День второй. Утро
Декабристы обрящут вечный декабрь.
Сергей Шевченко
«SEA.BEER»
1. Полночный трамвай
В полночь за окном проскрежетал последний трамвай. Тяжким сизифовым камнем прокатился вдоль освещённого сизым электрическим светом проспекта, вминая усталые рельсы в податливый болотистый грунт, из которого выступала маслянистая влага. Дрожь пробежала по мягкой, интеллигентной почве, взобралась по водосточным трубам и стенам, передалась дощатому полу, мебели, стёклам, люстре, вползла через позвоночник в мозг и стекла тревожным тремором с кончиков пальцев.
2. Книга
Забравшись с ногами в угловатое советское кресло — грубая обивка впечатывалась узором в локоть, — Аделаида читала. Вкрадчивая уличная прохлада втекала в раскрытое окно. Пахло старой замазкой, деревом, землёй. Воздух стоял в спальне молчаливым соглядатаем — осязаемым и обоняемым спутником бессонной ночи. Тёплый и плотный, как топлённое молоко, свет торшера пропитывал тонкие листы рисовой бумаги, делая их тонированными. Толстый, большого формата том — настоящий фолиант в самодельном клеёнчатом переплёте — лежал на коленях Аделаиды, упорно продиравшейся сквозь блеклую печать и опечатки. Некоторые абзацы были сплошь испещрены рукописной правкой. Книга поглощала её внимание, как сухой песок поглощает воду — мгновенно и необратимо. Вглубь. Туда, где текст уже неотличим от тьмы за окном.
3. Мост Петра Великого
— Я ещё застал большой кованый сундук, который стоял на кухне, справа от входа, накрытый плотным войлоком, чтобы гости могли присесть, когда снимали или надевали обувь. В сундуке хранились книги. Множество книг, собранных моим дедом. Среди современного типа изданий встречались иногда и старинные — с ятями и ерами: из букинистических лавок или книжных магазинов. Их запах — тёплый, чуть прелый, обволакивающий мягкой грустью, как обволакивает голову повышенная температура, — это запах моего детства. Белая пелена страниц, чёрные гроздья слов — словно пашня, припорошенная снегом.
— Что же это были за книги? — спросила девушка, по-прежнему стоявшая чуть поодаль. Её собеседник, напротив, навис над перилами моста, над тёмными волнами, вскипавшими белой пеной у массивных бетонных опор. Резкий электрический свет, отвесно падая из опрокинутых вниз стеклянных пирамид, подобно кислоте протравливал медную пластину ночного воздуха, обращая монументальную живопись городской панорамы в лаконичный офорт.
— Я не помню названий. Но я помню, как дед приносил очередную купленную им книгу, как бережно клал её на скатерть, как осторожно перевёртывал листы, как тут же налетала на него бойкая, не сдержанная на язык жинка: «Да щоб воны згорилы, кныжкы прокляти!», — и как он спокойно отмахивался от её упрёков: «Пустое! Гроши — что?! Наживём ещё. А такую книгу грех не купить. Вот ты послухай, что в ней прописано…»
Аделаида смахнула влетевшую в окно ночную бабочку и перевернула страницу.
— Каждый вечер после ужина дед выуживал из зеленоватой воды забвения одну из плотных, с матовой кожей рыб — молчаливых и всезнающих, прохладных, как лёгкий озноб, но живых, одушевлённых. Дед сажал меня к себе на колени и, водя заскорузлым пальцем с жёлтым окостеневшим ногтем по строкам, учил грамоте… Аз есмь… Его жёсткая щетина щекотала мне щёку. Он учил дышать под водой, в глубине, где обыденная речь глохнет, сжимаемая чудовищным давлением до густоты поэзии…
Антон оторвал взгляд от тёмных всплесков, нёсших в себе пологое дыхание Ладоги, и, выпрямившись, всмотрелся в лицо своей спутницы: по природе своей хрупкое, ломкое, оно не выглядело умиротворённым — какая-то затаённая смута начисто стирала все определения, делая смуглые черты под стать сумрачным очертаниям города… Зеленоватые отсветы лежали на самом дне серых очей.
— Вы озябли? — он никак не мог окончательно перейти на «ты».
— Нет, ничуть, — поспешно ответила Аделаида.
— У вас вздрагивают плечи.
— С чего вы взяли?
Но жёсткая мужская ветровка — тяжёлый, пропахший поездом и папирусной пылью библиотек кожух — уже опустился на её плечи.
— Нет смысла стоять на ветру. Всё равно мост разведён, — категорический тон не оставлял места сомнениям. Это покоробило девушку, хотя мост и ей казался слишком шатким основанием для беседы: клёпаные стальные конструкции висели в стылой метафизической пустоте, опираясь лишь на туманные основания башен из британской мифологии. Причём, башни были туманны сами по себе, в силу своего архитектурного облика, в то время как прочие предметы в ярком электрическом освещении выглядели очерченными чересчур даже чёткими линиями, так что девушка боялась порезаться об острые голубоватые тени, лежавшие на тротуаре.
— Что же дальше? — спросила она, стремительно двинувшись к набережной.
— Дальше? — Антон едва нагнал её на спуске с моста — там, где ступени вели к воде, вниз, на самое дно города с его неистребимым запахом мочи и пива (смятая жестяная банка прилагалась), с окурками и презервативами, которые, впрочем, на фоне гранита смотрелись не так мерзко, как на провинциальном асфальте.
— Ночь почти на исходе, — произнесла Аделаида, чуть замедляя шаг, — а ваш рассказ увяз в лирических отступлениях, так и не добравшись до сути.
— Да, вы правы…
4. Глубокоуважаемый шкаф
— После смерти деда семья наша перебралась в город. Впрочем, город ли? Старожилы называли его «большой деревней». Они ещё помнили те не столь отдалённые времена, когда в нашем одноэтажном Чикаго среди мазанок, срубов, землянок и полуземлянок высилось ровным счётом три трёхэтажных здания — Дума, Острог и Пассаж. Был, правда, ещё собор — красивый, уравновешенный, о пяти золочёных куполах; он стоял на огромной, размером с княжество Лихтенштейн, Базарной площади, в дни ярмарок сплошь уставленной телегами и кибитками, а в прочие — пустынной и пыльной. И была рядом с площадью ещё одна достопримечательность, обязательная в городе с деревянной застройкой — пятнадцать метров кладки из красного и белого кирпича, оформленной чьей-то фантазией в некое подобие московского модерна. С пожарной каланчи отчётливо была видна правильная планировка с широкими, как Невский проспект, улицами, уходящими в перспективу — к зарослям краснотала, зримо обозначавшим лога, за которыми виднелись в беспробудной степной дали десятки ветряных мельниц, моловших полынный воздух, истиравших его в сухую горьковатую пыль провинциальной скуки, что при первом же дожде раскисала вязкой грязью поголовного пьянства. Пили много. Вёдрами. В кабаках ставили ведро водки у лавки и черпали жестяной кружкой, пока та не начинала скрести дно. Остатки выливали в рот, подняв ведро и запрокинув голову, покачиваясь, обливая рубаху и скатерть. Это был город санчо-панс. Но иногда попадались и дон-кихоты. Первоначально их было не много: в основном, из числа политических ссыльных, открывавших бесплатные читальни, насаждавших чахлые деревца против пыли и чайные против пьянства, организовывавших первые любительские спектакли и первые забастовки на первой в городе паровой мельнице. После революции количество дон-кихотов начало возрастать катастрофически и в годы Целины превысило число простодыристых санчо-панс. Город менялся. Вместо ветряных мельниц на окраинах вздымались трубы промышленных предприятий, рядом с которыми закономерно росли спальные кварталы типовых многоэтажек. Мы переехали в одну из них в тот самый год, когда в центре снесли старую пожарную каланчу. В просторной и светлой квартире с видом на зелёную аллею (переезжали в начале августа) и площадь перед Дворцом культуры требовалась новая, сугубо городская мебель. Поэтому место кованого сундука занял добротный книжный шкаф. Это громоздкое сооружение из полированного дерева держалось истым аристократом: этакое подобие Вавилонской башни, снизу доверху утыканное всевозможными раздвижными дверцами, откидными дверцами, обычными распашными дверцами (я уж молчу о выдвижных ящиках). За слегка запотевшим прозеленью стеклом, на прогнувшихся от бремени полках, в софийской пыли осыпавшейся позолоты — чувствовалась острая тишина листопада. И когда я, пытаясь рассмотреть имена на потемневших, чинных, как чиновничьи мундиры, корешках, касался лбом стекла, меня обжигало нешуточным холодом, словно проводили по лицу зеленоватым и солёным куском льда.
5. Перспектива
Антон смахнул с лица лёгкую паутину прохлады. Небо стремительно светлело, отделяясь, отдаляясь от бескровных, разбелённых предрассветной дымкой кровель. Абсолютно безлюдный — ни машин, ни пешеходов — проспект уводил вдумчивый взгляд вдоль официальных фасадов к незримой точке схода, сходил на «нет» в линейной перспективе, исчезал в математической абстракции, лишённой каких-либо земных примет.
6. Замедление движения
— Вы опять отстаёте? — возмущённая Аделаида (демонстрирующая возмущение всеми складками своей кофты под невозмутимой прямизной кожуха) гневно оборотилась к Антону.
Тот и впрямь стоял шагов на десять позади — у обшарпанного забора, ограждающего от посторонних некое медицинское учреждение. А, может, и не медицинское. Но, несомненно, какое-то учреждение, полускрытое отяжелевшей за ночь зеленью небольшого палисадника.
— Что там? — возмущение мешалось с любопытством.
— Книга, — ответил Антон.
— Книга? — она подошла поближе и удостоверилась, что не ослышалась. На крошащемся кирпичном основании ограды, из которого росли вверх коричневые от ржавой коросты прутья, действительно, лежал солидный том в плотном, под кожу сделанном переплёте. Не новый. Ещё советского, судя по всему, издания: страницы сжелтели, а обложка обтрепалась на уголках, обнажив картонное нутро.
— Вы разве верите в знаки? — спросила девушка, скосив ехидное око.
— Только в дорожные, — в тон ей прозвучало в ответ.
— Но что-то вас остановило возле этой книги? Иначе вы не придали бы ей значения и прошли бы мимо.
— У меня была такая же, — Антон озабоченно провёл рукой по волосам, словно оглаживая растрёпанные мысли.
— Давно?
— Давно. Время было тогда смутное, безденежное, самодостаточное, бартерное, студенты падали в голодные обмороки на парах, слушали русский рок и совершенно не думали о времени, прожигая его в нескончаемых спорах. Страна потеряла остойчивость. Всё казалось возможным. Кроме стипендии. Все специальности разом стали платными, и лишь на нашем факультете очередь в кассу стояла не с, а за… Очередь непрерывно ржала, выдыхая смешанный со смехом пар, ибо помещение не отапливалось, а на улице — декабрь месяц, минус десять и лёгкая метель. Но деньги выдали. Всем без исключения. Сразу за три месяца. Оживившись, подсмеиваясь и подкалывая друг дружку, мы высыпали на плохо освещённую улицу и рассыпались в разные стороны. Я остался один. Я остывал от внезапного возбуждения, постепенно пропитываясь тишиной и безлюдностью города. Всё вокруг было серо-коричневым, как старинный фотоснимок, как если бы меня и мой город отбросило лет на семьдесят назад. Того гляди выйдет из-за угла городовой или вывернет извозчик. Сумерки — как спитой чай без сахара. Желтоватый, прогорклый снег облепил деревья после вчерашнего бурана: на соснах и елях он лежал широкими лапами, пригибая ветви к самой земле, на тополях и клёнах — смёрзшимися полосами, похожими на окантовку, которая постепенно сужалась, переходя в пунктир, а тонкие ветви берёз и рябин и вовсе казались белым кружевом на фоне кирпичного неба. По истоптанному снегу между завороженных, обросших кухтой деревьев донёс я свою стипендию до написанной нарочито старомодным шрифтом вывески «Букинистъ». Отчётливо помню, что нужно было подняться на высокое крыльцо, пройти тёмные сени, повернуть налево и войти в небольшое помещение, все стены которого снизу доверху были заставлены стеллажами с книгами, а между стен стояли «покоем» столы со стопками всё тех же книг.
Пожилая продавщица знала предмет моей безнадёжной страсти. Я регулярно делал обходы стеллажей и столов, но надолго замирал только у застеклённого шкафа, где хранились полные и не полные собрания сочинений — стройные ряды однотипных корешков, среди которых взгляд безошибочно находил шесть чёрных (именно чёрных!), чуть шероховатых томов. Это была несбыточная мечта: у студента сумма, означенная на заднем форзаце каждого тома, вызывала ассоциации только с расстоянием от Земли до Туманности Андромеды. Моей стипендии — за три месяца — не хватило бы даже на один том. Вздохнув — глотнув тусклой трухи, витавшей в воздухе, — я отправился искать что-то более близкое — увы, не сердцу, а кошельку. Я шёл медленно, внимательно вглядываясь в названия, вдумчиво пролистывая содержание, с наслаждением вдыхая запах типографской краски. И вдруг — среди знакомых имён, названий, запахов — эта странная книга: без автора, без названия, без запаха…
— Разве так бывает? Что бы нигде не было указано… хотя бы название…
— Можно убедиться в этом прямо сейчас, — Антон протянул было руку, но Аделаида перехватила её.
— Подождите.
— Почему?
— В таком деле нужна пауза. Иначе вся история теряет ореол таинственности.
— Бросьте! Я уже читал эту книгу. Иногда мне кажется, что я читал её даже раньше, чем купил в «Букинисте».
7. Дождь
— Не уверен, что это приснилось мне. Хотя, больше всего похоже на сон. Стеклянные дверцы шкафа дзинькнули с явственным польским акцентом. Этот звук разбудил меня. За окном шёл дождь. Дождь создавал фон, подобный шуршанию иглы по виниловой пластинке, мерно закручивающейся (тридцать три оборота в минуту) по спирали, против часовой стрелки, в воронку ушной раковины. Тёплый баритон отца слегка охрип, обретя грассирующее «р» — видимо, от долгого чтения во время дождя… Я открыл глаза. В свете настольной лампы — плоский силуэт отца, склонившегося над книгой, и золотистое облако волос матери… Отец читал. И я знал этот текст, он всплывал в моей памяти, как голос отца всплывал поверх мерного шороха дождя, наполнявшего мой слух.
8. Трудности перевода
Аделаида внезапно подумала, что переводчик удивительно точно подобрал слова в описании дождя… И тут же одёрнула себя: с чего я взяла, что это перевод?
9. Остановка
Первые — тяжёлые — капли дождя ударились о гранит тротуара и о плотный кожух, накинутый на узкие плечи. Туча наплывала на город слоями всё более густых чернил, которые пролил златоусый и сребробородый Перун над Балтийской пустошью и которые, повинуясь незримому рельефу атмосферного давления, стекали навстречу восходящему солнцу.
— Либо мы берём книгу и бежим вон к той остановке, либо смотрим дальше как дождь превращает литературу в макулатуру.
Мелкие брызги скатывались в бесцветные, как лейкоциты, шарики на шершавых, рыхлых страницах с плохой печатью.
Всемирный потоп в этом выстроенном на болоте, пронизанном реками и каналами, пропитанном сыростью городе никого не смог бы испугать. В городе, где непрестанно натыкаешься на отметки былых наводнений, ниже собственного достоинства почитают бояться дождя. Поспешность, с какой Антон и Аделаида укрылись под пластиковым куполом остановки, обличала в них людей нетутошних, нездешних, не питерской породы. В качестве наглядной антитезы по противоположной стороне проспекта шла влюблённая пара: она шла неспешно, не обращая внимания на свою совершенно мокрую одежду, благо пелена ливня целомудренно прикрывала их очертания.
— А вдруг эта книга — та самая? — произнесла девушка, понизив голос в тон дождю.
— Та самая и есть…
— Нет, вы не поняли. Не такая же, а та самая, которую вы держали в руках в букинистическом магазине.
— Может быть. Чем чёрт не шутит…
— Чёрт не шутит, — как-то чересчур серьёзно заметила Аделаида, пытаясь рассмотреть в запотевшем пластике своё отражение: её беспокоили намокшие и обвисшие волосы.
Влюблённая пара тем временем целовалась, остановившись прямо против остановки, между двух потоков, хлещущих из водосточных труб. Дождь казался теплее, чем утренний воздух, и стоять под ним было почти так же безопасно, как под душем.
— О чём же книга?
10. Киоск
Мальчик ещё раз обошёл вокруг ярко освещённого киоска, словно не доверяя собственным глазам: увы, но их нигде не было. Обсаженная с трёх сторон кустарником и стрижеными тополями площадь перед Торговым центром словно вымерла, а само здание набычилось тёмной двухэтажной громадой, и лишь в том конце, где стоял бело-голубой киоск, светились окна почтового отделения с нарисованными на них белой краской телефонным аппаратом и силуэтом самолёта на фоне стилизованного Земного шара. Моросивший весь день дождь с уходом солнца обратился в невидимый глазом мелкий снежок, сеявшийся из бурой, словно налитой загустевшей кровью, тучи, чрез которую местами проступало чёрными полыньями ночное небо. Это был первый сносный снегопад с начала зимы. И первая ростепель. Зима стояла суровая и скупая, похожая на мумифицированную старуху со второго этажа, ходившую всё лето в чёрном каракулевом пальто и чёрных очках.
Тонкая медная змейка скользнула мальчику за ворот. Поёжившись, он привстал на носки и ткнулся своим нестандартным с точки зрения классической анатомии носом в холодное стекло. Белое облачко конденсированной влаги всплыло перед его взором и тут же осело.
Увы, но на витрине их тоже не было. Чтобы знать наверняка стоило, конечно, спросить у продавщицы, но мальчика одолевало смущение. Он уже спрашивал вчера. И позавчера. И позапозавчера. И… стоило ли спрашивать ещё раз о том, что очевидно?
Последний раз он видел их рядом с «тонкими» журналами, вроде «Работницы», «Огонька», «За рулём» и т.п., которые крепили к натянутой горизонтально леске обычными бельевыми прищепками. Впрочем, они могли оказаться и внизу — там, где под сухими журнальными гроздьями пенились пахнущие типографской краской и новизной пологие волны газет. Отец мальчика признавал лишь две газеты в мире — профсоюзный «Труд» и местный «Ленинский путь». Оба издания внимательнейшим образом просматривались сразу после работы за ужином; особенно тщательно изучалась телепрограмма, в которой аккуратными кружочками отмечалось то, что следовало непременно посмотреть.
Специально для мальчика выписывали «Пионерскую правду», в которой из номера в номер печаталась новая фантастическая повесть — ради повести и выписывали. Что касается журналов, то их было не слишком много: «Весёлые картинки» и «Барвинок» из раннего детства последовательно сменили «Мурзилка», «Костёр», «Пионер» и, наконец, «Уральский следопыт»; мама время от времени выписывала для себя «Работницу», а отец — «Науку и жизнь». «Толстых» литературных журналов у них в доме отродясь не водилось. Мальчик видел их только здесь, в киоске, где эти адепты художественного слова в своих вызывающе старомодных обложках ютились на дальней полке в одной компании с уценёнными томиками русских классиков. Впрочем, иногда их выставляли на самое видное место — слева, где обычно пылились всевозможные небесполезные мелочи вроде прошлогодних отрывных календарей, засохшего силикатного клея, «одеревеневших» ластиков, которые следовало вымачивать в керосине, не втыкающихся канцелярских кнопок и не пишущих стержней для авторучек. Там же иногда оказывался небольшой кляссер с почтовыми марками.
В школе в их классе многие собирали значки или марки. Мальчик долго не мог уразуметь смысл этого занятия. Что за радость тратить уйму сил, времени, денег на какие-то железочки и бумажечки, рыскать по всему городу в поисках недостающих, обмениваться, переживать — и всё это исключительно ради того, чтобы полюбоваться несколько минут, сложить в коробочку или альбомчик и знать: оно у меня есть, лежит вместе с кучей других? Этого он не понимал. Но лишь до тех пор, пока не увидел набор импортных марок с изображением кошек. Кошки были нарисованы столь искусно, что казались даже не сфотографированными, а почти живыми. На самой дорогой марке красовалось изображение дикой ливийской кошки, родоначальницы всех культурных пород: словно обсыпанная с головы до хвоста мелким песком Сахары, по которому прочертили тёмные продольные штрихи, она недвусмысленно скалила свои острые, как рыбьи кости, клыки. На марке номиналом поменьше из ветвей чего-то широколиственного выглядывала дикая европейская кошка — более пушистая и мордастая, нежели её африканская родственница, и несколько иного окраса: желтовато-серого, с чёрными поперечными полосами на туловище и хвосте. А ещё там были: жеманная, как кисейная барышня, длинношерстная ангорка, голубовато-дымчатый перс с тупой мордой самоуверенного купца-миллионщика, голубоглазая сиамская красавица в короткой, чалого цвета шубке, слегка запачканной тёмно-бурыми пятнами на мордочке, лапках и хвостике, и, наконец, бесхвостая, с длинными задними лапами кошка с острова Мэн. И всё это счастье стоило четыре рубля — целое состояние для мальчика. Конечно, можно было попросить деньги у родителей, но мальчик никогда ничего не просил. И искренне удивлялся, когда ему дарили или покупали именно то, что так хотелось. Он две недели копил деньги, сдавая в стеклотару пустые бутылки из-под пива и лимонада, которые находил в сквере. Но теперь накопленные с таким трудом четыре рубля лежали в кармане мёртвым грузом, ибо марок с нарисованными кошками в киоске не было. Кто-то купил их раньше.
11. Ночной разговор
Мальчик отошёл в сторону. Оказавшись в тени, он увидел незримый прежде снег, который густым и мелким, как пыль, планктоном оседал на землю, отливая в электрическом свете влажным серебром. Иллюзия была столь полной, что ему даже померещилась тревожная тень белой акулы, мгновенно скользнувшая по цоколю Торгового центра.
Резко подавшись назад, мальчик наткнулся на какого-то невысокого гражданина в кургузом чёрном пальто и куцей меховой шапке. У него были светлые внимательные глаза и густые пшеничные усы — довольно жёсткие на вид. Стоял гражданин, слегка подавшись вперёд, расставив тупые носы громоздких зимних ботинок. Рядом, в снегу, что-то забилось в предсмертных конвульсиях и закашлялось безудержным лаем.
— Фу! — скомандовал мужчина, одновременно всматриваясь в развернувшегося к нему лицом мальчика. — Ты, что, собак боишься?
— Нет.
— Это правильно. Собаки без причины не кусают.
— Мне больше кошки нравятся.
— Кошки? — удивился мужчина, с усилием оттягивая за поводок злобно тявкающую шавку. — Я думал, всем мальчикам нравятся собаки, а девочкам — кошки.
— Я — не все, — твёрдо заявил мальчик, поворачиваясь, чтобы уйти, но странный ночной собеседник определённо не понимал намёков.
— Ты живёшь где-то поблизости? — спросил он.
— Да. Вон в той девятиэтажке.
— Так мы соседи! — мужчина слегка хлопнул мальчика по спине. — Ты не против, если мы с Сэром проводим тебя?
Мальчик был против. Но из вежливости промолчал. Он невольно взглянул на злобный клок шерсти без лап и хвоста, который подпрыгивал рядом со своим худощавым хозяином. Абсолютно ничего аристократического в этой взбесившейся меховой шапке не было.
— А почему я не видел вас раньше? — спросил мальчик, когда они двинулись по расчищенной трактором дорожке. Розоватый свет уличных фонарей заливал её ещё не застывшей глазурью.
— Я недавно переехал.
— Вы тоже работаете на комбинате? — предположил мальчик, поскольку все жители района так или иначе были связаны с огромным текстильным комбинатом, чьи длинные корпуса и высокие трубы смутно виднелись в просвете между домами.
— Нет. Я писатель.
— Писатель? — мальчик с недоверием взглянул на узкоплечего мужчину в цигейковом пальто и цигейковой же шапке. Не тянул он как-то на писателя… Хотя… кто их знает? Ни одного из них мальчик до сих пор не видел вживую: может, Михаил Шолохов или Роберт Рождественский тоже ходят в цигейковых куцых пальтишках и покоцанных молью шапчонках.
— Что же вы пишите? — спросил резонно мальчик.
— Книги, — не менее резонно ответил мужчина.
— А в нашей школьной библиотеке их можно почитать?
— Нет. Их нет в библиотеке.
— А где их можно почитать?
— У меня нет пока изданных книг, только рукописи.
— Значит, ваших книг никто не читал?
— Я читал их друзьям… Понимаю, звучит не убедительно. Но лучше быть не издаваемым писателем, нежели издаваемым графоманом.
— Графоманом? — переспросил мальчик, впервые услышавший это слово.
— Есть такие люди, которым не важно что, но лишь бы писать… В детстве мне очень хотелось быть «как взрослые». Я не понимал, для чего взрослые пишут и читают написанное, для меня это было не важно. Важен был сам процесс, дававший ощущение «взрослости». Поэтому я решил стать писателем. Составив вместе две деревянные табуретки, соорудил таким образом подходящий моему росту «письменный стол». В качестве «стула» выступала низенькая скамеечка для ног. Я взял стопку писчей бумаги из отцовского портфеля и перьевую ручку из маминой сумочки. Окончив эти приготовления, сел за «стол» и принялся методично заполнять листы ровными строчками абсолютно бессмысленных закорючек, имитирующих буквы: издали они походили на мелкий аккуратный почерк. Родители смотрели на мою самодеятельность как на безобидную (хоть и странную) игру. Так что я оставался «графоманом» до семи лет, пока не пошёл в школу и не выучился там грамоте.
— И тогда вы стали писателем?
— Не сразу… Но я стал кое-что понимать в этом деле…
Они подошли к подъезду длинной пятиэтажки. Дом, в котором жил мальчик, возвышался как раз напротив — через двор. Брызжущая аляповатым светом яркая лампа над бетонным козырьком слепила очи. Сэр стал беспокойно кружиться на месте, взметая снежную пыль. Хозяин коротким рывком притянул его к ноге. Собака нехотя подчинилась, но продолжала озираться и щуриться.
— Тебе действительно интересно, о чём я пишу?
Мальчик молча кивнул.
— Я дам тебе почитать небольшую вещь… рассказ… только он не законченный. Вот ты и решишь: стоит ли его дописывать.
— Я? — несколько ошалел от свалившейся на него ответственности мальчик. — Как же я решу?
— А вот как решишь, так и будет.
12. Смольный
В арке стояла милицейская машина: из-за приоткрытой передней дверцы торчал громоздкий ботинок с высокой шнуровкой. Ботинок скучал, слегка покачиваясь в воздухе. Ещё одна машина — серый, ни чем не примечательный микроавтобус — преграждала подъезд к зданию Смольного института. Ничто не нарушало утреннюю умиротворяющую тишину: редкие китайские туристы молча перемещались по дорожкам между газонами и цветниками, фотографировались на фоне бюстов и даже медитировали, сидя на парапете фонтана… Время здесь замерло, увязнув в золотистом янтаре. Все китайцы казались удивительно схожими: не столько на лица, как это принято думать, сколько на выражение лиц — приветливо-любопытное и… отстранённое, отделённое от действительности незримой стеной трёхтысячелетнего созерцания.
— Хотел бы я быть китайцем, — заметил внезапно Антон.
— С чего вдруг? — оглянулась, забежавшая, как всегда, вперёд Аделаида.
— А чем плохо? Затеряться в миллиардном народе, раствориться в нём — песчинкой среди себе подобных. Почему считается, что быть как все — плохо, что нужно непременно выделяться из толпы, быть «яркой личностью»? Не лучше ли… не мудрее ли искать то, что нас объединяет, а не разъединяет? Разве не так?
— Не знаю…
Девушка присела на единственную сухую скамейку под сенью высокого клёна. Книга легла ей на колени.
— Давайте читать дальше.
— Вы собираетесь читать вслух? — шепнул ей Антон, подсаживаясь сизбоку.
— А вас что-то смущает?
— У меня ощущение, что вот эти ребята, — он кивнул в сторону взъерошенных ворон, чистивших свои перья о мокрую траву, — явно из КГБ.
Аделаида присмотрелась: длинноклювые птицы, действительно, походили на персонажей дешёвых шпионских фильмов пятидесятых годов, этакие однобокие «рыцари плаща и кинжала».
— Что ж, значит им тоже интересно.
13. Последствия ночного разговора
Войдя в родной подъезд, мальчик, прежде всего, сбил с шапки и воротника налипший снег. Привычный кисловатый запах ударил ему в ноздри. Огромный чёрный кот, неподвижно возлежавший доморощенным сфинксом у дверей лифта, пристально следил своими зелёными очами за каждым движением мальчика. Тусклая люминесцентная лампа над электрощитом угрожающе гудела, то и дело смаргивая от напряжения. И такая несусветная тоска подкатывала к сердцу от её монотонного гудения и жиденького «жидомасонского» свечения, что мальчик поспешил взбежать на третий этаж и постучать в знакомую дверь.
Открыл ему старший брат, одетый в мятые брюки, стоптанные тапки на босу ногу и белую футболку с эмблемой чемпионата мира по футболу. Под мышкой он держал учебник английского языка.
— Вот из ит? — произнёс брат, отступив от порога вглубь прихожей.
— Да вот, — ответил не владевший языком Шекспира мальчик, устало опустившись на старинный сундук, стоявший под вешалкой. Медный свет лился сквозь дымчатый плафон люстры, душистым липовым мёдом обволакивая отсыревший мозг. Голова у мальчика отяжелела. От верхней одежды исходил едва ощутимый запах талого снега. Хотелось завалиться на бок — прямо здесь, на жёстком, окованном железом сундуке, и подремать, пока родители в зале смотрят телевизор, а старший брат на кухне безжалостно щиплет струны отцовской гитары, завывая акыноподобным речитативом:
Ла-андон из зэ кэ-эпитл
Оф Грэ-эйт Бри-иттн-н-н…
Тепло растекалось в теле мальчика, плескалось в голове, убаюкивая усталое сознание.
— Суп на плите! — крикнула мама из зала. — По-моему, ещё тёплый.
— Хорошо, — отозвался мальчик, с трудом отгоняя отягощающую его дрёму.
Он заставил себя подняться с сундука, снять перешитую из маминой шубы куртку, вязаную шапку с надписью «Puma», валенки-самокатки, пройти в ванную и подставить ладони под струю горячей воды. Наполнив горсть, мальчик плеснул себе в лицо: это вернуло ему способность осмысленно двигаться в заданном направлении. Он двинулся на свет.
Недавно купленная отцом люстра, похожая на сомкнутые краями суповые тарелки, ярко горела над восседавшим посреди кухни братом, который пел уже не из учебника английского:
Ви а лив ин э еллоу субмарин…
На громыхавшего посудой мальчика он не обращал внимания. Мальчик достал из буфета чистую тарелку, налил в неё густого «бабушкиного супа», нарезал хлеба и сел за стол. Суп оказался едва тёплым, хлебать его приходилось, превозмогая отвращение к налипавшему на язык и нёбо жиру, но встать и разогреть было лень.
Рукопись (вернее, блеклая машинопись на тонкой и хрусткой бумаге), данная рыжеусым незнакомцем в цигейковом пальто, так и торчала из кармана брюк, куда мальчик сунул её.
— Что это у тебя? — спросил брат, отложив гитару.
— Рассказ.
— Рассказ? О чём?
— Не знаю. Я ещё не читал.
— Дай позырить…
— Ты же английский учишь.
— Уже нет. Я вообще не понимаю, зачем простому электрику знать английский язык. Вряд ли мне придётся чинить проводку в посольстве Великобритании. Так что я лучше рассказ твой почитаю.
— Он не мой. Мне самому интересно, что там написано.
— О’кей, я буду читать вслух.
Мальчик протянул брату свёрнутую в трубку машинопись. Тот развернул и принялся читать: сначала небрежно, слегка торопливо, но, чем дальше, тем с большим интересом. Мальчик взглянул в окно: за лёгкой тюлевой занавесью плыла в разрывах туч желтоватая луна. Сорвавшийся с цепи северный ветер метался меж домов, завывая и терзая клыками тонкую жесть подоконников. Тучи неслись всё быстрее и быстрее, подгоняемые страхом, луна мелькала в разрывах уже с какой-то кинематографической скоростью. Казалось, весь мир за окном скользит куда-то под откос…
14. Духан-трава
«Что поделаешь, зима», — подумал Властелин вод, Потрясатель Вселенной, Великий хан монголов, сын Есугэй-багатура из рода Борджигин, кутаясь в тёплый, с меховым подбоем плащ. С северо-востока дул холодный ветер, именуемый в здешних местах «сухой кут», в отличие от «гнилого кута», задувавшего с северо-запада. Хотя снега ещё не было, чувствовалось, что вот-вот и пойдёт. Природа словно притихла. Сизые облака вытянуло в длинные ленты, из-за чего небо казалось похожим на пашню. Великий хан вобрал полной грудью (так, что раздались в стороны стальные пластины зерцала) холодный воздух. Он знал этот запах: горько-сладкий, щиплющий, надломленный запах духан-травы — жёсткой, как проволока, злой, сорной травы, которую даже скотина не ела из-за жгучего сока внутри и лишь шаманы изредка развешивали в юртах, чтобы отгонять болезни.
Великий хан взглянул на противоположный берег реки. С высокого холма, на котором он стоял, открывался великолепный обзор: город был виден, как на ладони. Белели одноэтажные и двухэтажные дома среди тонкого кружева обнажённых ветвей, желтели массивные оборонительные стены, голубели купола мечетей. Великий хан взглянул на город, как хозяин на выбранного к обеду барана… почти любуясь…
Войсковая колонна сильно растянулась вдоль дороги: её голова уже достигла пологого берега реки, а хвост едва показался из-за оплывшего от времени кургана на востоке. Отчётливо доносились редкие выкрики, лошадиное ржание и скрип многочисленных повозок. Плотный поток потных, усталых людей, понурых лошадей, осадных орудий мерно месил плодородную грязь оазиса.
Солнце приметно клонилось к закату. Изломанные полосы тумана, словно позёмка, стлались по струящейся, мускулистой глади реки. Там, где непрерывный поток войск вливался в озерцо бивачных костров, виднелся небольшой, буквально в три доски, причал, но лодок, которые могли бы оправдать его существование, нигде не было видно.
Внезапно налетевший порыв холодного ветра согнал туман. Великий хан плотнее запахнул меховой плащ и перевёл взгляд ниже. Разведывательный отряд в десять всадников направлялся через прибрежные заросли к холму. Седовласый, но ещё крепкий на вид старик в каком-то рубище бежал, то и дело спотыкаясь, за лошадью одного из нукеров: руки пленника были стянуты длинным кожаным ремнём, притороченным другим концом к седлу.
Нукер молодцевато осадил лошадь. Выпрыгнув из седла и взбежав по склону холма, он кратко доложил, что выше по течению есть удобный брод.
Великий хан никак не отреагировал на слова нукера. Казалось, он глубоко задумался. Он всё ещё ощущал в сердце горчащий запах духан-травы.
Смущённый его молчанием молодой нукер продолжал уже не столь уверенно:
— Этот старик прятался в прибрежных кустах. С ним был ещё мальчишка, но мы его упустили.
Великий хан взглянул на стоявшего перед ним воина и тот невольно поёжился.
— Вы не смогли поймать мальчишку?
— Он бросился в реку. Вода холодная, мальчишка наверняка погиб.
— Ваше дело — исполнять приказы, а не рассуждать.
Нукер потупил взор, ожидая наказания, но Великий хан уже смотрел за его спину — туда, где вздрагивал от порывов холодного ветра связанный старик.
— Развяжите его. И подведите поближе.
Пленника освободили от пут, после чего тычками в спину подтолкнули к вершине холма.
— Покажи руки, — приказал хан.
Старик будто не слышал его.
— Советую тебе не испытывать моё терпение.
Но старик по-прежнему стоял неподвижно, словно происходящее его не касалось.
«Либо дурак, либо наглец», — подумал Великий хан.
Подчиняясь безмолвному приказу, нукеры силой вывернули пленному руки ладонями вверх.
— У тебя нежная белая кожа, — произнёс хан, намеренно смягчая свой властный от природы голос. — Значит ты не земледелец, не ремесленник, не скотовод, не воин… Единственная мозоль у тебя на безымянном пальце… Ты писарь?
Старик не ответил. Солнце уже коснулось холмов. Великий хан чувствовал, что теряет время.
— Почему не хочешь говорить со мной? Ты боишься меня?
Похожий на кашель смех заставил нукеров слегка вздрогнуть.
— Я сказал что-то смешное? — спросил Великий хан.
— Ты сказал глупость, — ответил, всё ещё улыбаясь, старик.
— Многие люди бояться меня, и я не считаю, что это глупо.
— Ты прекрасно видишь, что я тебя не боюсь, а спросил так, желая уязвить моё самолюбие. Это глупо.
— Но если не боишься, тогда почему не хочешь говорить со мной?
— Нам не о чем говорить.
— Двум умным людям всегда есть о чём поговорить.
— Между врагами не может быть дружеской беседы. Только кровь.
— Я не собираюсь тебя убивать, — соврал Великий хан.
— Тебе придётся это сделать.
— Отчего же?
— Я ненавижу тебя и твою Орду. Это мусор, поднятый с земли и гонимый слепым ветром. Будь у меня сейчас оружие, я, не задумываясь, убил бы тебя.
«Умён», — подумал Великий хан. — «И нагл. Его речь обличает человека учёного, хотя одет он как простолюдин. Этот старик намеренно уводит разговор от чего-то… важного».
Старик тем временем, сгорбившись, растирал занемевшие запястья и это занятие, казалось, занимало его куда больше, нежели беседа.
— Ты глуп, как все умные люди, — произнёс Великий хан вслух. — Глупо ненавидеть Орду. Это всё равно, что ненавидеть вторник или северный ветер. Государство не может существовать без насилия, иначе общество погибнет в бессмысленной войне всех против всех. Государство — это щит против дикости, и гораздо целесообразнее, чтобы этим щитом была сильная единая Орда, нежели скопище разрозненных, вечно враждующих между собой мелких ханств… И вовсе уж глупо было бы убивать меня. Это ничего не изменит: моё место займёт другой человек, который будет делать то же, что и я. Незаменимых людей нет. Ибо Орда подымает ханов на белой кошме, и хан всемогущ лишь до тех пор, пока направляет Орду туда, куда ей хочется. Орда непобедима, потому что она единый поток, воодушевлённый единым порывом. Падёт один вождь, подымут из степной пыли нового…
— Вода камень точит. Рано или поздно подымать станет некого.
— Это всё равно, что вычерпать по капле море… или растащить по песчинке пустыню.
— Один кирпич, выбитый из основания, рушит порой всё здание, каким бы огромным и крепким оно ни было. Если есть хоть один шанс, стоит попытаться.
Великий хан внезапно вскинул голову и слегка втянул щёки: казалось, какая-то неожиданная мысль поразила его тотчас, но он не хотел её обнаруживать прежде времени.
— Ради чего? — произнёс он медленно. — Ради чего рушить то, что возводилось веками — кровью и потом миллионов людей?
— Ради свободы. Или свобода Родины не достаточно веская причина?
— О какой свободе ты говоришь? Твой владыка Каирхан — вассал хорезмшаха, такого же деспота, как и я. Только хуже, ибо он стар, подозрителен и жаден. Почему Каирхан не захотел служить мне и тем спасти город от разрушения? Потому что он трус: у хорезмшаха в заложниках его сын, чья жизнь, видимо, дороже жизней тысяч горожан.
— Хорезмшах плох, но он вырос на здешней почве, из нашего раболепия, а ты пришёл со своей Ордой невесть откуда и хочешь, чтобы тебя встречали как избавителя.
— Я не избавитель, я — объединитель. Пойми: маленький клочок земли, который ты патетически величаешь Родиной, это часть огромного мира. И глупо думать, что от соседей можно отгородиться стеной. Мир един, и люди везде одинаковы. Поэтому и жить они обречены вместе, в едином государстве, в котором нет границ, нет племён, а есть только подданные, равные перед небом и своим ханом. Никто не запрещает тебе любить эти холмы и эту реку. Но разве они принадлежат только тебе? Или только твоему народу? Умный человек должен смотреть немного дальше собственного носа. Рано или поздно мы все станем единым народом. Так будет или всё погибнет в огне бесконечных усобиц.
Повисла пауза. Тусклое зимнее солнце скрылось за грядою холмов, и весь окоём погрузился в тревожный багровый полусвет: ещё минут сорок — и наступит полная тьма. Великий хан повернулся к командиру разведывательного отряда, молодому нукеру, который всё время стоял поодаль, смущённый собственным присутствием при столь неординарном допросе пленного:
— Пусть войско выдвигается к броду и переправляется. Я нагоню позже.
Нукер ушёл.
— Но почему именно мы? — спросил старик.
— Что? — не понял его Великий хан.
— Почему именно наш народ обречён раствориться в этом всемирном единстве, как щепоть соли в котле с кипящей водой? Разве это справедливо, что одни поглощают других?
— Никто не избегнет общей участи: вода тоже становится иной, если её посолить.
— Но всё-таки остаётся водой. Почему одни обречены поглощать, а другие быть поглощёнными? Кто распределяет роли в этом спектакле?
— То, что должно произойти — произойдёт. Вне зависимости от нашего желания или нежелания. Мы можем поменять лишь то, как это будет. Но никто не властен менять ход вещей.
— Может быть, просто никто не пытался?
Великий хан, похоже, ждал подобного вопроса.
— Что ж, я готов рискнуть, — он сделал знак двум воинам, стоявшим позади пленника, и те отступали на несколько шагов. — Иди.
— Ты не можешь отпустить меня!
— Почему нет? Иди.
— Это… не правильно… Я слишком опасен.
— Тщеславие не пристало мудрецу. Ты ведь книжный человек? Впрочем, для истории все эти частности не имеют значения. Даже если случится чудо и тебе удастся поднять восстание, разгромить мою армию, свергнуть меня, то изменится только форма, но не суть: будет другая Орда, с другим названием, с другим ханом — только и всего.
— Не будет больше Орд! У каждого племени будет свой хан!
— Которые незамедлительно передерутся между собой, более сильные и удачливые поглотят менее сильных и удачливых. Если ты читал исторические хроники, то знаешь, как это бывало в прошлом.
— На сей раз всё будет иначе.
— Поживём — увидим, — Великий хан пристально всмотрелся в старика, но тут же, оборвав взгляд, повернулся и зашагал прочь.
— Ты не можешь меня отпустить…
Спускавшийся с холма Великий хан обернулся:
— Совсем забыл сказать: я не боюсь смерти.
Он взял коня у нукера, ожидавшего всё это время внизу.
— Проследите за стариком, — бросил Великий хан через плечо. — Только аккуратно.
— Слушаюсь, — кивнул нукер, исчезая в сумерках.
15. Институт радионавигации и времени
— Это что-то из Стругацких, — предположила Аделаида, всматриваясь.
— Или из Булычёва, — продолжил её аналогию Антон.
«Переступив» через зелёный прямоугольник газона, его взгляд беспрепятственно достиг охристого здания в сугубо советском стиле. Что-то вроде ДК в провинциальном городе. Девушке же оно напомнило родную школу. Там тоже был похожий на пенал остеклённый вход, с просматривающимися (особенно вечером — при электрическом освещении) лестничными пролётами. Этакий запоздалый — едва ли осознанный — отдалённый отзвук отечественного конструктивизма. Влево от входа — четыре ряда окон. Плюс прикрытые проросшей полынью приямки для окон полуподвального этажа, над которыми, чтобы не заливало водой, — самодельный навес, громыхавший в ненастье пасмурно и печально, как и подобает реликту великой эпохи.
Аделаиде всегда казалось, что советские здания сохранили преемственность с дореволюционными, не смотря на внешнюю непохожесть. Чувствовалось в них некое общее начало, общий образ жизни, что ли…
— Вы не совсем правы, — возразил Антон, когда девушка поделилась своими соображениями. — Есть одно принципиальное отличие. В советских зданиях — даже в типовых — чувствуется уверенность в себе. Они никому ничего не доказывают. В отличие от всех этих псевдоготических башенок и лжемодернистских завитушек. Типичный декаданс. Сплошная неуверенность. Всё зыбко и необязательно, как вкусы заказчика, не уверенного в своём собственном будущем. Такие стили всегда предшествуют социальным потрясениям…
— Тем не менее, мост Петра Великого — великолепен!
— Разве я спорю? Любой стиль имеет право на существование, коль он отражает настроения и вкусы времени. А упадок имеет свою грустную прелесть, как догорающий закат. Тем более — здесь, в бывшей столице империи, где сама природа склонна к неопределённости и умолчанию: сплошные туманы при неверном северном освещении. Классицизм ещё противостоит этому рассеянному свету своей чистотой линий, но уже барокко начинает поддаваться общему настроению, а рококо и модерн сами умножают его… Тут слишком зыбкая почва.
16. Сон в зимнюю ночь
— Вы чего не спите? — удивилась мама, входя в кухню.
— Да, так, читали, — ответил брат, раскачиваясь на табурете.
— Нашли время, — мама прошла к столу, собрала грязную посуду и понесла её в мойку. — Завтра всем вставать ни свет, ни заря, а они тут философию развели на постном масле.
И она была права.
Мальчик наскоро почистил зубы, прошёл в тёмную спальню, ощупью, не включая света, разоблачился и втиснулся между пружинным матрасом и тяжёлым ватным одеялом. За стеклом мерно качались, словно отбивая поклоны, освещённые из соседних окон тополя.
Мальчик закрыл глаза, но в чёрном смоляном вареве по-прежнему летело изжелта-белое маслянистое пятно, ныряло во мгле летучей рыбой чьё-то воспалённое око, мелькал в самом зените пучеглазый угольный фонарь, выхватывая из небытия стремительный снег и матовую полосу асфальта, — летел, летел в мутном вареве снегопада размытый сгусток света, нырял в тёмных утробных водах фосфоресцирующий рыбий глаз, и рябило, дробилось в его зрачке радужными разводами золотистое марево, отступало вдаль, как отступается от береговых скал обременённое тишиной море, обнажая суть и дно, влажную, дымящуюся в холодном предрассветном воздухе гальку.
Из густого молочного тумана, зыбкого и зябкого, проступила, словно пятно на промокательной бумаге, одинокая человеческая фигура, двигавшаяся вдоль самой кромки воды; она приблизилась, обретя плотность живой плоти и чёткие очертания невысокого человека в тёмном пальто с цигейковым воротником и в меховой шапке. Мальчик отчётливо слышал скрип гальки под подошвами его «тупоносых» ботинок. Рядом семенила лохматая собака.
— Сыровато сегодня, — произнёс мужчина, слегка картавя, и от этого его голос тоже казался отсыревшим, как весь окружающий пейзаж. — Что поделаешь, зима…
17. Духан-трава (продолжение)
С привычной ловкостью вскочил Великий хан в седло и, не оглядываясь более, направился в сторону брода, путь к которому указывали двое разведчиков. Красное солнце, казавшееся сплющенным собственной тяжестью, уже касалось гряды холмов на горизонте. Багрово-алые, вязкие, как загустевшая кровь, сумерки делали дорогу почти не различимой, и ехавшие впереди разведчики запалили факелы. Едва ощутимая среди голых ветвей кустарника тропка долго петляла по холмам да оврагам, пока, наконец, не выбралась на затянутый туманным молозивом пляж. Копыта лошадей слегка вязли во влажном песке. На Великого хана отчётливо потянуло тоскливым запахом железа. Войско уже успело переправиться на противоположную сторону реки, но следы его недавнего пребывания тут были видны даже в таком плотном тумане: весь берег казался испаханным полем.
Внезапно Великий хан остановился и, спешившись, приказал посветить себе под ноги. Сотни или даже тысячи мелких полосатых жуков ползли по пляжу к реке: холодная непрозрачная вода поглощала их жёлто-чёрные тельца. Какой-то неодолимый зов вёл их на верную гибель и участь предыдущих нисколько не страшила последующих. Более того, некоторых из них случайной волной выбрасывало назад на берег, но, едва коснувшись лапками песка, уцелевшие вновь начинали двигаться к реке. Великий хан носком сапога сдвинул пласт влажного песка на пути самоубийц, но те, не меняя направления и не пытаясь обойти внезапно возникшее препятствие, упорно карабкались на этот искусственный вал, словно по ту сторону их ждало спасение, а не смерть. Нервное пламя коптящих и каплющих смолой факелов добавляло этой апокалипсической картине мрачной экспрессии.
Вернувшийся в седло Великий хан махнул рукой, и отряд двинулся дальше.
К караван-сараю, ставшему лагерем осаждавших, они подъезжали уже в полной темноте. Однако во дворе огромного краснокирпичного здания, похожего на спящего двугорбого верблюда, полыхали сотни костров и было светло как днём. Слитный гул тысяч людей и лошадей, казалось, колебал языки пламени. Перед входом стояли и сидели группы воинов, топтались привязанные к решёткам ограды лошади, перемещались туда-сюда какие-то телеги…
Выслушав рапорты и отдав несколько неизбежных в таких случаях распоряжений, Великий хан поднялся по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж в отведённую ему комнату. Здесь царил полумрак (свеча чадила в плошке на подоконнике) и полутишь (звуки снаружи доносились приглушённо, почти не осязаемо для слуха). От стен пахло штукатуркой, её сиротливый запах нравился Великому хану. Он приказал нукеру разложить походную кровать и, когда тот, управившись, удалился, не раздеваясь, в чём был — пыльном плаще и грязных сапогах — рухнул в бездонный чёрный колодец забытья.
18. Горводоканал
Неумолчный шум воды — как в горах, у водопада. Только здесь вода не падала, а била вверх — с напором, почти мускульным усилием преодолевая земное притяжение. И так же мощно — стеной — рушилась вниз.
— Смотрите, какая прикольная хрень! — Аделаида уже тянула его в другую сторону.
— По-моему, это наглядная схема запасов воды на Земном шаре.
— Пусть так. У меня всё, что я не могу назвать в течение пяти секунд, автоматически превращается в «хрень».
Присутствие воды успокаивало. Искупало любую скверну. Исцеляло.
Влага висела в воздухе, едва уловимой нотой, словно отдалённая музыка, что разваливается от малейшего невнимания.
— А внутрь водонапорной башни пройти можно? — спросил Антон, которому привычная краснокирпичная кладка ласкала взгляд.
— Попробуем, — и девушка решительным шагом направилась к дверям.
…Но она явно не ожидала того, что открылось ей за дверью. Целый поток золота! Вернее — золотистых струй, замкнутых в стеклянную трубу, которая пробивала лестничный пролёт, словно шахта какого-то фантастического лифта, и уходила вверх — туда, где должен располагаться резервуар. Картина текучего, мерцающего и переливающегося золотыми искрами столба воды подавляла своим великолепием. Хотелось зажмуриться.
Как тут заметить, что слева есть ещё одно помещение — поменьше, в котором есть билетная касса!
Однако, заметили. У сухонькой билетёрши спросили, сколько стоит пройти в водонапорную башню. Бабушка молча указала на прейскурант, потом на табличку, где были означены часы работы. До открытия оставалось ещё сорок минут.
— Пойдёмте, посидим на улице, — сказала Аделаида. — Вы как раз дочитаете мне книгу.
Они расположились на скамейке напротив кирпичной стены с памятными досками — на них были имена работников горводоканала, погибших в Великой Отечественной войне. Множество имён. А над ними, как слуховое оконце, циферблат, расколотый осколком снаряда.
— Читайте, — приказала девушка. — Нам нужно убить время.
19. Политинформация
Вот так оно обычно и бывает. Будильник бьёт по башке, ты вскакиваешь, бьёшь будильник, кидаешь себе в лицо холодный хрусталь, сосредоточенно ковыряешься во рту зубной щёткой, рассеянно ковыряешься вилкой в тарелке, глотаешь разведённую кипятком кирпичную заварку, наскоро набиваешь школьную сумку гранитными обломками знаний, упаковываешься в нечто хлопчатобумажное, в нечто шерстяное, в нечто меховое и кожаное, и, наконец, выкатываешься на безукоризненно белую плоскость теории вероятности и двадцати градусов ниже нуля по шкале Цельсия. Впрочем, оказавшись на вымощенном скользким, желтовато-коричневым кафелем крыльце, невольно думаешь, что не так страшен чёрт, как его малюют. Ветер не задувает сюда, в затишок, редкие снежинки бестолково петляют в воздухе, и дышится, не смотря на крепенький морозец, легко. Солнце ещё не встало. Внизу разлита густая синяя мгла, из которой проступают чернильные очертания зданий и жёлтые пятна освещённых окон, а вверху — мутное, сплошь затянутое тучами, но уже светлеющее небо. Утро, словно карий аромат свежесваренного кофе, щекочет ноздри. Но стоит выйти на открытое пространство, как сильный северо-восточный ветер наотмашь бьёт по лицу стылым железом, а лохматая позёмка радостно кидается под ноги. Дыхание застревает где-то в районе голосовых связок, ледяной напильник сдирает кожу с кончика носа и со скул, шаг становится путаным и торопливым. Закрывая лицо варежкой, почти бежишь к тому месту, где еле приметная в сплошном снеговом насте тропка поворачивает в просвет между домами.
Выскочив на площадь перед Торговым центром, мальчик увидел в заревом свете знакомые очертания школы по ту сторону дороги. У пешеходного перехода долговязый светофор рассеянно мигал зелёным оком. Белые языки позёмки лизали обнажённый асфальт проезжей части, которая по контрасту казалась значительно темнее, нежели была на самом деле. Автомобильные выхлопы, неестественно густые и тяжёлые, мешаясь с позёмкой, медленно сползали в кювет. Ветер теперь дул сбоку и у мальчика вскоре онемела левая сторона лица. Нахватавшись ртом жгучего воздуха, он перебежал дорогу, школьный двор и лихо взлетел на широченное, как настоящий дворцовый подъезд, парадное крыльцо, облицованное мраморными плитами.
В сенях, в промежутке между внешней и внутренней дверями, стоял, пританцовывая от холода, Степан Янушевич, которого все в классе именовали Стэпом. Был он невысок ростом, белоглаз, узкоплеч, с вытянутой, как тыква, головою и несколько «неряшливыми», мелкими чертами лица.
— Я думал, уже не придёшь, — сказал Стэп закоченевшему товарищу и сходу потащил его за собой.
— Ну, уж! Мороза я испужаюсь что ли? — возразил мальчик.
— Иногда не грех и испугаться. Были бы у меня родители посговорчивее… то меня здесь не было бы! Слышал, что уроки в младших классах отменили?
— Везёт малышне… Что у нас первым по расписанию? — спросил мальчик, когда они, предъявив вторую обувь дежурным с красными повязками на рукавах, прошли в просторное и светлое фойе, заполненное галдящими и суетящимися школярами. В дальнем углу располагался спуск в раздевалку. Исшарканные многими поколениями школяров ступени вели вниз — в подвал. Там было довольно просторно, но низкий потолок, «украшенный» трубами и кабелями, мешал распрямиться взгляду. Декоративная железная решётка отделяла раздевалку с длинными рядами вешалок для верхней одежды и деревянными ячейками для обуви от бомбоубежища с его низенькими скамейками и шкафчиками, в которых хранились противогазы (их вынимали оттуда на уроках НВП). В одной половине подвала было светло и шумно, а в другой — полумрак и мёртвая тишь. Словно их разделяла не решётка, а незримое стекло.
— Первым — литра, — сообщил Стэп, стягивая с головы свою заячью ушанку.
Мальчик почувствовал, как у него затяжелело в животе от недоброго предчувствия: он только сейчас вспомнил о домашнем задании по литературе.
— Ты стих выучил? — спросил он приятеля.
— Когда это я учил стихи? Мне, что, делать больше нечего? — Стэп даже обиделся. — Знаешь анекдот: «Некоторые школьники, дочитавшие до конца „Войну и мир“, жалеют, что на дуэли убили Пушкина, а не Толстого»?
— Дурацкий анекдот, — буркнул мальчик.
— А вот ещё один, недавно услышал: «Сидит Гоголь на дереве…»
— До звонка осталось пять минут, пошли скорее!
— Успеем, — попытался отмахнуться Стэп.
Но мальчик был неумолим:
— Сам знаешь, как Куликова не любит, когда опаздывают к ней на свидание.
— Это правда. М-да, послал бог «классную»…
— Скорей уж тогда не бог, а чёрт.
— Точно! — подхватил мысль Стэп. — Ведьма она. Я сам видел в учительской здоровенную метлу. Помнишь, на прошлой неделе, когда контрольные по матеше относил? Ещё тогда мне это показалось странным. Откуда, думаю, здесь быть метле? Дело явно не чисто!
Ребята поднимались на второй этаж по широкой, лишённой перил лестнице: роль ограждения здесь выполняла толстая стеклянная стена, сквозь которую можно было различить лишь смутные, искажённые преломлением силуэты движущихся по ту сторону людей. Стэп продолжал на ходу выражать (правда, цензурно) своё возмущение:
— Тебе не кажется, что Куликова вконец оборзела? Тридцать седьмой год какой-то!
— И что ты предлагаешь? Пожаловаться верховному комиссару ООН по правам человека?
— Есть способ лучше.
— Набить морду?
— Бить женщину мне не позволяет офицерская честь. Нет, мы должны выразить свой протест в цивилизованной форме.
— То есть?
— В форме прокламаций!
— Я в этом не участвую, — заявил мальчик.
— Вот! — торжественно, словно обрадовавшись отказу мальчика, провозгласил Стэп. — Потому что все бояться и молчат в тряпочку, такие, как Куликова, и садятся нам на шею. А нужно, чтобы они нас боялись.
— Я не говорил, что боюсь. Я сказал, что не хочу в этом участвовать.
— Почему?
— Потому что считаю эту затею глупой и бессмысленной.
— Предложи тогда другой вариант.
Мальчик ничего не ответил на это.
В класс они вошли одновременно со звонком. Это был просторный и светлый кабинет — единственный во всей школе, где имелась настоящая учительская кафедра, а в стеклянной витрине вдоль дальней стены лежали такие диковинные вещи, как бронзовый нож андроновцев, прижизненное издание «Евгения Онегина», дореволюционные фотографии с видами города, несколько потёртых монет разного достоинства и разных лет чеканки, изъеденный молью кушак, закопчённый казанок и пряжка от немецкого армейского ремня, найденная мальчиком и Стэпом прямо во дворе школы, весной, когда они рыли ямы под саженцы.
За массивной учительской кафедрой восседала древнеегипетская мумия, которая при ближайшем рассмотрении оказывалась преподавателем русского языка и литературы Зинаидой Григорьевной Куликовой. Была сия дама вельми стара летами и зело строга нравом. Мальчику всегда казалось, что она преподавала ещё при живом Иосифе Виссарионовиче. Во всяком случае, закалка у неё была если и не сталинская, то, наверняка, стальная. Превыше всего Зинаида Григорьевна ценила идейность и дисциплину, а знания предпочитала вдалбливать. Справедливости ради нужно признать, что данная метода давала определённые плоды: некоторые правила правописания мальчик мог выпалить без запинки — как «Отче наш», — даже будучи разбуженным в два часа ночи.
Не дожидаясь пока все разместятся за партами, Зинаида Григорьевна привычно застучала деревянной указкой по щербатому краю стола, требуя общего внимания.
— Староста! Кого сегодня нет в классе? — голос её нельзя было назвать грубым, но присутствовало в его тембре что-то от вороньего карканья, какие-то хриплые, дерущие слух ноты, словно хруст беспрестанно ломаемого дерева. Удивительно, отчасти даже непостижимо, с помощью каких мистических или психологических чар это высохшее, тщедушное существо внушало страх и подчинение, причём натурам далеко не робкого десятка. Не берусь судить, как выглядела Зинаида Григорьевна в молодости (возможно, была чертовски красива, как все ведьмы), но к старости кожа у неё высохла, изморщинилась и обвисла жёлтым пергаментом, волосы поседели и поредели, ресницы выпали вовсе, а ногти отслаивались так, что из-под них выступало красноватое мясо. Тем не менее, Зинаида Григорьевна продолжала по инерции румянить дряблые щёки, накладывать густые фиолетовые тени на безресничные веки, красить редкие волосы хной (отчего лишь отчётливее проступали очертания черепной коробки), губы — карминного цвета помадой, а остатки ногтей — коричневым лаком. Держалась она всегда прямо, двигалась уверенно, говорила властно и внятно. Память никогда не подводила её.
По традиции каждый понедельник первый урок предваряла десятиминутная политинформация, ответственным за которую был именно мальчик. Он привычно вышел к доске, раскрыл серого картона папку-скоросшиватель и стал зачитывать вырезки из газет о борьбе никарагуанских сандинистов с контрас и о новых мирных инициативах Советского правительства. При этом взгляд его поневоле скользил поверх голов, упираясь в висевшую на противоположной стене большую географическую карту, на которой территория Советского Союза была выделена ярко-алым цветом, а Москва показана в виде Спасской башни Кремля с непропорционально большой звездой. Почему-то мальчику это алое пятно всегда напоминало бегущую лошадь: не столько даже конкретными очертаниями, сколько скрытым намёком на стремительное движение с запада на восток.
Мальчик читал вслух заметку из газеты, а про себя думал, почему американцы упорно не соглашаются на наши мирные инициативы. Если бы все ядерные державы согласились принять план разоружения, предложенный нашим генсеком, то уже к двухтысячному году в мире не осталось бы оружия массового поражения. Кому от этого было бы плохо? Разве плохо, если люди избавятся от постоянного страха уничтожения? Должны же американцы понимать, что в реальной ядерной войне не будет победителей. Что это может кончиться не только гибелью человечества, но и всего живого на планете, концом эволюции.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.