько-нибудь ориентироваться. Но агент не унывал, он лазил повсюду, под кровать, заглядывал под тюфяк, рылся в печах и под плитой и, наконец, не найдя ни малейшей улики, ни малейшего указания, махнул рукой и сплюнул.
— Ничего, ровно ничего! — с каким-то озлоблением проговорил он. — Но эта кровь, эти капли на пороге.
— А может быть господин студент готовил мясной отвар для собственного употребления, — с улыбочкой заметили следователь, — или на плите готовил котлетку из сырого мяса, купленного в мясной… вы во всем желаете видеть убийство!
Агент хотел что-то возразить, но в комнату вошел старший дворник.
У него в руках была записная книжка, а в ней несколько паспортов. Его уже предупредили подручные, что следователь спрашивал фамилию жильца №24, и потому, не дожидаясь вопроса чиновников, подал один из паспортов, только что явленный в полиции, и на котором карандашом была сделана отметка дворника «№24». В нем значилось, что предъявитель мещанин города Клязьмы, Петр Иванович Петров, уволен от вышенаписанного числа сроком на один год.
— Как мещанин? — воскликнул следователь. — А мне сказали, что студент!..
— А кто их разберет, ноне они без формы… Кто их узнает, да и к нему еще не присмотрелся… Только третьего дня переехал.
— Позвольте паспорт полюбопытствовать, — почтительно заявил агент, и следователь подал ему документ.
— Паспорт фальшивый, сфабрикован в Вяземской лавре, — посмотрев на свет и проведя пальцем по печати, проговорил авторитетным тоном агент: — и как это в участке проморгали? Переделан из старого в новый…
Следователь взял с недоверием из рук агента паспорт подозреваемого и только после долгого рассматривания на свет заметил чуть видный след старого текста, почти незаметный под новым, крупным и широким.
Сомнений не было — студент медик жил под чужим паспортом.
Что, если не желание скрыться, после совершения преступления, могло заставить его рисковать таким образом, жить по чужому паспорту. Теперь, когда преступление обнаружено, трудно было бы допустить, чтобы он рискнет вернуться на свою квартиру.
Поиски продолжались.
Чувствуя себя задетым за живое, агент выбивался из сил, чтобы решить задачу. Он старательно пересмотрел все клочки бумаги, отысканные под печкой, но кроме газет, там не было ни единого исписанного клочка бумаги, ни конверта.
Он вывернул все карманы старого партикулярного сюртука, висевшего в спальне, но и тут не оказалось ни клочка, способного навести на след. Очевидно, беглец принял меры и бесследно скрылся в многолюдном городе.
— Но позвольте, — вдруг заговорил доктор, припомнив какое-то обстоятельство… — У трупа похищено сердце. Следовательно, оно было нужно похитителю… Куда же оно делось?.. Не скушал же он его за завтраком?..
Эта фраза заставила всех улыбнуться. Даже агент, крайне недовольный оборотом, который приняло следствие, потерявшее найденные следы, широко улыбнулся. В его сметливом уме тотчас мелькнула счастливая мысль, но он ни слова не сказал ни следователю, ни прокурору, а потихоньку вышел на лестницу. У дверей убитой толпился народ. Частный пристав собственной персоной и два полицейских офицера, в сопровождении молодого человека в форме студента медико-хирургической академии, выходили из квартиры убитой.
Все были очень взволнованы и громко пересказывали друг другу свои впечатления. Особенно волновался молодой студент. Он находил, что это не убийство, а анатомическая операция, вивисекция — и также, как и полицейский врач, не мог допустить, чтобы она была сделана не хирургом.
— Нашему бы Груберу показать, он бы сразу определил, чья это работа, — проговорил он, прощаясь со знакомым полицейским офицером, и вышел на улицу.
У самых ворот ему встретился газетчик с целым пуком мокрых еще экземпляров «Листка» и выкрикивающий:
— Таинственное преступление на Лиговке… Таинственное убийство на Лиговке! Барин, купите, очень интересно!
Студент купил номер газеты и позвал извозчика. Агент слышал, как он приказал ему ехать в клинику на Выборгскую сторону. Словно повинуясь какому-то внутреннему голосу, агент в свою очередь подозвал извозчика и приказал ехать вслед за студентом.
Уже на Литейном мосту он понял, что идет по ложному следу. Только что уехавшего студента видели дворники и ни один из них не признал в нем жильца из №24… Но три четверти пути были сделаны, ему как-то совестно стало возвращаться к следователю ни с чем, или к своему начальству. Он вспомнил, что труп убитой сейчас привезут в клинику для вскрытия, и решился дождаться его прибытия.
По долгому опыту работы знал, что почти убийцы всегда стараются взглянуть на трупы своих жертв.
Заехав в трактир, находившийся по пути, он отпустил извозчика, и потребовав пол порции чая, стал дожидаться прибытия ящика, в котором обыкновенно возят трупы для вскрытия в анатомический театр.
Долго ждать ему не пришлось. Не прошло и часа, как знакомый полицейский фургон проследовал мимо трактира, а агент, поздоровавшись с сопровождавшим его околоточным, присел рядом с ним на сидение, и даже помог внести ящик с частями трупа в приемный покой анатомического театра.
В анатомическом театре
Препаровочное отделение клиники Санкт-петербургской медико-хирургической академии было переполнено студентами. Известный своими знаниями, пунктуальностью и строгостью, профессор Грубер в этот день делал поверку препаратов, изготовленных студентами, и ставил отметки. Бледно желтые лучи заходящего зимнего солнца как-то тускло освещали и стены аудитории, и лица присутствующих. Большинство студентов и сам профессор были в белых полотняных передниках, перепачканных кровью. Перед каждым на черных каменных столах, придававших траурный вид всему помещению, лежали вычищенные отделанные препараты. Один принес кисть руки, тщательно очистив мускулы и сухожилия, другой стопу ноги, еще один бедро, голову, внутренности. Словом, не было человека во всей аудитории, который бы не принес на суд строгого профессора какой бы то ни было части человеческого организма, отделанной в форму «препарата». Пахло трупной гнилью, камфорой, сернистым водородом, и облака зловонного табачного дыма до того заполняли атмосферу, что свежий некурящий человек не вынес бы и пяти минут пребывания в этой атмосфере.
Профессор только что начал осмотр работ. Он был необычайно придирчив сегодня, и получив от студента не совсем точный ответ, оборвал его той же стереотипной фразой:
— Так может отвечать мясник, а не студент!
Уже более десяти студентов подверглись той же участи, а остальные ожидали такого же приговора, когда профессор подошел к молодому человеку, самой обыкновенной внешности, но с каким-то странным возбужденным взглядом. Он был одет довольно изящно и без передника. Признак того, что он отделывал свой препарат не в препаровочной, а дома.
— Что это у вас? — спросил профессор, даже не взглянув на лицо студента, который почему-то нервно вздрогнул при этом вопросе.
— Предсердие, сердце и часть аорты, — отвечал он на латыни.
— Препарат сделан превосходно… Это делает вам честь, — вдруг меняя тон на более ласковый, проговорил профессор. — Ваша фамилия?
— Момлей, — с запинкой отвечал студент.
— Англичанин?
— Отец был англичанин, мать русская…
— Видна английская аккуратность… такую отчетливую работу я встречаю первый раз в этом семестре… Я ее оставлю для показа другим студентами… Вот, господа, — профессор обратился к остальным студентам, — учитесь у господина Момлея, как нужно делать препараты, и какая свежесть… Превосходно…
Профессор поставил высшую отметку господину Момлею и пошел дальше. Видимо препарат, представленный англичанином, хорошо подействовал на его настроение, он больше «не резал» студентов, и лекция кончилась благополучно. Когда он вышел из препаровочной, студенты обступили Момлея, с просьбой показать работу, но молодой человек, тщательно и полотно завернув препарат в вощанку, готовился унести его, словно какое-то сокровище.
— Нет, не хочешь, не показывай, не показывай! — шумели вокруг товарищи.
— Ведь профессор сам приказал учиться у тебя, — заявляли другие, видя, что упрямый англичанин отказывается показать работу.
— Да что тут толковать, развязывай, ребята! — скомандовал один из студентов, высокий широкоплечий сибиряк. — Что с ним блезирничать, принес на выставку, значит, показывай.
Несколько рук потянулось к свертку. Какой-то странный блеск мелькнул во взгляде Момлея, черты его лица исказились злобной улыбкой, щеки вспыхнули ярким румянцем.
— Отстаньте… сказал, не покажу, значит, не покажу! — как-то визгливо вскрикнул он.
— Съедят у тебя, что ли? — со смехом отозвался сибиряк.
— Уж не сестру же ты зарезал, чтобы получить благодарность профессора.
При этих словах черты лица Момлея совсем исказились, он готов был броситься с кулаками на говорившего.
— Как ты смеешь?! — прохрипел он яростно. — Как ты смеешь!..
Студенты с испугом смотрели на Момлея. Лицо его потеряло всякое человеческое выражение, безумие светилось в его глазах.
— Оставь его, он не в своем уме! — тихо заметил сибиряку один из старших товарищей, Бахметьев. — Надо будет сказать профессору…
Сибиряк пристально взглянул на Момлея и отошел в сторону, замечание товарища тоже показалось ему справедливым. Выражение ужаса и гнева, казалось, застыло на лице англичанина.
— Я и прежде замечал за ним странности, но это уж чересчур, надо предупредить инспектора… Он, пожалуй, кого скальпелем еще пырнет, — продолжал Бахметьев, — долго ли до беды.
Казалось, и остальные студенты поняли, что шутить с англичанином опасно и разошлись по своим местам, в ожидании следующей лекции. В это время дверь тихо открылась и в препаровочную вошел студент Горшков, любимец всего курса весельчак и балагур, каких мало встречается в наше время.
— Опоздал, Горшков, опоздал! Обход окончен!.. Окончен! — раздались голоса со всех сторон.
— Не беда, через неделю представлю, время ждет, а что я вам, господа, скажу — удивительно… Из-за этого стоило опоздать!..
— Да говори же толком в чем дело? В чем дело, что случилось? — слышались голоса.
— А в том, что проснулся я сегодня особенно рано и, вопреки обыкновению, стал просматривать «Листок». Вижу напечатано огромными буквами: «Таинственное убийство»! Читаю, и что же? Узнаю, что в нескольких шагах от моей квартиры на Лиговке найдено мертвое тело, завернутое в рогожу и разрезанное на несколько частей. Меня это заинтересовало, я тотчас к дворнику — где, говорю, мертвое тело? Сейчас, говорит, собираются везти к нам сюда в анатомический театр. Прошу дайте взглянуть. Доктор старый знакомый, показывает. Ну, братцы вы мои, своим глазам не верю, это не разбойничье дело, не просто убийство, а какая-то удивительная хирургическая операция. Голова отделена мастерски, руки и ноги вылущены с таким знанием дела, что верить не хочется, будто это сделано не хирургом; но когда я взглянул на грудную полость, то воля ваша, просто воскликнул от неожиданности; самому Груберу не сделать такой операции: сердце вырезано словно в клинике на ампутационном столе или здесь, в препаровочной над трупом. Я тут прямо же сказал:
— Это дело не простое, и убийце не кто-нибудь с ветра, — чтобы сделать такую операции, надо учиться да учиться… Да вот сами увидите, труп сейчас привезут сюда для вскрытия…
Студенты заинтересованные рассказом Горшкова, столпились вокруг него, только один Момлей после первых слов рассказчика начал выражать сильное беспокойство и хотел было выйти из аудитории, но, словно нарочно, к нему подошел сторож и передал распоряжение профессора оставить препарат в театре, чтобы поместить его в спирт.
— Я не могу, я не могу! — проговорил в каком-то ужасе Момлей: — мне необходимо его взять с собой.
— Не многим знать, извольте у Альберта Петровича спросить, — отвечал сторож; — без их приказу никак невозможно.
— А где же он теперь?
— А во второй препаровочной, пожалуйте, они вам очень рады будут. Пожалуйте.
Момлей вошел во вторую препаровочную. Профессор был там. Он стоял перед большим каменным столом, на котором лежал труп женщины, вернее части трупа. Голова замечательной красоты, отделенная от туловища, лежала рядом с ампутированными ногами и руками. Торс с громадной зияющей раной, обнимавшей часть груди, поражал красотой своих форм. Очевидно, убитая была молодая женщина или девушка, лет восемнадцати, и обладала особой красотой.
Момлей, войдя к профессору, невольно взглянул на лежавший перед ним труп, и не мог удержаться от восклицания испуга.
Профессор быстро оглянулся и от него не укрылся болезненно-испуганный взгляд студента.
— Что вам угодно? — спросил он строго, — Я занят делом и не люблю, чтобы меня тревожили.
Студент ничего не ответил. Его широко открытые глаза глядели на мертвое тело красавицы, лежащее на окровавленном столе. Ноги его дрожали. Смертельная бледность покрыла его щеки. Он дико захохотал и бросился к ампутационному столу.
— Она! Она! Опять она! Зачем она здесь!? Зачем, зачем!? — Он закачался и упал на покрытый опилками и залитый кровью пол препаровочной.
— Эй! Василий, Иван, идите сюда, студенту дурно! — крикнул профессор, и в ту же минуту два дюжих вахтера появились на пороге препаровочной.
Отнесите его в приемный покой, да попросите ординатора обратить на него особое внимание. Скажите, что я прошу, — приказал профессор, подчеркнув слово «я».
Сторожа подхватили под мышки все еще бесчувственного студента и понесли его в приемный покой. Не прошло и получаса, как на пороге появилась толстенькая фигура смотрителя.
— Что вам угодно, господин смотритель? — резко спросил профессор. — Я просил никогда не беспокоить меня во время моих работ.
— Извините, ваше превосходительство, но вот господа полицейские агенты разыскивают студента, с которым сделалось дурно здесь у вас.
— Момлея? — с удивлением переспросил профессор. — По какому же делу?
— Говорят, ваше превосходительство, по очень важному делу; они желают иметь о нем какие-либо сведения.
— За сведениями пусть обращаются в контору; одно могу сказать, работник он прекрасный и препарат его выше всякой похвалы.
Профессор снова склонился над трупом.
Сумасшедший
Ординатор приемного покоя, получив при доставленном к нему больном карточку доктора Грубера, отнесся с особым вниманием к пациенту и, видя его крайне угнетенное, истерическое состояние, тотчас же уложил Момлея в особую комнату, предназначенную для нервных больных.
Припадок, начавшийся с несчастным в препаровочной, повторился с новой силой, едва служители успели раздеть и уложить его на кровать так что ординатор, видя, что с буйным пациентом сладить невозможно, приказал надеть на него горячечную рубашку. Но и тут Момлей не переставал кричать, как исступленный, и делать сверхъестественные усилия, чтобы вырваться.
Его тотчас перевели в отделение для буйных и дали знать самому профессору Груберу, который и не замедлил придти. Увидав состояние, в котором находился заинтересовавший его субъект, он послал свою карточку коллеге, известному психиатру Брауману, и они долго исследовали больного.
Момлей не переставал кричать и бредить, мешая медицинские термины с проклятиями и стонами.
— Delirium, острое помешательство, состояние внушает сильные опасения, но не безнадежно, — заметили после долгого молчания психиатр.
— И не гарантирует от повторений, — отозвался его собеседник.
— Уже неизлечимых.
— Разумеется. Но как бы там ни было, он больше не работник, — не без сожаления заметил профессор; — а какие золотые руки! Утром он мне доставил препарат сердца и аорты, исполненный неподражаемо! Двенадцать поставил, и кто мог ожидать!
— Вы говорите, коллега, что припадок с ним начался в тот момент, когда он увидал в препаровочной части трупа молодой девушки, принесенные для исследования? — спросил психиатр, что-то соображая.
— Да, он упал, как громом пораженный, и я приказал отнести его в приемный покой.
— Но, коллега, я должен вам заметить, что состояние, в котором находится субъект, не может наступить мгновенно, это только следствие не только подготовлявшегося, но уже бывшего расстройства в полости мозга. Не замечали ли вы в нем, в его ответах раньше чего-либо анормального?
— Нет и нет. А его работа — верх совершенства. Сердце и аорта обработаны великолепно… Можно подумать, что это вивисекция, а не анатомический препарат.
Проговорив эту фразу, профессор задумался. Дело в том, что в промежуток времени между припадком Момлея, случившимся в его препаровочной, и объяснением с коллегой, он успел закончить исследование трупа убитой девушки, и теперь, только теперь вспомнил о странном совпадении: у трупа не доставало сердца, вырезанного, очевидно, искусной рукой, и сердце был препарат, принесенный ему Момлеем, упавшим без чувств при виде трупа девушки.
Странное подозрение зародилось в его душе. Он не сказал больше ни слова и, распростившись с коллегой, тотчас отправился в препаровочную, чтобы, насколько возможно, разъяснить это тяжелое сомнение.
Зайдя в канцелярию, он тщательно просмотрел бумаги Момлея, которые оказались в порядке. По ним значилось, что он — Яков, сын умершего, несколько лет тому назад, английского негоцианта Альберта Момлея, что отец перед смертью принял русское подданство, и так как был женат на русской (тоже умершей), сын его православного вероисповедания. В академию поступил четыре года тому назад, закончив курс в санкт-петербургском училище святой Анны.
— Адрес?! — спросил он у секретаря, видя, что прежний адрес студента перечеркнут.
— Студент Момлей заявил, что с квартиры съехал и временно живет в гостинице «Демут», — отвечал секретарь.
Других указаний о Момлее профессор не получил и медленно направился в препаровочную, где все еще лежало тело Фимочки.
Он долго и пристально всматривался в красивые черты лица покойной, сильно искаженные смертью, и снова, еще с большим вниманием, чем прежде, исследовал полость груди. Аорта была отрезана сантиметрах в двух от сердца и при этом несколько наискось. При тщательном осмотре профессор заметил также, что разрез этот был сделан ножом с двух раз и потому в одном месте представлял слегка извилистую линию, едва заметный рубец.
Этого было довольно для опытного взгляда знаменитого анатома.
Он крикнул и приказал подать препарат, принесенный студентом Момлеем. Сторож не успел еще положить его в спирт и принес сверток так, как его оставил больной, то есть в вощанке и полотне.
Осторожно развернул профессор этот роковой сверток и впился взглядом в соответствующий разрез аорты. Теперь не могло быть ни малейшего сомнения, и здесь был тот же изгиб разреза, — препарат, который профессор держал в руках, было сердце несчастной девушки, убитой и разрезанной на части злодеем!
Профессор не мог сдержать взрыв негодования и, снова позвав сторожа, послал его за полицейскими чиновником.
— Да он здесь, дожидается, ваше превосходительство.
— Кто дожидается? — нервно переспросил профессор: — говори толком…
— Околоточный, что тело привез, да с ними другой какой-то штатский — все про скубентов расспрашивает. Я уже гнать хотел.
— Зови сюда, или лучше, пусть съездят за следователем или прокурором, дело важное.
Сторож вышел и скоро вернулся с агентом, настаивавшем на необходимости тотчас видеть господина профессора. Отрекомендовавшись агентом сыскной полиции, Перышкин думал, что профессор поспешит объяснить ему что-либо об интересовавшем его деле, но профессор не признавал ничего тайного и так неприязненно принял сыщика, что тот счел за лучшее немедленно же удалиться.
Следователь, за которым околоточный быстро слетал на извозчике, скоро появился ему на смену, и профессор в нескольких словах изложил ему свои подозрения относительно студента и открытий на трупе и анатомическом препарате.
— Но, ваше превосходительство, я и сам иду по этим следам, мне недостает только фамилии студента… Он был записан на последней квартире, в доме, где совершено убийство, по фальшивому паспорту.
— По фальшивому паспорту? — с удивлением переспросил профессор. — Зачем же, — что за причина?..
— Судя по тому, что вы изволите говорить, — отвечал следователь: — можно предложить, что мы имеем дело с сумасшедшим, с маньяком, а в таком случае нельзя требовать логичной последовательности поступков.
— Вы правы, вы сто раз правы, — после раздумья проговорил профессор, — мы имеем дело с сумасшедшим и он сошел с ума не вчера и не сегодня; имея законный вид, жить по фальшивому паспорту, убить женщину, вырезать ей сердце и отнести его в анатомический театр как препарат — явные признаки безумия… Но как я не заметили этого раньше, как я не заметил — и никто не заметил!.. А препарат сделан удивительно, — великолепно… Вот не хотите ли посмотреть. — Он подвел следователя к столу, где лежало сердце Фимочки.
— Время летит, ваше превосходительство, и я бы просил вас сообщить мне фамилию студента, принесшего вам это сердце.
Профессор на минуту замялся. Ему вдруг показалось, что, назвав Момлея, он совершит преступление, — что его подозрения могут быть ложными, что и обморок его перед трупом, и сходство разрезов на аорте есть случайное совпадение обстоятельств…
Следователь, казалось, понял это.
— Будьте уверены, ваше превосходительство, — заметил он, — что я сумею отличить правого от виновного, и только взвесив все за и против, решусь привлечь господина студента к следствию. Но мне необходимо знать его имя и фамилию, чтобы избавить себя и других от бесполезных розысков.
— Вам его искать не далеко, — он сидит в этой же клинике, в отделении для буйных.
— Как для буйных? — удивился следователь.
— С ним сделался припадок бешенства в приемном покое.
— Значит я могу его видеть? — не скрывая своей радости, переспросил следователь.
— Уж об этом спросите разрешения у клинического начальства… мое дело сторона, я только здесь командую в царстве мертвых.
— Но как его фамилия?.. Извините, ваше превосходительство, что я снова беспокою вас.
— Я не знаю на память фамилий всех студентов! — уже резко ответил профессор, решившийся не называть студента. — Я могу перепутать…
Следователь снова понял мысль своего собеседника…
— Я и не настаиваю, ваше превосходительство, мне нужна не фамилия а субъект, и я спрошу того больного, которого вы изволили прислать в клинику.
Следователь поклонился и вышел из препаровочной. В приемной к нему быстро подошел сыщик.
— Фамилия студента Яков Момлей, он лежит в шестой палате, у доктора Браумана — я уже навел все справки.
Мрачная палата
Зимний день догорал. Последние отблески зари еще играли на стеклах громадных окон, полузавешенных полотняными занавесками, в шестой палате клиники при медицинской академии. Хотя в палате стояло четыре кровати, теперь здесь помещался только один больной, спеленатый в горячечную рубашку.
На большой, овальной, черной доске возвышавшейся над его изголовьем, было написано: Delirium, и ниже: поступил 14 февраля.
На листке, который лежал на небольшом столике около кровати, был начертан целый ряд цифр в две колонки. В одной значилось число пульсаций в минуту, в другой показатели температуры больного.
Больной, казалось, лежал в полном забытьи и только изредка губы его шевелились и он бормотал несвязные слова и целые фразы. Оба ряда цифр шли, заметно повышаясь, и, по замечанию доктора-психиатра, кризис должен был произойти еще до наступления ночи.
Он заранее отдал приказание прислать за ним, если температура вдруг разом повысится и бред усилится.
Больной, как, вероятно, читатели догадались, был тот самый студент Момлей, фамилию которого не хотели назвать следователю. Но это ни к чему не привело. Сыщик, как мы уже знаем, разузнал фамилию, дворники дома по Лиговке признали квартиранта из квартиры №24 и, таким образом, личность его была определена. Прокуратура связалась с начальством клиники и, получив ответ, что больной находится в остром периоде болезни и что перевоз его в настоящую минуту в острожную больницу может иметь роковой исход, оставило его в клинике, поручив особому вниманию и надзору начальства.
Таким образом, еще не пришедший в себя, Момлей был узнан и арестован.
Доктор-психиатр, узнав теперь все подробности преступления, в котором обвинялся Момлей, принял живейшее участие в судьбе пациента и прилагал все усилия, чтобы вызвать и ускорить кризис, в котором видел или спасение, или смерть больного. Смерть, во всяком случае, была лучше такого безумного состояния.
Сестра милосердия, тихо сидевшая все время у постели больного и читавшая книжку, вдруг нервно вздрогнула от неожиданности, таким резким и неестественным показался ей крик больного, сменивший его тихие стоны.
— Она! Она! Зачем она здесь?!… Зачем?! Возьмите ее отсюда, возьмите ее отсюда! — кричал Момлей дикими голосом, пытаясь приподняться. Глаза его были широко раскрыты, зубы стучали, словно в лихорадке.
— Кризис начался, надо дать знать доктору! — шепнула про себя сестра и быстро пошла по направлению к дежурной комнате. Через несколько минут доктор Брауман был уже у постели несчастного.
Казалось, с его приходом нервное состояние больного только ухудшилось, он уже не кричал, а выл и визжал, словно зверь, попавшийся в капкан. В крике этом не было ничего человеческого.
Зная, что порой наложение рук на голову успокаивает нервных субъектов, доктор тихонько погладил Момлея по волосам. Тот почти мгновенно затих и раздирающие вопли перешли в довольно внятный, но тихий бред. Видя успех манипуляции, доктор продолжил свои пассы.
Голос Момлея становился все более и более явственными.
— Фимочка, милая моя, ненаглядная! — бредил он. — О! Как я люблю тебя. О! Как люблю!.. Дай мне только кончить курс… Я женюсь на тебе. Ты не веришь!? Клянусь тебе… Женюсь моя дорогая, женюсь!..
Доктор начинал вслушиваться в этот бред. Он знал только внешнюю сторону кровавого, таинственного убийства, а этот бред начинал обрисовывать ему внутренний мир больного, его отношения с убитой. Доктору было известно, что убитую звали Фимочкой.
— Почему ты не веришь?! Почему? Почему? — слышался по-прежнему голос больного. — Или ты… ты думаешь, что меня остановят насмешки товарищей… или родные, нет у меня родных, никого нет; товарищи, товарищи! — он захохотал. — Товарищи… я тебя на них не променяю, Фимочка! Фимочка, я все забыл, все, радость моя, дорогая. Только ты не разлюби меня, не измени мне, слышишь, — не измени… не измени… Я так тебя люблю, так тебя люблю… не измени. — Голос его перешел в шепот.
— А!.. змея… змея!.. — с конвульсивным движением воскликнул вдруг несчастный… — Змея… змеи в тебя забрались… змея! змея!.. Изменила… изменила… изменила из-за денег… из-за денег!! Ха, ха, ха… из-за денег. Нет, стой! Куда!? Не пущу… ты к нему? Говори, отвечай, к нему?… Нет, ты не пойдешь, не пойдешь, я тебе говорю, не пойдешь… Останься это не ты, это змея, что забралась в твое сердце Фимочка, дорогая, золотая, останься, останься, не ходи, не ходи, умоляю, заклинаю, я все прощаю, все забыл, только ты не ходи к нему, не ходи. Так ты пойдешь? Ты смеешься надо мной, над моими слезами. Нет, это не ты, не ты, а змея, змея! Змея… куда, стой! Я не пущу тебя, не пущу. Ты моя! Моя, моя… Не вырвешься, нет! А! Опять змея… умри, змея. Ха, ха, ха… я убил эту змею! Убил! Убил!.. Вот она, вот змея, змея… она забралась в твое сердце, я найду ее, найду, вытащу, вытащу… на куски разрежу, вот так, вот так!.. На куски разрежу… Змея… Фимочка! Это ты. Ай! — Последний крик был таким отчаянно звонким, что даже Брауман вздрогнул, но этот отчаянный крик был и последним. Момлей вздрогнул несколько раз и вытянулся неподвижно на своей койке, как мертвый. Доктор пощупал его лоб. Он был покрыт каплями крупного холодного пота.
— Кризис прошел. Если доживет до утра — он спасен! — обратился он к сестре милосердия. — Об одном прошу, чтобы чем-нибудь не потревожили сон больного. Когда он проснется — пришлите вновь за мной.
Доктор ушел. Теперь ему стала понятна вся драма, пережитая молодым человеком.
На суде
Он полюбил бескорыстно Фимочку, одно из погибших, но милых созданий, и готов был жениться на ней, чтобы спасти ее от омута разврата. Взамен он требовал только верности. Но, видимо, Фимочка была не достойна такой любви, она изменила ему не по увлечению, а просто и прозаически за деньги. Нервный и впечатлительный, Момлей умолял ее прекратить позорную связь. Она была непреклонна и с насмешкой отвергла его. На него нашло временное исступление. Ему показалось, что не его Фимочка изменяет ему, а какая-то черная сила, какая-то змея впилась ей в сердце и заставляет ее поступать так. Он заклинал, умолял. Все напрасно. Образ змеи рисовался все яснее и яснее, и несчастный, в припадке сумасшествия, поразил насмерть любимую девушку, воображая, что поражает змею. Он вырезал у нее сердце и искал в нем эту змею злодейку… Но дальнейшие действия совершались без всякого разумения и были только рефлексом мозговых страданий.
— Виноват ли он? Виноват ли он? — задавал себе вопрос сто раз ученый психиатр, и всякий раз все тот же ответ: «невинен», «невменяем» вставал перед ним с той же отчетливостью.
Он дал себе слово спасти несчастного, если только он переживет кризис.
Медленно ползло время в клинической палате.
Долгие однообразные дни сменялись такими же безличными, бесконечными днями.
Хотя кризис миновал для Момлея благополучно, но выздоровление или, вернее, просветление затемненного рассудка подвигалось очень медленно. Пора жестоких кризисов и бешенных припадков прошла, и с него давно уже сняли смирительную рубашку, но полного сознания еще не наступило и он не сознавал ни чем он был болен, ни что его привело в эту мрачную палату.
Он целыми днями лежал на койке в каком-то тупом раздумье или, выпросив у сестрицы номер газеты, не расставался с ним целыми часами.
Он по несколько минут не переводил глаз с какого-либо параграфа, словно фиксируя эти пестрые черные строки, в бессменном порядке марающие белую бумагу.
Всякий посторонний или не наблюдательный человек смело стал бы уверять, что больной занять чтением, но опытный психиатр по долгому опыту знал, что этот симптом фиксирования на предметах есть признак, что излечение субъекта еще очень сомнительно.
Между тем, Момлей мог объясняться без особого труда и его ответы, всегда логические, определенные, давали повод думать, что он окончательно пришел в себя.
Тоже, разумеется, предположил и следователь, несколько раз во время болезни навещавший преступника. При последнем свидании он вышел вполне убежденный, что болезнь убийцы прошла и что пора привлечь его к суду в качестве обвиняемого.
Повестка о призыве и приводе студента Якова Момлея была вручена начальству клиники, и, несмотря на протест психиатра доктора Браумана, недолеченный Момлей был передан в руки судебной власти.
Когда ему объявили об этом и предложили следовать за полицейским чиновником, несчастный, казалось, ничуть не смутился, и просто и естественно, без протестов пошел вслед за ним.
Заключенный в одну из секретных камер подследственной тюрьмы, он продолжал тот же образ жизни, т. е. лежал целыми днями на койке, в каком-то нервном оцепенении, или чертил карандашом на клочке бумаги анатомические фигуры.
Настал день первого официального допроса.
Приведенный перед лицо судебного следователя, в одну из камер, помещающуюся в верхнем этаже суда, Момлей даже не оглянулся, даже не полюбопытствовал узнать куда он попал. Его внимание привлек только молодой человек с темной бородкой, в пенсне, сидевший рядом со следователем; это был товарищ прокурора, присланный наблюдать за следствием. Казалось, проницательный взгляд этого человека произвел на Момлея сильное впечатление. Он нервно вздрогнул и выпрямился.
— Обвиняемый Яков Момлей, вы обвиняетесь в том, что в ночь на 14 февраля сего года, — произнес строго следователь: — убили свою знакомую девицу Евфимию Качалову, и затем надругались над трупом, разрезав его на части. Что вы на это скажете?
Момлей вперил свои бледно зеленые глаза прямо в глаза прокурора и не отвечал ни слова на вопрос следователя, словно дело его не касалось.
— Угодно ли вам будет отвечать?! — уже гораздо резче спросил следователь. Момлей молчал. Он фиксировал взгляд прокурора и вздрагивал всем телом.
— Да отвечайте же! — произнес товарищ прокурора, сам в свою очередь не спуская взгляда с обвиняемого. Он от нечего делать занимался гипнотизмом, медиумизмом, и в известных столичных кружках слыл даже за медиума.
Слова молодого товарища прокурора, казалось, сильно подействовали на Момлея, он вздрогнул.
— Спрашивайте, я буду отвечать, — глухо, словно делая над собой большое усилие, произнес он.
— Вы уже слышали вопрос — отвечайте, — проговорил прокурор и переглянулся со следователем.
— Вам буду отвечать, спрашивайте вы…
— Хорошо, признаете ли вы себя виновными в том, что убили девицу Евфимию Качалову?
— Фимочку!? — как-то нервно произнес Момлей. — Разве я ее убил!.. я только из нее сердце вынул!.. Да, да, я только из нее сердце вынул, в него забралась змея… змея забралась… Я хотел убить змею… убить змею, она мою Фимочку погубила, погубила!
На глазах у обвиняемого показались слезы.
— Он разыгрывает роль сумасшедшего, — тихо шепнул следователь товарищу прокурора: — у меня бывали подобные субъекты.
— Почему же вы думали, что какая-то змея забралась в сердце Фимочки? — продолжал свой допрос прокурор, не обращая внимания на слова следователя.
— Разве иначе могло быть… разве иначе могло быть… Она, моя Фимочка, моя чистая, дорогая, моя невеста, мне изменила! Я должен были спасти ее… спасти от ужасной, черной змеи, которая ее погубила. Я вынул из нее сердце и искал в нем змею… змею искал, но она ушла… постыдно бежала… Она скрылась в руку, я отрезал руку, она шмыгнула в голову — я отрезал голову; ах, как Фимочка была хороша! Я разрезал ее на части… Я хирург! — воскликнули вдруг Момлей. — Хирургия великая наука!.. Я могу разрезать человека на части и затем сшить его, швов не увидите… Давайте, я вам сейчас отрежу голову!..
И несчастный бросился к столу следователей, с намерением схватить кого-либо из них.
Следователь и писец, сидевшие за отдельным столиком, бросились в стороны, но товарищ прокурора не потерялся, оно протянул руку вперед и грозно крикнул:
— Ни с места!
Момлей замер в том положении, в котором его застал приказ прокурора, и с ним началась сильнейшая истерика. Несмотря на то, что следователь продолжал утверждать, что обвиняемый притворяется, был призван врач и, по его заключению, Момлей был направлен в больницу св. Николая для испытания.
Испытание продолжалось долго, наконец светила науки решили, что студент Яков Момлей психически больной субъект и мог в состоянии невменяемости совершить самое кровавое преступление, но все-таки считают, что состояние его не безнадежно и радикальное излечение — весьма возможно.
Вследствие этого вердикта людей науки, обвинительная камера судебной палаты постановила, дело о студенте Якове Момлее, обвиняемом в убийстве девицы Евфимии Качаловой, прекратить, а самого его заключить до выздоровления в больницу для душевнобольных.
Приговор был приведен в исполнение в точности. Доктор Брауман, получивший теперь заинтересовавшего его пациента на свое попечение, приложил все старание, чтобы вернуть несчастному сознание. Его старания не пропали даром. Через три года после того, как несчастный переступил порог сумасшедшего дома, не понимая, куда его везут и зачем, громкий крик отчаянья и обильные слезы горя, хлынувшие потоком из глаз пациента, дали знать врачу, что наступила минута сознания.
Это была ужасная, потрясающая минута. Все былое, пережитое, доведшее несчастного до исступления и кровавой расправы, разом прояснилось в его душе. Ужас, отчаянье, невыразимая тоска сменили пассивное состояние больного. Начинался другой, более опасный кризис, кризис нервный.
Но и тут, благодаря искусству доктора, его доминирующей власти над больным, ему удалось успокоить его и быстро пошло выздоровление.
Карьера его была разбита, здоровье надорвано, страшные эпитеты «сумасшедший» и «убийца» преследовали его всюду и закрывали ему доступ к службе.
Момлей совсем пал духом и недалек был от мысли о самоубийстве, когда доктор Брауман, и по выходе пациента из больницы продолжавший следить за ним с отеческой нежностью, не открыл ему нового благовидного пути на жизненном поприще, предложив посвятить себя на служение страждущему человечеству.
Момлей с восторгом принял предложение и по рекомендации профессора был записан санитаром «Красного креста». Его медицинские познания давали ему на это право, а рекомендация профессора дополняла остальное.
С этого дня для несчастного началась новая жизнь, жизнь полного забвения собственной личности, жизнь лишений и опасностей. Но для него было мало этих лишений, этих опасностей, ему хотелось такого дела, где бы он нашел полное забвение прошедшего, грозным кошмаром ежеминутно терзавшего его душу.
Такого дела не находилось, а покой и забвение так были нужны его измученной душе. Он все ждал и надеялся. Надежда не обманула его — дело нашлось!
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Барка Харона
Громадный двухтрубный пароход добровольного флота «Москва» стоял ошвартованный у одесского мола. Необыкновенная деятельность царила на его палубе.
Всюду виднелись штыки солдат, мундиры офицеров и гражданских чиновников. Громадные трубы парохода выбрасывали целые облака черного, зловонного дыма, окутывавшие словно туманом и мол, и часть бухты.
На оконечности мола, против пароходных траппов стояла и сидела огромная толпа каких-то странных личностей, в серых арестантских халатах и таких же серых арестантских фуражках без козырьков.
Бритые озлобленные лица, оковы, наряд, стража, все говорило, что эти люди здесь не по своей воле, и что путешествие, к которому они готовятся, не добровольное.
Действительно, это был первый весенний рейс парохода, перевозящего каторжных из Одесской пересыльной тюрьмы на далекий Сахалин…
Пассажиры первого и второго класса, а их было человек десять-двенадцать, давно уже были на пароходе, и теперь начинался последней акт драмы: посадка арестантов на «Барку Харона», как выразился один из одесских острословов.
Раздались команды. Сидевшее и стоявшие на берегу арестанты встрепенулись, послышались рыдания, какие-то жалкие взвизгивания. Многим женщинам сделалось дурно и они, как подкошенные, падали на землю.
Надсмотрщики из конвоя и «старосты» арестантских артелей побежали по рядам уже выстроившихся арестантов и повели, каждый свою партию, к траппу парохода.
У самого борта стояли капитан парохода и несколько лиц из тюремного начальства. Они считали входящих по траппу арестантов и сверяли по спискам и ведомостям.
В общей каюте первого класса находились: дама средних лет, жена полковника Мамаева, едущая к мужу в порт Дуо на Сахалине, две английские мисс, направляющаяся в Бомбей к родителям, и молодой человек лет тридцати, с выразительным лицом южанина; он казался старше своих лет; это был сын покойного английского консула, сэра Джона Варяга, Генрих, несколько лет тому назад одним из первых окончивший курс на медицинском факультете в Новороссийском университете, но не практикующий.
Он, как все предполагали, должен был получить большое наследство после отца, имевшего поместья в Англии, но случилось что-то непонятное. Английский суд не признал его законным наследником сэра Джона, и молодой человек, пробыв несколько лет заграницей, вернулся из Англии совсем разочарованным. Маленький капитал, переданный ему отцом за несколько минут до смерти, был истрачен на ведение процесса, и молодой человек был в самом отчаянном положении. Но свет не без добрых людей; друзья покойного отца, одесские негоцианты, которым покойный сэр Джон оказывал много услуг, приняли живейшее участие в судьбе его сына, и молодой Генрих Варяг получил место уполномоченного корреспондента при Бомбейской фактории фирмы Брейт, Джонсон и Ко в Одессе.
Он ехал к месту своего назначения и, кроме старшего патрона фирмы, господина Брейта, никто не сопровождал его в дальнем путешествии. Родных у него не было, сэр Джон был старый вдовец, навсегда покинувший Англию, а друзей и близких знакомых у Генриха Варяга не было.
Смуглый, с черными, как смоль, волосами и жесткой курчавой бородой, сэр Генри, как его теперь называли, был очень красив собой, но в его взгляде было что-то неприятное, словно стальное, и это выражение еще больше усилилось, после проигранного процесса.
Путешествие в Индию манило его не только обеспечением, в смысле большого жалования и пая, но также возможностью на месте проверить все те чудеса, которые рассказывают о таинственной индийской науке, так бережно хранимой браминам и факирами.
Главным образом, последнее обстоятельство и побудило его принять предложение торгового дома Брейт, Джонсон и Ко.
Раздался оглушительный свисток парохода. Матросы кинулись убирать трапп. Капитан, с рупором в руках, на площадке около трубы, отдавал последние приказания. С грохотом ползла из воды и тащилась по палубе массивная цепь якоря, вытаскиваемого паровой лебедкой. Группа переселенцев, пассажиров без класса, теснилась вдоль борта, махая платками и шапками. Слышались отрывчатые восклицания, а порой громкое, долгое рыдание. Пароход тихо разворачивался носом к морю. В котлах слышалось какое-то странное бурчанье. Машинисты с масленками в руках сновали между гигантскими рычагами машин.
Капитан в последний раз оглянул палубу парохода — все было в порядке.
— Вперед! — скомандовал он громко, приложив губы к разговорной трубе, ведущей в машинное отделение.
Весь остов морского гиганта словно вздрогнул. Медленно и плавно задвигались стальные мускулы машины, и пароход беззвучно стал удаляться от пристани.
Многие из присутствующих сняли шапки и стали креститься. Даже арестанты, запертые по временным камерам, как-то сосредоточенно, уныло смотревшие на приготовления, теперь словно оживились и стали креститься. У некоторых на глазах блеснули слезы. Они не стыдились их… Теперь, в эту торжественную минуту вечной разлуки с родиной, они не боялись больше едких насмешек товарищей по неволе.
Между тем, пароход, тихо обогнув мол, прошел сквозь ворота брекватера и повернул прямо на юг, держа курс на Константинополь.
— Полный ход! — скомандовал капитан.
Рычаги заходили чаще, белые облака пара с ревом вылетали из трубы, а белая пена широкой полосой побежала за пароходом.
Переход Океаном
Кроме капитана, его помощника и восьми офицеров, за главным столом поместились еще начальник пересыльной парии, два его офицера, медик, две сестры милосердия и еще один господин с белой перевязью и красным крестом на руке выше локтя. Это был санитар — доброволец, прибывший из Петербурга с блистательной рекомендацией от тамошнего управления, очевидно, хорошо знакомый с медициной и посвятивший всю свою жизнь уходу за несчастными заразными больными и ранеными. Ему было не более двадцати семи — тридцати лет от роду, но он казался гораздо старше своих лет, а впалые, почти потухшие глаза и какая-то автоматическая походка не давали возможности предполагать, что в этом тщедушном теле имеется такой громадный запас энергии и силы, о котором особенно много говорилось в рекомендации петербургского начальства.
Проходя в кают-компанию, он чуть не столкнулся с сэром Генри, взглянул на него и вздрогнул всем телом. В свою очередь, сэр Генри не без удивления посмотрел на молодого санитара. Он уже раньше видел его на палубе, когда тот вместе с доктором осматривал арестантов. Странный вид молодого человека поразил его. Ему еще никогда в жизни не приходилось видеть «живую мумию», как он называл его. С первой встречи ему пришел каприз испытать над этим полумертвым человеком силу своего взгляда, и он несколько раз упорно всматривался в его шею, мысленно приказывая санитару обернуться. И всякий раз его приказание было исполнено. Санитар, словно повинуясь неодолимому желанью, поворачивал голову и испуганным взглядом искал кого-то.
Встретившись с сэром Генри в каюте, санитар задрожал и побледнел, если только его бескровное лицо могло побледнеть.
— А вы уже не первый рейс делаете с «несчастными»? — спросила доктора полковница, чтобы как-нибудь завязать разговор.
— Уже четвертый, сударыня, и могу вас уверить, что это последний.
— Почему же, или не хорошо? — любопытствовала дама.
— А вот как начнется настоящая тропическая жара градусов 45 без ветра, вот и возись тогда с 800 пациентами, при двух фельдшерах. Слава Богу, теперь вот еще двух сестриц прислали, да вот господина Момлея, — он указал на санитара, — а то просто хоть отказывайся от места.
— А вы, monsieur Момлей, первыми рейсом? — обратилась дама к санитару, сидевшему рядом с ней.
— В первый, — не глядя на нее, отозвался санитар.
— И я тоже, mon Dieu, в первый раз на море. Воображаю, как будет страшно там, на океане, среди диких. Я бы дорого дала, чтобы не ехать.
— Что же заставляет вас, сударыня? — переспросил врач.
— Желание моего мужа, он жить без меня не может.
— И где же он теперь?
— В порте Дуо… Надеюсь, мы зайдем в этот порт…
— Разумеется, это наш маршрут. Там главная высадка, или вернее, главная выгрузка живого товара.
— А вы там были? — радостно спросила доктора жена полковника.
— Даже жил целый месяц…
— Вот как, может и мужа моего встречали — подполковник Анисимов.
— Александр Васильевич. Как же, какже-с, даже целыми ночами в винт резались… Отличный человек… Его там все любят… И уж играть мастер… мастер.
Разговор во все время обеда продолжался на те же темы, что, казалось, совсем не интересовало ни Момлея, ни сэра Генри.
Он продолжал временами пристально смотреть на Момлея, и тот всякий раз вздрагивал и как-то нервно ежился.
Сэр Генри торжествовал, он нашел удивительно чувствительного субъекта и надеялся, что эксперименты над ним, хоть немного разнообразят томительно долгие часы переезда до Бомбея.
В арестантском отделении парохода готовилось что-то весьма внушительное и, вероятно, радостное, судя по повеселевшими взглядам арестантов. Они были все собраны на верхней части палубы, отделенной от прочих решетками, и стояли отделениями, под начальством своих «старост» и смотрителей.
Капитан, окруженный острожным начальством, сошел к ним и объявил Высочайшую милость, дозволявшую капитану, в открытом море, снять с арестантов кандалы на все время переезда до Сахалина.
— Помните, ребята, — обратился он к ним резко и твердо: — малейшее нарушение дисциплины, буйство или своеволие не останется без наказания. Старосты, не оправдавшие моего доверия, пострадают первые. Надеюсь, что вы покажете себя достойными милости Государя и будете вести себя молодцами.
— Рады стараться, ваше высокоблагородие! — подхватили арестанты и по приказу смотрителя направились к пароходной кузнице, где и началась операция «расковки».
— Нам, кажется, придется делать вместе этот долгий переход? Очень приятно познакомиться… Не практикующий врач, Генрих Варяг! — к вашим услугам.
— Яков Момлей, — сквозь зубы проговорил санитар, понимая, что неловко будет, если не отвечать.
— Медик? — переспросил быстро англичанин.
— А вы почем знаете? — чуть не вскликнул Момлей.
— Чутьем узнал… Вашу руку, коллега!
Знакомство
Знакомство, завязанное так странно сэром Генри с Момлеем, уже не прекращалось. Момлей чувствовал неотразимое влечение к англичанину, и вместе с тем испытывал необычайный страх, когда тот смотрел на него своими черными как уголь глазами.
Возвращаясь в кают компанию только к обеду, Момлей мог посвятить дружеской беседе с сэром Генри только несколько часов, так как вставать приходилось рано, и в это время относительной свободы его поминутно отзывали, — надо было удовлетворить то одному, то другому требованию врача, или сестрицы, передавших всю хозяйственную часть больницы в руки нового санитара.
Мелькнули Константинополь, Мраморное море, Яффа, Суэцкий канал, Порт-Саид, и только один Момлей, заинтересованный своим делом больше, чем созерцанием дивных панорам, открывавшихся на каждом шагу, относился к ним весьма прохладно. У него были другие заботы и на душе, и на сердце. В Порт-Саиде к числу пассажиров первого класса прибавился еще один. Это тоже был англичанин, в шляпе-шлеме, плетенном из панамы, и в жакетке невероятного фасона. Два феллаха едва втащили его массивный, окованный медными полосами сундук с необходимыми вещами гардероба, а пятнадцать таких же сундуков попроще давно уже были погружены в трюм. На всех ящиках виднелись никелированные дощечки, с фамилией владельца: M-r Robert Malbro.
Высокого роста, с рыжими, клочковатыми волосами и чиновничьими бакенбардами, он как нельзя больше походил на одну из типичных карикатур на сыновей Альбиона, которыми полны французские юмористические журналы. И во взгляде, и в походке, а главное в манере держать себя и говорить, была заметна привычка повелевать, но привычка не врожденная, а напускная, «хамская». Действительно, это был один из выдающихся местных чиновников английского правительства в Индии, сборщик податей в бомбейской провинции, возвращающийся туда из Англии, после полугодового отпуска.
Пароход, на котором он ехал до Порт-Саида, потерпел аварию и не мог продолжить путь; следующий рейс был через четыре дня, и пунктуальный англичанин решился ехать на русском пароходе, чтобы прибыть в срок.
За табльдотом, сидя рядом с сэром Генри и Момлеем, которые говорили по-английски, он видимо повеселел и сам первым вмешался в разговор. Сэр Генри был очень рад новому собеседнику, но Момлей замолчал, словно ревновал сэра Генри к новому знакомому.
Обругав и русский пароход, и русскую прислугу, и русскую кухню, монсеньор Мальбро с горделивым видом поспешил заявить кто он, какое место занимает и подал сэру Генри свою карточку, на которой значились все его должности и титулы.
— Замашка выскочки, а не аристократа! — мелькнуло в уме сэра Генри, и он взамен подал свою карточку, где значилось просто: «Доктор Варяг».
Узнав, что доктор едет в Бомбей, англичанин начал ругать этот город, его климат, характер жителей — туземцев, и доказывать, что если бы не англичане, то он давно был бы превращен в пустыню и развалины.
Об Индии мистер Мальбро был самого отвратительного мнения. По его словам, там не было спасения от индейцев — душителей, «тэгов», от тигров, змей, скорпионов. Он доказывал, что там любого европейца за каждым углом ждет смерть, и что самоотвержение европейца, и в особенности англичанина, меняющего свое отечество на раскаленную природу Индии, должно быть щедро, очень щедро оплачиваемо!
— О, я дешево бы не взял! — воскликнул с гримасой мистер Мальбро. — Но пока правительство не скупится, а Индия еще так богата!
— И много вы получаете? — полюбопытствовал сэр Генри.
Англичанин буркнул такую цифру, которая и в устах хвастуна показалась бы чрезмерной, но в действительности это была правда.
С этого дня разговоры об Индии часто случались между мистером Мальбро и сэром Генри, который весьма интересовался страной, где ему суждено было провести несколько лет, а может быть и целую жизнь, но его взгляды не сходились со взглядами сборщика податей, видевшего в своих компатриотах избранный народ Божий и спасителей Индии. Напротив, сэр Генри, после проигранного в Лондоне процесса, всей душой ненавидел англичан, и хотя сам принадлежал к той же расе, но был готов забыть свою национальность.
У него теперь была одна цель — деньги. Составить себе положение, обеспечить будущее, а затем жить в свое удовольствие, не стесняясь расходами — вот были его идеалы, для достижения которых он пожертвовал бы, как говорится, всем святым, хотя вряд ли у этого материалиста и атеиста было что святое!
Потерянный нравственно, сэр Генри никогда не стеснялся в выборе целей и средств… Его пугало только одно — перспектива суда и наказания; но если бы он был уверен в своей безнаказанности, то совесть не помешала бы ему пойти на самое кровавое дело. Проигранный процесс, а вместе с тем и почти весь капитал, лишали его возможности провести на практике те сложные и не совсем чистые комбинации, который должны были его обогатить.
Его заветной мечтой теперь стало — скопить там, в глуши, в бомбейской провинции, вдали от цивилизованного общества, капиталец для оборота, а затем вернуться в Европу, к арене своей прерванной деятельности…
Кроме того, у него была еще цель… Он давно уже слыхал и читал, что индусские брамины владеют таинственными знаниями, не известными европейцам… Проникнуть в эти тайны, изучить их, и затем, вернувшись в Европу, применить на практике, как средство к достижению задуманной цели обогащению, стало его кошмаром… Даже теперь, делая опыты над Момлеем и окончательно покорив его своей воле, сэр Генри действовал по задуманной программе… Ему нужны были помощники, но помощники, лишенные разума и воли.
Он искал их.
Индусы на пароходе
Страшный, удушливый жар, царивший все время перехода по Красному морю, сильно повлиял на здоровье арестантов. Хотя их по несколько раз в день выводили на палубу и здесь окатывали морской водой из брандспойтов, но вода была теплая, как парное молоко, и эти души мало помогали.
Худенький и истощенный с виду, Момлей проявил столько мускульной и нервной силы, и столько живучести в борьбе с тропическим климатом, что удивлял всех видевших его за этим делом. Он поспевал всюду, словно забывая об усталости и голоде.
Миновав благополучно Баб-эль-Мандебский пролив, соединяющий Красное или Чермное море с Индийским океаном, пароход скоро попал в благодетельный пассат, которой сразу охладил раскаленную атмосферу. Ход машины удвоился — теперь шли по ветру и бежали чуть не по четырнадцать узлов в час, что несколько удивляло мистера Мальборо, привыкшего думать, что только одни англичане имеют право обладать быстроходными пароходами.
Капитан спешил в Бомбей, куда вез груз, и где в свою очередь должен был принять уголь для дальнейшего пути. Остановка в Цейлоне была очень кратковременной. Погрузили некоторую живность, уголь, и приняли несколько пассажиров индусов.
Пассажиров индусов оказалось человек десять. Трое из них были люди со средствами, а потому, осведомившись у капитана, пускают ли индусов в классные пассажиры, и получив положительный ответ, взяли для себя билеты первого класса. Остальные поместились в крытых помещениях третьего класса на палубе.
— Достопочтенный мистер Мальбро спал еще, когда произошло это размещение туземных пассажиров в особой каюте. Первая встреча с ними случилась за завтраком, и трудно представить себе то выражение гадливости, презрения и ненависти, которым исказилось его лицо, когда он увидел, что трое бронзовых индусов, в своих национальных, живописных костюмах, разместились за тем же столом, что и он, гордый представитель британского чиновничества.
Забыв всякую деликатность, он вскочил со своего места и с дерзким видом подошел к капитану, по обыкновение занимавшему первое место за таблдотом.
— Позвольте узнать, капитан, — заговорили он, чуть не задыхаясь от негодования: — делаете ли вы различие межу нами, англичанами, и этими «неграми», — он жестом указал на индусов.
— Никакого, сэр, — совершенно хладнокровно отвечал капитан, — они такие же пассажиры первого класса, как и вы, в России люди разных национальностей пользуются одинаковыми правами.
— Но, то в России… Я не хочу знать, что творится в стране белых медведей, а здесь…
— Здесь вы также находитесь на палубе русского парохода, здесь та же Россия и все национальности равны в своих правах.
Красный от бешенства, англичанин ушел в свою каюту и заперся в ней. Индусы прекрасно поняли, что дело идет о них и с волнением следили за объяснением капитана с англичанином. Увидев результат, они воспрянули духом и долго-долго говорили между собой на своем гортанном наречии. В их разговоре очень часто слышалось слово «Москов».
Когда, наконец, завтрак был окончен и пассажиры разбрелись по палубе и каютам, а старший между индусами, старик лет шестидесяти, с голубым знаком касты на лбу, подошел к капитану, замешкавшемуся в кают-компании и, приложив руки к голове и груди, проговорил, кланяясь в пояс:
— Благословение великого Брамы и его шестидесяти тысяч пророков будь над тобою и над твоим кораблем! — проговорил он на чистом английском языке. — Москов сильный народ, великий народ, они не боятся никого на свете, даже рыжих собак англичан! Хвала ему до скончания мира!
Он опять низко поклонился и хотел отойти, но капитан удержал его вопросом:
— Неужели англичане не пускают индусов на свои пароходы?
— Они относятся к нам хуже, чем к зверям, и мы избегаем их пакетботов. Индусу негде искать управы на оскорбившего его англичанина, суды в их руках и англичанин — всегда прав!
Старик еще раз низко-низко поклонился капитану, его спутники последовали его примеру. В это время в кают-компанию вбежал вахтенный офицер и позвал капитана по экстренному делу.
Разговор прекратился, но еще долго-долго брамины шептались между собой о величии Москова, и о воинах в белых рубашках, долженствующих явиться с севера.
К двум часам пополудни зной дошел до такого напряжения, что никто не мог выдержать, не прибегая к душам.
Только одни индусы, расположившись на верхней палубе, под тенью тента, казалось, были погружены в созерцание какого-то невидимого мира — так неподвижны и спокойны были их лица.
Но вот один из них нервно вздрогнул и сказал что-то шепотом другому и оба с изумлением стали всматриваться в одну точку.
В десяти шагах от них, пассажиры поодиночке подходили под душ и окатывались морской водой. Между ними был также и сэр Генри. Он был в купальном костюме, но руки его по плечи были оголены, и выше локтя на правой руке ясно была заметна татуировка.
Старший из индусов встал со своего места, и проходя мимо сэра Генри, пристально взглянул на татуировку. Он не сказал ни слова, только взгляд его блеснул радостью. Через минуту он возвратился к своим.
— Знак богини Шива, он «наш», — чуть слышно прошептал он и снова погрузился в созерцание.
Дружба с индусами
Татуировка на руке сэра Генри, возбудившая внимание и любопытство индусов, состояла из двух знаков, верхнего синего и нижнего желтого; этот последний, мало отличавшийся цветом от кожи, но был замечен Суами Баварата, так звали старшего из индусов, только на следующий день и в высшей мере возбудил их интерес. Разобрать знаки с расстояния было чрезвычайно трудно, даже для острых глаз индусов, а никто из них не был знаком с молодым человеком, следовательно, не имел права попросить рассмотреть его поближе. Оставалось одно средство, стать под душ рядом с молодым человеком, и таким образом рассмотреть без его позволения.
Несмотря на враждебную ненависть к воде, один из молодых индусов, Шакир, по приказу старшего, сбросил с себя последние намеки на костюм и смело стал рядом с сэром Генри, под тепловатые струи «душа». Индус боялся лишь одного, что сэр Генри, как и все англичане, возмутится такой близостью с туземцем и поспешно уйдет, но случилось наоборот. Воспитанный и долго живший в России, сэр Генри усвоил русскую терпимость к иностранцам, и не только не сторонился индуса, но даже заговорил с ним, удивляясь, как это он и его товарищи не прибегают до сей поры к душу.
— Мы привыкли к солнцу, саиб, — ответил индус, — мы не боимся его, оно посылает нам свет и жизнь.
— И солнечные удары! Слуга покорный.
Сэр Генри улыбнулся.
— Разве саиб в первый раз направляется в Индию? — рискнул спросить молодой человек, которого мы будем звать Шакир, видя, что собеседник не чуждался его. — По этому знаку на руке, я думал, что саиб уже был в Индии.
— Да, я был в детстве… моя кормилица, как говорят, была из туземок… Но кто поставил этот знак на руке, я не знаю… Однако, интересно было бы теперь узнать, что он означает?
Индус начал пристально всматриваться в знаки. Очевидно то, что он разобрал в них, очень интересовало и изумило его, но на матовом кофейном лице его невозможно было заметить ни малейшего волнения.
— Да, саиб, — заметил он после паузы, — эти знаки, несомненно индусские, верхний — изображение одного из божеств, а нижний знак числа и года, который трудно разобрать. Когда будете в Бомбее и не побрезгуете нами, как все англичане, я найду вам человека, который сможет прочесть эту надпись.
— А вы? Разве не в состоянии?
— Нет, саиб, она сделана на языке «Мод», читать и понять который могут только избранные «пандиты».
— Пандиты? Я первый раз слышу это слово!
— Это высшие ученые, свободно читающее священные книги «Вед»; это великие брамины, для которых нет ничего тайного ни на земле, ни на небе.
— Как я желал бы познакомиться с одним из них! — воскликнул сэр Генри.
— Доступ к ним труден, саиб, особенно для вас, англичан.
— Я давно отрекся от чести принадлежать к этой нации! — резко сказал молодой человек. — У меня английская только фамилия. Я воспитывался в другой стране и сам научился не признавать разницы между народностями!
— А как зовется эта великая страна? — переспросил индус и глаза его сверкнули.
— Россия!..
Вернувшись к своим, Шакир не сказал в первый момент ни слова. Он боялся, что за ним следят, но через несколько минут, все трое удалились на нос парохода, где никого не было, и усевшись на корточки, словно аисты на крыше, повели между собой оживленный разговор. Он был в высшей степени интересным и всецело относился ко второму, желтому знаку на руке сэра Генри.
— И ты говоришь, что он ненавидит англичан? — переспросил Шакира старый брамин.
— Он воспитывался среди московов и не гнушается нами, следовательно, англичанам он чужой!
— Значить он наш! — воскликнул с радостью старик. — Велик и всемогущ грозный Шива, он мстит отцам руками их сыновей!
Совещание продолжалось еще несколько минут; в результате Шакир после обеда снова подошел к сэру Генри и в знак своего особого уважения к его терпимости, предложил свои услуги, чтобы устроить его в городе до вступления в должность.
— А может быть вы ее и не примете, саиб, — как-то таинственно закончил он фразу.
— Я вас не понимаю! — отозвался сэр Генри.
— И не надо, дело вернее слов, но прошу вас, чтобы не случилось, не изумляйтесь, а главное не бойтесь, знак Шивы на вашей руке сохранит вас от всех случайностей и бед.
Эти слова были сказаны с такой наивной верой, что даже скептический ум сэра Генри не решился отнестись к ним с насмешкой. Он пожал руку Шакира и проговорил уверенным тоном:
— Я верю в предопределение, — что будет, то будет!
Ночь надвигалась быстро и внезапно, как могут спускаться только тропические ночи. Солнце, за несколько минут ослепительно сверкавшее на горизонте, вдруг, сразу, нырнуло в золотую поверхность моря, и чудная, прозрачная, южная ночь настала разом, без зари, без сумерек.
В темно-синих небесах зажглись и засверкали миллионы звезд, но не тем трепетным огнем, как у нас на севере, а словно мелкие брызги того яркого солнца, которое только что скрылось за горизонтом. На южном склоне небосвода горел во всей своей красе дивный «Южный Крест», сверкая каким-то дивным, непривычным для северного глаза блеском.
Вдали, на горизонте, то вспыхивая, то исчезая, загорелся яркий, красный огонек. Это был свет Бомбейского маяка, видный слишком на десять миль.
Вдали, на фосфорической светящейся поверхности моря, показалось узкое темное пятно, приближающееся к пароходу.
Раздался оклик. Пароход немного снизил ход, и на палубу по веревочной лестнице взбежал индус громадного роста и атлетического сложения. Это был лоцман.
Пароход входил в Бомбейский залив.
В стране тайн
— Тихий ход! — раздалась команда капитана, появившегося на мостках у румпеля.
Рычаги гигантской машины задвигались тише. Клубы черного дыма, смешанного с паром, повалили из обеих труб. Пароход медленно и плавно вступил в Бомбейскую бухту, далеко врезающуюся в континент.
Переговорив с лоцманом, капитан почти совсем остановил машину и решился бросить якорь перед Бомбеем только после рассвета. Узкий и извилистый фарватер бухты четыре месяца в году представлял серьезную опасность для кораблей такой осадки как «Москва» и потому осторожность капитана была не лишней.
До рассвета оставалось еще больше трех часов, но разумеется никто не спал на пароходе, всех интересовало первое впечатление от Индии, той Индии, о которой каждый столько слышал или читал.
Только одни подневольные пассажиры, запертые по своим каморам, старались заснуть, насколько это позволяла сорокаградусная жара, царившая на второй палубе, несмотря на вентиляцию. Несколько человек заболели дизентерией, способной быстро перейти в холеру, и Момлей всю ночь возился с фельдшерами и доктором в лазарете, где уже недоставало свободных коек.
Казалось, он был рад этому. Начиналась настоящая, давно желанная работа. Там, где и у доктора, и у фельдшеров отнимались руки и не хватало сил, из-за страшной жары и недостатка чистого воздуха, этот бескровный человек, точно весь сотканный из нервов, проявлял столько силы и энергии, что сильно привязавшийся к нему врач частенько повторял:
— Ох, батенька, не горячитесь, надорветесь!
Сэр Генри, давно уже уложивший свой ручной багаж, сидел теперь на палубе в немом созерцании этой дивной, неописуемой южной ночи, этого волшебного хаоса света и тьмы.
Вдруг сэр Генри вздрогнул, он не увидел, а чувствовал, что кто-то сел рядом с ним на скамейку.
Это был Суами Баварата.
— Саиб, простите мою нескромность, — тихо, чуть слышно шепнул индус по-английски, — но мы через два-три часа придем в Бомбей. Если у саиба еще нет собственной квартиры, бенгале Суами Баварата к его услугам.
Предложение было очень неожиданное, но очень заманчивое. Фактория, куда он ехал была в нескольких часах пути от Бомбея, и предложение остановится, хотя бы на короткий срок, в жилище брамина была большой удачей для сэра Генри.
Он согласился.
Индус, казалось, был в восторге от согласия и тотчас сообщил об этом своим товарищам. Они быстро и радостно заговорили на своем наречии.
— В таком случае, саиб, вы можете поручить разгрузку всего вашего багажа моему ученику Шакиру, он все устроит и доставит их на дом, а мы немедленно, как только остановится пароход, направимся на берег; надеюсь, что саибу будет в бенгале не хуже, чем в отеле.
Квитанция от багажа была вручена Шакиру и он с двумя индусами, из числа пассажиров с третьей палубы, переносил ящики поближе к борту.
Кроме предметов крайней необходимости, сэр Генри никак не мог расстаться со своим физическим кабинетом и небольшой походной лабораторией, предполагая, что они могут ему понадобиться в Индии, уложил их в несколько ящиков и взял с собой. Это стоило ему дорого, но зато он теперь был уверен, что ему не придется прерывать свои научные исследования.
По мере того, как приближался рассвет, между пассажирами на пароходе усиливалось лихорадочное движение. Только сер Генри, да старый брамин сидели по-прежнему рядом, и последний кратко, но чрезвычайно ловко знакомил его с современной жизнью Индии.
Пароход все еще продвигался вперед, но чрезвычайно медленно; до берега оставалось не больше версты и ряд береговых огней обнял весь город многотысячной цепью. Подходили к гавани. несколько десятков лодок всех размеров в форме окружили пароход, словно стая птиц, готовящаяся ринуться на добычу.
Словно по волшебству, звезды, сиявшие ослепительно ярко на темно-синем небосклоне, как-то вдруг потускнели, померкли и совершенно неожиданно красный, ослепительный, пылающий диск солнца вынырнул из-за низкого берега, пронзил ночную темноту острыми палящими лучами и словно прыжком двинулся на свободу.
Яркий день сменил ночь без рассвета, без зари. Он затопил в своих лучах и даль, и окрестность, и живым серебром засверкал, заискрился на тихой поверхности моря.
В ту же секунду, словно по команде, толпы лодочников бросились со всех сторон к пароходу и из-за борта на палубу стали прыгать голые, обожженные солнцем кофейные фигуры индусов. Назойливость их была так велика, что матросам пришлось пустить в дело пинки и швабры.
— Ну, саиб, пора отправляться. Наше солнце не шутит! — заметил старый брамин, перед которым, со знаком величайшего почтения склонялись попавшие на пароход туземцы.
Сэр Генри не заставил себя ждать. Он только прошел проститься с Момлеем, дал ему адрес фактории и взял обещание, на обратном рейсе «Москвы», телеграфировать из Сингапура. Они расстались как большие друзья и только стон одного из больных заставил Момлея вырваться из объятий сэра Генри.
Быстро сбежал молодой человек по траппу парохода в большую туземную лодку, в которой его уже ожидал Суами Баварата; десять кофейного цвета индусов налегли на весла и легкое суденышко стрелой помчалось к берегу, обгоняя и частные лодки, и катер капитана над портом, высланный им специально принять мистера Мальбро.
Этот последний сидел на расшитых бархатных подушках катера, рядом с офицером в форме, когда сэр Генри, со своим старым брамином и нагими гребцами, проскользнули мимо.
— Что это значит, европеец и за панибрата с индусской собакой? — воскликнул офицер. — Вы не знаете, сэр, кто это?
— К сожалению, знаю, это английский ренегат, воспитывавшийся в России и проникнутый ее духом равноправия всех национальностей.
— Я уверен, что это русский шпион. Надо будет принять меры! — сквозь зубы пробурчал офицер и что-то черкнул в записной книге.
Заклинатель змей
Мощные взмахи гребцов быстро донесли к берегу легкую лодку Суами, и через несколько минут целая толпа нагих носильщиков тащила хозяина и гостя в закрытых паланкинах, по дороге к «черному», т. е. туземному городу.
Попав в лабиринт узких и кривых улиц, со странным колоритом, не похожим ни на что видимое раньше, сэр Генри вдруг почувствовал себя совершенно одиноким среди этой пестрой, шумящей, бегущей толпы.
Он жил в Лондоне, привык к оживленному движению на улицах, но такая масса народа, которую он встречал теперь здесь, поражала даже самую причудливую фантазию.
Во всех направлениях проносились паланкины, скакали верховые, проезжали запряженные коровами двухместные тележки, расписанные яркими цветами и позолоченные, или, раскачиваясь с ноги на ногу, мерно ступал громадный слон, кротко повинуясь каждому слову своего карнака.
Жилище Суами Бавараты было на окраине «черного города» и расположилось среди огромного сада, за высокой, каменной стеной с массивными, медными воротами выходила на улицу, если только можно назвать улицей узкий коридор между двумя каменными стенами без окон и дверей.
Едва носильщики поравнялись с медными воротами, как они бесшумно отворились, и носильщики, даже не сбавив шага, вбежали в них со своими ношами. Оказалось, что Шакир с багажом был уже здесь и, согласно приказанию своего учителя, приготовил помещение для гостя.
Это был чрезвычайно кокетливый, отдельный павильон в саду, по стенам и крыше сплошь заросший чудными махровыми розами. Окна вместо стекол были завешаны тонкой индийской кисеей и во всех трех комнатах у потолка были устроены «панки» — род громадных вееров, приводимых в движение одним общим приводом. Без «панки» жизнь в Индии была бы невыносимой, и только благодаря постоянному движению воздуха, производимому ими, европеец может существовать в этой стране солнца и змей.
Комнаты были убраны в индусском вкусе, и мебель состояла из широких диванов, покрытых дорогими шалями. Подушки были вышиты разноцветными узорами удивительной красоты, а стены украшены арабесками, состоящими из фантастических птиц и зверей.
Полусожженный палящими лучами солнца, накалявшими паланкин, сэр Генри так обрадовался прохладе и тени своего жилища, что сердечно поблагодарив хозяина, хотел тотчас же растянуться на одном из диванов, но Шакир быстрым движением руки остановил его.
— Берегись, саиб, — сказал он, — не входи в этот дом, он еще не очищен!
— Но я вижу здесь образцовый порядок, после пароходной койки и паланкина это чудное гнездышко кажется мне раем!
— Помни, саиб, что здесь Индия — страна солнца и змей!.. Здесь гибель поджидает неосторожного на каждом шагу.
— Я не понимаю вас.
— Вот, видите, саиб, в этом «бенгале» жил сын Суами Баварата, пока не переселился в другой мир… С тех пор прошло два года, никто не жил в этих комнатах и я не могу допустить, чтобы наш гость подвергался опасности, которую так легко предотвратить.
— Но в чем эта опасность? — с удивлением переспросил сэр Генри, который видел, что покорные индусы, служители Суами, смело ходили, даже босыми ногами, по мягким коврам его будущего жилища.
— Вы сами, саиб, сейчас увидите это.
С этими словами он обратился к старому, почти чернокожему факиру, откуда-то появившемуся с корзиной в руке. В другой он держал небольших размеров музыкальный инструмент с раструбом на конце.
— Приступай к делу, Озмид, это наш и друг Суами Баварата, не стесняйся его! — сказал Шакир на местном наречии факиру, и тот, даже не взглянув на сэра Генри, подошел к открытым дверям бенгали, поставил корзинку на землю и, присев на корточки, заиграл на своей дудочке извлекая из нее довольно приятные, свистящие звуки.
— Заклинатель змей, — подумали сэр Генри, и в ту же секунду увидел что из громадного розового куста, росшего прямо над дверью бенгали, появилась отвратительная плоская, голова большой змеи, с широкой раздувающейся шеей. Это была Кобра Капелла, самый опасный вид в Индии. Одновременно во многих местах, из-под диванов, из-за занавесок, наконец, из-за подушки, небрежно брошенной на диван, показались головы пресмыкающихся, вызванных, по-видимому, музыкой. Шакир пальцем указал на этих змей молодому человеку, но тот давно уже с ужасом следил за заклинаниями старого факира. Но вот музыкант участил темп мелодии, и словно повинуясь какой-то неотразимой силе, все змеи выползли из своих укрытий и медленно поползли к старику. Некоторые при этом поднимались на хвосте и, казалось, были готовы броситься на него, но старик, заметив этот маневр, смотрел на них своим огненным взглядом, и змеи, словно загипнотизированные, падали на землю, не подавая больше никаких признаков жизни.
Через десять минут восемь кобр в других не менее опасных змей лежали, словно мертвые, у ног старика, и он смело брал их голыми руками и клал в свою корзину,
При этом сэр Генри чуть не вскрикнул.
— Но ведь они могут его укусить! — воскликнул он, обращаясь к Шакиру.
— Так что же? Для святого факира их укус не опаснее комара или мухи.
— Он знает противоядие? — переспросили молодой человек.
— Наверно, не знаю, но могу утверждать, что еще ни разу ни один факир, служитель храма богини Кали, не погиб от укуса ее слуг!
— Ее слуг? Я не понимаю.
— А это просто. Змея есть вернейший слуга бога Шивы в его грозной супруги! — совершенно простодушно отвечал Шакир. — Убить змею в присутствии одного из служителей великого бога разрушителя (Шивы) может кончиться очень печально, особенно для европейца.
— Но я слышал, что английское правительство платит огромный деньги за истребление змей и тигров.
— Это верно, саиб, но только этим богомерзким делом занимаются одни мусульмане да парсы, а правоверный служитель Брамы никогда не убьет никакого живого существа.
— Как так? А откуда же вы берете мясо для стола?
— Саиб, мы, служители великого Брамы, никогда не употребляем мясной пищи, — с торжеством отвечал Шакир.
Сэр Генри умолк, он чувствовал, что может на каждом шагу сделать промах, и направился к бенгали.
— Ну, что же, Шакир, — спросил он, — очищен ли дом?
— Могу поклясться волосами светозарной Рамы, что теперь саиб может спать спокойнее, чем на мягкой постели в лучшем отеле Лондона.
Вещи молодого путешественника были уже внесены в бенгали, предназначенное ему в жилище, и сэр Генри, чувствуя потребность в отдыхе после бессонной ночи и всего увиденного, быстро прошел в свою комнату и не раздеваясь бросился на один из диванов,
Ему хотелось сосредоточиться, обдумать свое положение и отдохнуть. Последнее чувство вдруг, сразу, всецело охватило его, и лишь голова его коснулась подушки, он уже спал мертвым, спокойным сном.
Не спали только возбужденные нервы. Они рисовали перед ним целую вереницу странных образов, то чудовищных, как кошмар, то легких и воздушных, как грезы поэта.
Когда он открыл глаза, солнце уже было низко над горизонтом, в бенгали царствовал приятный полумрак, и маленький ветерок от «панок», укрепленных на потолке, давал возможность дышать легким, непривычным к тропической жаре.
Сэр Генри оглянулся вокруг. В комнате никого не было, но едва он открыл глаза, как портьера шевельнулась и за нею показалась курчавая голова Шакира.
— Суами Баварата просит позволения войти, ему надо о многом поговорить с саибом, — произнес индус с поклоном.
— Пусть войдет во имя Божие! — отвечал сэр Генри, сам невольно подхватывая тон индусов.
Талисман
На пороге стоял Суами Баварата.
Теперь, в домашнем национальном костюме, состоящем из куска белой полупрозрачной ткани, обернутой вокруг туловища и едва прикрывающей верх ног, да в пестром платке на седых волосах, брамин совсем не походил на того индусского путешественника, которого ежедневно привык видеть сэр Генри.
Исчезла всякая роскошь, теперь Суами ничем не отличался от тысяч подобных же бедных индусов, наполняющих все улицы Бомбея. Только красный знак на лбу изобличал в нем человека, принадлежащего к высшей касте браминов.
Сэр Генри, вставший с дивана, чтобы его приветствовать, подал ему обе руки и сердечно поблагодарил за гостеприимство. Это, казалось, тронуло старика, не привыкшего к такому обращению со стороны европейца.
— Отдохнул ли, мой сын? — спросил он довольно нежно. — Прости, что зову тебя так, мои седые волосы позволяют мне называть тебя даже внуком!..
— Благодарю… усталости нет и следа! — воскликнул молодой человек. — Я готов хоть в новый поход!
— Это не замедлит… до зари нам надо будет сделать больше пятидесяти миль!
— Как пятьдесят миль!? Я слышал, что до фактории нет и десяти!
— Кто говорит о фактории! — улыбнулся Суами. — Если мой сын окажет мне доверие, я помещу его в такое место, которое ему позволит обойтись без службы у инглезов.
— Хорошо, но прежде чем дать согласие, позволь мне узнать, что вынуждает тебя, ученого мужа, принимать такое горячее участие в моих делах, совершенно чужого тебе человека? — после некоторого раздумья спросил сэр Генри.
— Ты ошибаешься, мой сын, — с той же улыбкой отозвался Суами, — ты мне, то есть нам, не чужой!.. Знак, который ты носишь на руке, указывает, что ты родился в той же высшей касте, к которой принадлежу я и все высшие брамины Бомбея и Бенареса!
— Как, я!? — почти с ужасом воскликнул молодой человек.
— Собственно не ты, но твоя мать была из высшего племени Индии, она была дочерью высшего брамина храма бога Шивы…
— Это быть не может, это не правда! — пробормотал сэр Генри, теряясь в догадках. — Мой отец был сэр Джон Варяг, секретарь при резиденте в Бомбее, баронете сэре Вудбури, а моя мать тоже англичанка — мисс Ильфорд, уроженка Лондона, она умерла, когда мне было несколько месяцев. Разумеется, я ее не помню, но хорошо знаю, со слов отца, что в ней тоже не было ни капли индусской крови. Знак же этот, который смущает тебя, ученый Суами, сделан моей кормилицей, туземкой.
— Все это прекрасно, мой сын, твой отец именно так мог объяснить и происхождение знака, и твое рождение, но ведь есть возможность проверить это; вероятно, у тебя имеются бумаги отца, свидетельство о твоем рождении, о смерти матери, покажи их мне и все объяснится!
— В том-то и дело, что их нет, они сгорели во время пожара, и отец не мог достать копий… Это и было причиной того, что английский суд, будь он проклят, не утвердил меня в правах наследства после отца и даже не признал его сыном!
— Вот видишь сам, ты только подтверждаешь мои слова. То, что ты знаешь о своем происхождении, передано тебе человеком, который назывался твоим отцом.
— Как? Так сэр Джон Варяг не был моим отцом! — снова воскликнул молодой человек. — Этого быть не может!..
— Не прерывай меня, сын мой, и через несколько минут ты сам увидишь, насколько я прав, — спокойно проговорил Суами. — Слушай же: я уже успел собрать все справки. Отец твой, которого я помню в Бомбее, потерял свою жену, а твою названную мать в 1855 году, а ты родился в 1857 году, как же это совместить?
— Но откуда ты знаешь год? Это ошибка.
— Тот, кто пишет на перасанскритском языке, не может ошибиться в годе! — улыбнулся брамин. — Верно, что ты был воспитанником сэра Джона, который и усыновил тебя.
— Воспитанник! Усыновленный! Родился спустя два года после смерти матери! — схватившись за голову, шептал сэр Генри. — Ты сводишь меня с ума! Заклинаю тебя, если ты что знаешь положительного, скажи мне, или ты убьешь меня!
— Я должен задать тебе еще один вопрос, мой сын, чтобы не ошибиться. Не сохранилось ли у тебя каких либо воспоминаний о дальнем детстве, каких либо вещиц, амулетов, талисманов? Твой отец долго служили в Индии, может быть среди его вещей ты встречал что-либо, напоминающее об Индии?
Сэр Генри задумался. Действительно, ему припомнилось, что в раннем детстве, на шее у него, на цепочке, висел какой-то амулет, и что гораздо позже, перерывая вещи отца, он видел этот амулет среди разной мелочи, хранившейся в походной шкатулке отца. Шкатулка была с ним. Он нашел его в одном из ящиков, отпер секретным ключом и, порывшись немного, нашел и подал Суами Баварате небольшую ладанку, сшитую из какой-то уже почерневшей теперь кожи.
Суами, взяв из рук сэра Генри этот странный предмет, заметно вздрогнул. В его руках было то, что он искал многие годы. Попросив разрешение молодого человека, он осторожно разрезал шов и вытащил из мешочка сложенный в несколько раз кусочек пергамента. Вместе с ним выпали из него листочки завядшего цветка.
— Цветок лотоса, со священных берегов Ганга, береги их, сын мой, они приносят счастье! — уверенными тоном произнес старик и пристально взглянул на пожелтевшие от времени каракули, которыми был исписан весь листок пергамента.
После нескольких минут недоумения, он, казалось, нашел ключ к пониманию таинственного письма и погрузился всеми существом в дешифрование написанного.
Когда он закончил чтение, выражение торжества и уверенности светилось в его взоре.
— Я не ошибся, сын мой, — произнес он торжественно, — ты именно тот, кем я признал тебя с первого взгляда по знаку на руке. Ты принадлежишь к нашей великой касте, и если не хочешь больше служить инглезам, то наше сердце и ваши дома открыты для тебя. Если ты был беден до этого дня, то помни, кто имеет честь принадлежать к нашему славному роду, не может быть беден!
— Но ради великого Брамы, объясни мне, кто я? — воскликнул сэр Генри, видя, что в словах Суами звучит неподдельная уверенность.
— Сегодня, если хочешь, ты это узнаешь…
— Но кто мне скажет это роковое слово?.. — теряясь все более и более, переспросил сэр Генри.
— Тот, кто один имеет право открыть тебе твое происхождение.
— Кто он?.. Кто он?.. — допытывался молодой человек, любопытство которого было возбуждено до крайней степени.
— Я не могу теперь назвать его, мой сын, но, клянусь священной книгой «Вед», что он ближе тебе, чем тот, которого ты всю жизнь считал отцом…
— Что я должен сделать для этого? — быстро воскликнул сер Генри: — клянусь, я готов спуститься в преисподнюю, чтобы разгадать эту загадку!..
— Твое желание исполнится, мой сын. Если ты чувствуешь доверие ко мне, будь готов, через час мы выедем, а к утру будем там, где еще никогда не бывала нога европейца… готов ехать?
— Хоть на край света! — отвечал сэр Генри.
На слонах
Суами Баварата сдержал свое слово. Едва солнце опустилось ниже двух третей своей полуденной высоты, как Шакир пришел сказать сэру Генри, что все готово для путешествия.
— А где же Суами? — спросил с удивлением молодой человек, не видя старика ни во дворе, ни на террасе.
— Муж «света и разума» уехал уже час тому назад, чтобы все приготовить для встречи саиба. Он поручил мне сопровождать тебя. — При этих словах Шакир поклонился так низко, как еще никогда не кланялся.
Приготовления сэра Генри были давно окончены. Он взял с собой только необходимое и сунул в карман маленький револьвер. Видя это, Шакир улыбнулся.
— Эта игрушка опаснее для владельца, — проговорил он с новым поклоном.
— Но я слышал, здесь масса тигров и всяких других зверей, — возразил сэр Генри.
— Неужели саиб думает, что мы, индусы, не сумеем своей грудью защитить близких нам друзей — гостей! Впрочем, как угодно.
Сэр Генри усмехнулся в свою очередь и положил револьвер обратно в стол.
Он отдавал себя в руки своих новых друзей без оружия. Ему нечего было терять, взамен он выигрывал доверие, было из-за чего рисковать.
— Что же, неужели мы снова отправимся в паланкинах? — спросил он, видя, что индусы уже вынесли во двор бенгали его дорожный чемодан и ружье в чехле.
— Нет, саиб, нам надо сделать до зари больше пятидесяти миль, носильщики никогда бы не поспели.
— Значить верхом?
— Не совсем так, мы поедем на слонах!
Почти тотчас пред дверью бенгали показались два серых, чудовищной величины, слона. Это не были те мизерные экземпляры царей лесов, которых сэр Генри видел в европейских зверинцах, нет, это были в полном смысле гиганты, свыше пяти аршин ростом, с громадными клыками, с бронзовыми украшениями. На каждом из слонов был прикреплен павильон, с высокой, конической крышей и полосатыми, непроницаемыми для солнечных лучей занавесками. Совершенно голый индус-карнак сидел на шее животного, упершись ногами в уши.
Подойдя к бенгали, первый слон, повинуясь специальному окрику своего карнака, медленно и грузно опустился на колени, а служители индусы мигом подставили к его крутым бокам изящную лестницу, по которой Шакир и предложил сэру Генри взобраться в павильон. Усадив гостя на мягком шелковом диване, Шакир хотел было удалиться и сесть со служителями и конвойными на другого слона, и только просьбы, и наконец приказание молодого человека заставили его остаться и сесть рядом со своим гостем.
Сэр Генри не хотел пускаться в дальнее путешествие, в особенности ночью, по незнакомой местности, один, без опытного чичероне, и очень обрадовался, когда Шакир согласился.
Он подал знак, и они отправились. Два конвойных всадника, в тюрбанах и с пиками в руках, поехали вперед на небольших туземных лошадках, сзади плавно и мерно выступал слон, на котором поместились сэр Генри и Шакир, а второй слон, с конвоем и служителями, в составе из шести человек, не считая карнаков, завершал процессию.
Конвой был вооружен ружьями.
В тот момент, когда караван выступил со двора, солнце спряталось за горизонт, и дивная южная ночь стремительно вступила в свои права.
Быстро миновав последние городские здания и бесчисленные пригородные коттеджи англичан, селившихся на окраине города, наши путешественники стали быстро подниматься на плоскогорье, охватывающее всю Бомбейскую бухту. Дорога становилась все уже и уже, и наконец, свернула в сторону громадной гряды гор, видневшейся вдали, и превратилась в узкую теснину, между двух почти отвесных скал.
Гигантские пальмы, магнолии, индейские смоковницы виднелись повсюду. Берега встречающихся ручьев и многочисленных «танков» были усыпаны группами громадного бамбука, достигающего высоты пятиэтажного дома.
Шакир посоветовал сэру Генри завернуть лицо и руки прозрачной кисеей, которой оказался у него целый кусок, так как укусы микроскопических москитов уже давали о себе знать.
Сэр Генри послушался совета и, хотя сквозь дымку кисеи едва мог рассматривать окрестности, но зато нападение москитов прекратилось и он мог спокойно дремать.
Дорогой, Шакир, словно повинуясь какому-то приказу, оказался совсем не разговорчивым и отвечал кратко и односложно. Качка слона давала себя знать, навевая какую-то странную сонливость. Сэр Генри не мог устоять против соблазна, и, обхватив одной рукой столбик балдахина, чтобы не упасть, задремал. Шакир, пристально следивший за своим спутником, заметив это движение, насторожился, и видя, что глаза сэра Генри совсем закрылись, поднес к его лицу новый кусок кисеи, смочив его жидкостью из небольшого золотого флакона, висевшего у него на груди. Действие этого снадобья оказалось мгновенным, дремота молодого человека перешла в крепкий сон и он беспомощно склонился на руки Шакиру.
Тот крикнул что-то карнаку и мерный шаг слонов перешел в крупный бег. Лошади едва поспевали за ними в карьер. Качка на слонах была так велика; что привыкшие к ней индусы едва могли удержаться на своих местах.
Шакир нарочно дал наркотическое зелье путешественнику, чтобы избавить его от мучений и усталости переезда. Теперь молодой человек был погружен в приятный, но непробудный сон и не ощущал ни качки, ни толчков, зато ему снились роскошные, фантастические картины, полные радости и счастья.
Два раза верховые останавливались во встречных индусских деревушках, чтобы сменить коней, два раза умные слоны окатывали себе голову и брюхо водой, из встречных ручьев, а бешенная езда все продолжалась. Наконец, на повороте дороги показались развалины какого-то древнего храма, прислоненного задней стороной к высокому скалистому холму.
Шакир приказал остановиться. Приложив руку к губам, он извлек из них дикий, резкий звук, чрезвычайно похожий на крик совы и стал прислушиваться.
Где-то в отдалении этот крик повторился трижды.
Он шепнул приказание карнаку и тот повернул слона прямо к развалинам. Пройдя еще около сотни шагов, слон остановился вторично. Он почти упирался в развалину стены громадной, полуразрушенной пагоды и опустился на колени.
При помощи служителей, тотчас же приставивших лестницу, Шакир аккуратно стал спускаться из павильона, держа на руках все еще бесчувственное тело сэра Генри. Дав знак трем индусам с факелами следовать за собой, он уверенным шагом вошел в развалины пагоды, и дойдя до средины капища, стукнул ногой по одной из плит. В ту же секунду стена с правой стороны раздвинулась, открывая пробитый в скале темный проход. Послав вперед двух факельщиков, Шакир смело и твердо вошел в него со своей живой ношей.
Прадед
Пройдя шагов двести по иссеченному в скале проходу, Шакир остановился и снова резко крикнул. Очевидно, его услышали, потому что тотчас одна из глыб, которые, казалось, лежали здесь от века, повернулась и открыла узкий проход в стене. В проходе было светло. Шакир приказал факелоносцам вернуться обратно, а сам повернул в открывшийся в стене проход, и взойдя в роскошный полукруглый покой, отделанный со всей утонченностью индусской роскоши, положил бесчувственного молодого человека на один из диванов и дал ему понюхать из другого флакона.
Веки молодого человека вздрогнули, нервная дрожь пробежала по всему его телу. Шакир, казалось, только и ждал этих признаков пробуждения, он встал и словно тень выскользнул из покоя в дверь, скрытую драпировками.
Почти в то же мгновение сэр Генри открыл глаза и тотчас же закрыл их. То, что он увидел наяву, казалось ему продолжением сна.
Из этого состояния его вывел голос Суами Баварата.
— Сын мой, — проговорил старый факир, показавшись на пороге комнаты, среди двух драпировок, — если ты отдохнул от пути, иди за мной, я отведу тебя к тому, кто один вправе открыть тебе тайну твоего рождения.
Молодой человек вскочил на ноги.
— Но что со мной? Как я попал сюда? — воскликнул он, оглядываясь.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.