18+
Дело о старинном портрете

Бесплатный фрагмент - Дело о старинном портрете

Детектив пером женщины

Объем: 250 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Глава первая

Вкусы меняются столь же часто, сколь редко меняются склонности.

[Эпиграфы здесь и далее см.: Франсуа де Ларошфуко «Мемуары и максимы», Москва, изд-во «Наука», 1993.]

Теплым июльским днем 1893 года я сидела в Александровском парке и глядела на рябь пруда, в котором среди ряски и редких кувшинок плавала пара лебедей. На скамейке рядом лежал томик братьев Гонкуров — роман о мадам де Помпадур. Читать совершенно не хотелось, впрочем, не хотелось и ничего другого — меня охватила ленивая истома, и я рассеянно следила за белоснежными птицами.

После возвращения в марте из Москвы, где волею рока мне пришлось быть замешанной в череду убийств, совершенных в занесенном снегом особняке, я долгое время оттаивала душой, стараясь изгнать из памяти страшные картины. [Подробнее об этом читайте в романе К. Врублевской «Дело о пропавшем талисмане». ]

Чтобы выйти из состояния апатии и безволия, нужно было что-либо поменять в жизни. Нет ничего лучше, чем изменить обстановку в доме, и я решила приобрести новую мебель для малой гостиной.

В деньгах у меня недостатка не было — тетушка оставила достаточно, чтобы ни в чем не нуждаться, и я жила на проценты с капитала, помещенного в общество взаимного кредита санкт-петербургского уездного земства. Иногда позволяла себе через свою банковскую контору играть на бирже дивидендными бумагами, но всегда очень осторожно и не гоняясь за особыми прибылями. Капиталы подрастали, тратила я только проценты, да и то не все, и сейчас настало время немного тряхнуть мошной.

Меня могут спросить, а как же муж? Почему я сама распоряжаюсь деньгами, а не препоручу столь важное дело супругу и покровителю? И здесь мне придется лишь вздохнуть: овдовела я рано, в двадцать четыре года, и с тех пор уже несколько лет живу одна, так как еще не нашла человека, подобного моему покойному мужу, Владимиру Гавриловичу Авилову, географу-путешественнику, подорвавшему свое здоровье в научных экспедициях. Мой покойный супруг был старше меня на тридцать лет, и любила я его, сколько себя помню. Второго такого человека мне больше не найти, я в этом более чем уверена.

Задыхаясь среди ампирных стульев с львиными лапами вместо ножек и подлокотниками в виде крылатых грифонов, я решила полностью изменить стиль малой гостиной. Мне хотелось нового, воздушного, неповторимого, чтобы душе было светло и просторно.

Но, к моему великому разочарованию, торговцы мебелью в нашем губернском N-ске предлагали мне лишь набившие оскомину комоды с лепниной из левкаса [Левкас (от греч. leukós — белый), название грунта в русской средневековой живописи. После 17 века название «левкас» сохранилось в иконописи за традиционным для русской иконы грунтом в виде порошкообразного мела, размешанного на животном или рыбьем клею. Левкасом называют также грунт под окраску или позолоту на деревянных изделиях.], козетки палисандрового дерева с выгнутыми спинками да горки с золочеными карнизами.

Отчаявшись что-либо изменить в интерьере, я сидела у себя в гостиной и предавалась горьким раздумьям. Такой и застал меня отец, Лазарь Петрович Рамзин, адвокат и присяжный поверенный.

— Полинушка, что ты в темноте сидишь, да в таком разобранном виде? — спросил меня отец и наклонился, чтобы поцеловать в лоб.

— Ах, papa, — ответила я, — хочу гостиную поменять, а торговцы словно сговорились: несут образцы, словно я купчиха какая или барыня в салопе. Все у них вычурно, аляповато, тяжело… Сплошная лепнина, позолота, все скрюченное — ни одной прямой линии. А мне света хочется, простора. Взяла и отодрала бы эти портьеры, чтобы духу их тут не было! Одна пыль от них.

— Это называется клаустрофобия, дочка, — ответил мне мой умный отец, любивший между делом щегольнуть латинским словечком. — Это значит, боязнь замкнутого пространства. После того ужаса, что ты пережила в заснеженном замке, подле тел и убийцы, бродящего по дому, вполне понятно, что тебе хочется простора и воздуха.

— Надо же, — удивилась я, — а мне просто казалось, что хандрю. То-то гулять постоянно хочется, горизонт видеть.

— Собирайся, — приказал он мне. — Поедем к Жан-Полю, отметим победу. Сегодня я выиграл дело купца Крашенинова о покупке им поддельных аккредитивов. Мошенника приговорили к лишению всех особенных прав и преимуществ и отдали в исправительное арестантское отделение на год, а купец на радостях отстегнул мне приличную премию из возвращенных ему денег. Так что поехали кутить!

В ресторане «Lutetia» [«Lutetia» — Лютеция, старинное название Парижа.], что на Предтеченской улице возле магистрата городской думы, нас встретил сам хозяин, месье Жан-Поль, полный француз с усами колечком.

— О! Месье Рамзин! — воскликнул он, кланяясь и одновременно всплескивая руками. — Я так рад вашему визиту! Сегодня в меню креветочный суп, форель по-нормандски и седло барашка в соусе «пармезан». Рекомендую, вы останетесь довольны.

— А вино? — спросил Лазарь Петрович.

— Только бургундское! Наш великий Бальзак только благодаря бургундскому написал «Тридцатилетнюю женщину»…

— Конечно, конечно, — рассеянно произнес отец, а я нахмурилась: интересно, на что он намекает?

Мы сели за уютный столик, покрытый топорщащейся скатертью. Спустя несколько мгновений официант принес фарфоровую супницу, и нежно-розового цвета суп из протертых креветок оказался превыше всяческих похвал. Во время еды мы перекинулись лишь несколькими словами — так было все вкусно. Но когда, отдав должное форели и запив барашка выдержанным бургундским, отец приказал принести счет, он неожиданно произнес:

— Есть один человек… Он как-то приходил консультироваться ко мне в контору — его компаньон обмануть хотел. Протасов Серапион Григорьевич — столяр, плотник, одним словом, кустарь по дереву. Из мещан, и мастеровой донельзя — так мебель чинит, лучше новой выходит. Тетушка твоя Марья Игнатьевна, покойница, весьма его жаловала. Никому свою оттоманку не доверяла, на которой лежать любила после обеда, а его позвала чинить. Он выправил — лучше прежней стала.

— Батюшка, так мне ж не чинить, мне новая мебель нужна! — возразила я отцу. — Для чего мне столяр? Мне и чинить нечего. Давно пора выбросить все, что в доме стоит!

— Ну что ж, пообедали, давай теперь вернемся к тебе, покажешь, что ты выбросить намереваешься.

Дома Лазарь Петрович прошелся по комнате, отодвигая в сторону портьеры. В комнату хлынули лучи, от чего я крепко зажмурилась.

— Третьего дня встретил Протасова, — продолжил отец разговор, начатый во французском ресторане. — Он шел с молодым человеком и, увидев меня, поклонился. — «Вот, Лазарь Петрович, позвольте представить, сын из Москвы приехал, Андреем звать. Из художественного училища. У господ Поленова и Саврасова учился. А теперь домой заехал, на этюды…»

— И что же? — спросила я.

— Завтра же пошлю за ним и попрошу молодого художника набросать эскизы мебели — нарисует все, что скажешь, а отец выполнит. Негоже тебе одной в четырех стенах в темноте сидеть. Делом займись, а то совсем в анахореты записалась. Ты же дама, следить за собой должна. В будущий четверг мы званы к Елизавете Павловне, а как ты выглядишь? Ни лица, ни прически. Нехорошо, дочка.

Вот так холеный щеголь — мой отец стыдил меня за душевную хандру, в которую повергли меня убийства в доме Иловайских. И чтобы только прекратить его справедливые упреки, я вяло кивнула и проговорила:

— Зови художника, пусть рисует, — мне было все равно: особенного толка в затее отца я не видела, но не хотела обижать его отказом.

— Завтра к полудню будь готова — пришлю его. Ну, а сейчас мне пора, — он вытащил часы из жилетного кармашка, — через полчаса встреча в губернской управе.

Лазарь Петрович еще раз поцеловал меня в лоб и вышел из гостиной.

* * *

Ровно в полдень горничная постучалась ко мне в спальню и сообщила:

— К вам Андрей Серапионович Протасов, барыня.

— Проводи в гостиную, Дуняша, проси обождать. Я скоро буду.

Художник, увидев меня, встал со стула и поклонился. Статный, росту около двух аршин и восьми вершков [Около 178 см.], с длинными русыми волосами, рассыпанными по плечам, и с таким прекрасным цветом лица, который можно было бы назвать персиковым, если бы он принадлежал девушке. Одет в косоворотку — по черному полю мелкая красная клетка и мягкие козловые сапоги. Юноша мял в руках картуз и заметно волновался.

— Рада видеть, г-н Протасов, — я протянула ему руку для поцелуя, и он неловко клюнул мне тыльную часть кисти. — Присаживайтесь. Лазарь Петрович уже рассказал вам о моей необычной прихоти?

— Почему ж необычная? Вполне понятная и милая прихоть, — улыбнулся он, и мне приятно стало от его улыбки. Она освещала лицо, а из уголков глаз разбегались тоненькие лучики. — Хорошая мысль. Мне уже давно надоели эти нагромождения, ведь столько места занимают! Хочется все собрать и вывезти на помойку, уж простите мне такое грубое сравнение. Сколько с отцом ни спорю, а моих взглядов он не признает. Мал еще, яйца курицу не учат, да поперек батьки не лезь. Вся народная мудрость против меня.

— Всецело с вами согласна, Андрей Серапионович, — ответила я. — Ничего хорошего в этих козетках да оттоманках нет. Да еще пыль в резьбе скапливается. Не хочу резную мебель, Только вот чего мне хочется, я сама не знаю…

— А я наброски принес, — Протасов показал мне картонную папку. — Вдруг вам что-нибудь понравится? А нет, так еще нарисуем, мне в радость.

Говорил он мягко, певуче, немного окая. Серые глаза смотрели на меня чуть насмешливо, но совсем необидно, будто своими желаниями я взяла его в сообщники и он просто идет у них на поводу. Простая рубашка ладно обрисовывала его фигуру, и мне даже пришла в голову мысль: неужели он так же одевается и в художественном училище или это просто дань семье мастеровых?

Я с немалым усилием перевела взгляд на эскизы. Четкими уверенными движениями на картонных листах были изображены легкие стулья, устремившиеся вверх шкафы, мебель, чьи округлые, плавные формы заставили меня ахнуть от восторга. Редкие декоративные элементы в стиле рококо и барокко не затеняли общей картины новизны, лишь придавали ей еще больше очарования.

— Изумительно! — ахнула я. — Что это? Никогда прежде такого не видела!

— Это называется модерн — новый стиль. В Германии его называют «югендстилем». Я узнал о нем совсем недавно, в училище, когда один из наших студентов вернулся из Мюнхена и привез рисунки архитекторов Беренса и фон Уде. А это, — он показал на наброски, — моя интерпретация немецкого образа. Когда Лазарь Петрович предложил мне нарисовать для вас мебель, я сразу сел за работу и так увлекся, что просидел над картонами до рассвета. Вам нравится?

У художника даже речь изменилась. Пропал мастеровой. О стилях в искусстве со мной разговаривал образованный московский студент.

— Конечно! Только… — спохватилась я. — Но кто это все сделает? Было просто на бумаге, да забыли про овраги. Знаете такую пословицу?

— Не волнуйтесь, Аполлинария Лазаревна, отец возьмется за эту работу. Утром я показал ему эскизы, и он согласился принять заказ, даже ему интересно стало. У него хорошие столяры, да и я сгожусь. Сызмальства рубанок в руках держать приходилось. Вот и вспомню, как с отрочества отцу помогал.

— Неужели и вы будете тоже работать? — поразилась я. — Вы же художник, вам руки беречь нужно. Может, не стоит?

— Не страшно, мы привычные, — засмеялся он, и я вновь поразилась, как освещает его улыбка. Передо мной снова стоял мастеровой, рубаха парень.

Мы сговорились на том, что я пока закажу малый гарнитур для гостиной, включающий стол, полдюжины стульев, небольшой диван с парой кресел, шкаф и комод, а дальше будет видно.

После окончания визита Протасова меня охватила бурная жажда деятельности. Послав Дуняшу за двумя поденщицами, работавшими у меня по большим стиркам, я стала сыпать указаниями. Они сняли и замочили занавеси, протерли пыль, залезая в самые далекие уголки под потолком, мыли стекла и полы, и к концу дня я отпустила их, строго наказав назавтра прийти вновь и продолжить работу.

В тот вечер я впервые спала без кошмаров, мучавших меня после возвращения из Москвы.

* * *

Мне понравилась работа над эскизами. Я объясняла Протасову, как именно должна выглядеть гостиная, и он рисовал быстрыми, размашистыми движениями. Когда ему окончательно становилась понятна моя точка зрения, он переводил эскизы в чертежи и передавал отцу. Часто он навещал меня, принося с собой то ножку стула, то деталь украшения на дверцу комода, а однажды отвел меня в мастерскую отца, располагавшуюся за городом, в Мещанской слободе. Я была почти счастлива, вдыхая свежий запах березовых и липовых стружек.

Во время работы над гарнитуром я узнала много нового. Андрей Серапионович так и сыпал названиями: «Jugendstil» [Югенстиль — молодой стиль (нем.)], «art nouveau» [Арт Нуво — новое искусство (франц.)], модерн, сецессион… А фамилии художников-импрессионистов, стоявших у истоков нового стиля в живописи, он произносил с благоговением, словно перечислял имена святых: Моне, Сезанн, Ренуар.

Однажды Протасов, сильно смущаясь и краснея, предложил мне позировать ему — он задумал написать портрет. Я сразу же согласилась, более того, он угадал мои мысли. Мне самой хотелось иметь собственное изображение на холсте, но я не решалась попросить художника, так как считала, что он очень занят в мастерской отца и рисованием этюдов на пленэре.

После долгих раздумий и набросков Протасов решил меня писать в образе Клеопатры, царицы египетской. Мои каштановые кудри совершенно не подходили для этого, и я послала Дуняшу к отцу, где у нашей горничной Веры хранилась коллекция париков. Вера когда-то была провинциальной инженю и собрала с нашей помощью неплохую коллекцию театральных аксессуаров — и отец, и я, зная ее пристрастия, частенько дарили ей парики, накладные усы, носы и бороды.

На следующий день начался сеанс. Я полулежала в гостиной на козетке, покрытой куском золоченой парчи с песлийским узором. [Декоративный узор из стилизованных изогнутых огурцов.] Ткань Протасов принес из мастерской — ею обивали стулья для гарнитура генеральши Мордвиновой. Козетка была жуткой: аляповатая, в стиле русский ампир, стоящая на львиных лапах, как нельзя более, по мнения Андрея Серапионовича, подходила для портрета Клеопатры. После завершения работы над гарнитуром я намеревалась отдать ее в N-скую богадельню — пусть стоит в присутственном месте.

На голове у меня сидел черный парик-каре, глаза подведены стрелками до ушей, лицо набелено, губы карминные, а фигура задрапирована креп-жоржетовым салопом, вывернутым наизнанку, на атласную сторону. Лицо стянуло так, словно я намазала его яичным белком. Я сразу подумала, что после сеанса воспользуюсь бальзамом моей бывшей горничной Веры. Этим кремом, секрет которого переходил у артистов из поколения в поколение, она смывала краску с лица, иначе театральный грим испортил бы ее кожу.

Пока художник устанавливал мольберт и размешивал краски на палитре, я ходила кругами, приглядываясь к его действиям и стараясь ничего не упустить. Но когда он взял в руки угольный карандаш, то ничего не оставалось делать, как прилечь на скользкую парчу с царапающими кожу узелками и замереть в неудобной позе «страстная вакханка».

Одна рука у меня была заложена под затылком, кисть другой покоилась на животе ниже пупка, голова повернута так, что подбородок оказался на левом плече — все это, по мнению Протасова, изображало, как должна была выглядеть легендарная царица, отдыхающая после бурных утех.

Лежать без движения оказалось трудно и даже просто невозможно. Шея мгновенно затекла и я перестала ее ощущать, по рукам побежали противные мурашки, а кончик носа зачесался так, что мне неудержимо захотелось чихнуть. Сдержаться не удалось, и я заерзала на месте, ломая рельеф, складки и все, что трепетно выстраивал художник в течение часа.

— Аполлинария Лазаревна, голубушка, не двигайтесь, прошу вас, — умоляюще воскликнул Протасов. — Так удачно тени легли, нельзя менять композицию.

— Но мне… А-пчхи! Что делать, если чихать хочется? Да и нос чешется. Эта генеральшина парча пыльная и кусачая. А еще я с нее сползаю.

— Лягте, как лежали, прошу вас. Я скоро закончу наброски, и вы сможете отдохнуть. А пока замрите и не двигайтесь, мне нужно набросать основные линии.

Но это «скоро» никак не приходило, и я решила сменить тактику. Мне очень нравился приятный художник с длинными русыми волосами, и то, что он видит во мне лишь модель для своей картины, да богатую заказчицу, не давала мне покоя. Мне хотелось, чтобы он увидел во мне женщину, и, кажется, я придумала, как этого добиться.

На следующее утро, когда Андрей Серапионович занял свое место за мольбертом, а я, облаченная в парик и креп-жоржетовый салоп, возлежала египетской царицей на козетке, настало время действовать.

Чуть двинув коленкой, я нарушила складки, которые Протасов укладывал на мне долго и собственноручно. Спустя две минуты он заметил изменения и подошел поправить. Напрячь коленку было дело одного мгновения, и складки, любовно уложенные, валились на пол, обнажая щиколотки, надушенные пармской фиалкой.

Писать бедному юноше становилось труднее и труднее. Он все чаще смахивал пот со лба, хотя утреннее солнце не жарило совсем. Беспрестанно хмурился и покусывал губы. И, наконец, когда в очередной раз Протасов приблизился ко мне, чтобы поправить замявшуюся складку, я выпростала из-под головы руку и обняла его. Он неловко изогнулся и рухнул на меня. Древняя козетка жалобно заскрипела и прогнулась под двойной тяжестью. Я торжествовала!

С тех пор в моей жизни настала череда солнечных дней. Андрей приходил ежедневно, рисовал меня, и мне не в тягость было позировать: я знала, что за сеансом последует другой, такой же восхитительный. Глупый парик был возвращен Вере с благодарностями, грим с лица смыт, псевдовакхические позы забыты за ненадобностью. Мы часто гуляли, и Андрей набрасывал на картоне стремительные зарисовки: я сижу в плетеном соломенном кресле на веранде, и лучи солнца пробиваются сквозь редкий навес, стою на берегу пруда, качаюсь на качелях…

Моя хандра улетучилась, словно ее не было и в помине, щеки разрумянились, я даже избавилась от чрезмерной худобы, так волновавшей моего отца. А когда настало время пригласить к себе гостей, с тем чтобы показать им новый гарнитур, известная городская сплетница Елизавета Павловна заметила со значением в голосе: «Перемена обстановки пошла вам на пользу, душенька». И непонятно, что она подразумевала под «обстановкой» — только лишь мебель?

Гостей я решила позвать в начале лета, на Троицу. Мне очень нравится этот праздник. Мы с отцом направились к заутрене, и в ярко убранной церкви я увидела Андрея — он истово молился и кланялся, жарко прося у Господа милости. Я стояла в церкви, смотрела издалека на Андрея и вспоминала, как меня, еще институтку, забрали с собой в лес мои подружки, две сестры, дочки мелкопоместных дворян, привыкшие в деревне праздновать Троицу по-своему, по-деревенски. Мы плели венки, «завивали» [«Завивать» или «заламывать» березку принято на Троицу. Это еще и девичий праздник. Будущие невесты выбирали молодую березку и «завивали» (или заламывали) ее, т.е. украшали, пригибая ветки к земле и сплетая их с травой. Затем вешали на березу платки, венки, ленты. Заламывая березку, девушки загадывали желания, водили вокруг нее хороводы и пели песни. Вспомните песню «Некому березу заломати». ] молодую березку и пели:

Александровская береза, береза,

Посреди дубравы стояла, стояла,

Она ветвями шумела, шумела,

Золотым венком веяла, веяла.

Гуляй, гуляй, голубок,

Гуляй, сизенький, сизокрыленький,

Ты куда, голубь, летал,

Куда, сизый, полетел?

— Я ко девице, ко красавице,

Коя лучше всех, коя важнее…

А вечером сливки губернского N-ска собрались у меня. Прием удался на славу. Гости цокали языками, осматривая стулья с накладками полированного металла. Некоторые даже проверяли тонкие изящные ножки на прочность — садились на стул и подпрыгивали. Раскрывали дверцы шкафчиков и комодов, инкрустированные мозаикой из внутренней заболони [Внутренняя заболонь характерна для лиственных пород — дуба, ясеня и состоит из мягкой древесины, что способствует впоследствии растрескиванию пиленого материала. Для мозаичных работ этот порок очень ценен.] и проводили пальцами по столешнице, украшенной по бокам стилизованными цветами и растениями.

К новой гостиной я сменила занавеси и люстры. Портьеры в срочном порядке шили мне прямо на дому две мастерицы, причем ткань я выбрала необычную, очень светлую, с узором из лебедей, прячущихся в камышовых зарослях, а абажуры для настенных газовых рожков, розового стекла в виде распустившегося цветка, купила в магазине фарфора, что возле губернской управы.

Я даже заказала себе новый наряд, заглянув в ателье модного платья м-ль Жаннет Гринье, что по соседству с фарфоровым магазином. На самом деле, модистку звали Анной, много лет назад она влюбилась в гувернера-француза, и тот увез ее к себе в Лион. Потом гувернер скончался от чахотки, которую нажил в суровом для него северном климате, и Анна, спустя несколько лет, вернулась обратно в N-ск. Здесь она переменила имя и открыла модный салон на главной площади.

— Как я рада видеть вас, мадам Авилова! — щебетала она по-французски с неистребимым акцентом, указывающим, что у нее не было в детстве гувернантки, и язык модистка выучила, будучи взрослой. — У меня для вас есть чудные туалеты. Вам готовое платье или на заказ?

— Позвольте посмотреть журналы, — ответила я, колеблясь. Конечно, на заказ платье выглядело бы не в пример элегантнее, но мне не хотелось уподобляться женам богатых купцов-миллионщиков и дамам полусвета, носивших исключительно самые модные туалеты. Дама из общества должна выглядеть изысканно и просто, но так, чтобы было ясно: эта простота стоит немалого состояния. Sapienti sat [Для понимающего достаточно (лат.).].

— Сейчас снова в моду вошли рукава-буфы, — модистка показала на одну картинку, на которой изогнула стан кокетка с гренадерскими плечами. Я содрогнулась. — А как вам модный корсет «голубиная грудь»? Самое последнее изобретение. Даже самый незначительный бюст выглядит пышным и пленительным.

— Никаких буфов и никаких голубиных корсетов, — решительно ответила я, отодвигая от себя журналы. — Подайте мне голубую тафту и приготовьте булавки для драпировки.

Платье, которое я заказала у м-ль Жаннет, придумал Андрей. Он набросал несколько эскизов, глядя на меня, стоящую у зеркала, и один из рисунков настолько мне понравился, что я решила воплотить его в тафте небесного цвета. Юбка сильно обтягивала бедра и расширялась колоколом книзу, что удлиняло линию ног, а на бедра был накинут платок из тончайшей органди, завязывающийся узлом на левом боку. Свободный лиф украшали сутаж и блестки, ансамбль дополняли черные шелковые чулки и длинные перчатки без пальцев.

Протасов скромно стоял у окна и, неловко улыбаясь, разговаривал с Лазарем Петровичем, курившим толстую «гавану». Гости подходили к художнику, восхищались, интересовались ценами и временем изготовления, а статская советница Тишенинова уже назначила день, когда нужно будет явиться к ней для замеров — она выдавала замуж младшую дочь, и той страстно захотелось получить к свадьбе точно такой же гарнитур, как у меня.

— Ну, что, Аполлинария, я был прав? Хандра исчезла? — улыбнулся отец. — Прекрасная гостиная получилась! Именно так я себе представляю интерьер будущего века. Не зря ты взялась за дело — вся в меня!

— Спасибо тебе! Ты всегда меня понимал!

— Будет, будет, — он похлопал меня по плечу и отошел, а я направилась к Протасову.

— Андрей, сегодня тебе улыбнется удача! — обратилась я к нему. — Ты станешь известным художником по мебели в нашей губернии. Будешь богатым и знаменитым, а на крыльце твоего дома выстроится очередь из желающих заказать гарнитуры.

Он помолчал немного и грустно ответил:

— Я не хочу быть художником по мебели. Ни в нашей губернии, ни в другой… Я хочу писать картины.

Мой портрет он так и не написал. Набросков было много, но все они так и остались набросками. Позировать мне не хотелось, и я делала все, чтобы увильнуть от этого скучного занятия. Какие бы позы я ни принимала, после двух минут неподвижного сидения или лежания они казались мне нежизненными и фальшивыми.

— Хорошо, Андрей Серапионович, поговорим об этом после, а сейчас я должна идти к гостям. Простите, — и я отвернулась, чтобы не видеть его грустного взгляда.

Мне не хотелось продолжать этот разговор. Дело в том, что я, признавая талант Протасова в столярном деле, считала, что художник из него никакой. Он мог четко выписать детали, выдумать новые стулья и остальную мебель, нарисовать дом и интерьер в нем. И эскизы карандашом у него получались неплохие. Во всяком случае, по ним можно было определить, что нарисован щенок, валяющийся в пыли, ваза с яблоками или соседская девочка. Но как только дело доходило до портретов, тут художник полностью пасовал. И если лица у Андрея выходили похожими на оригинал, то движения получались неестественными, а позы скованными. Можно было бы отнести эту неудачу в счет того, что молодой человек еще не закончил учебу в художественном училище, но талант виден всегда, просто он бывает не отшлифованным. У меня имелись сильные сомнения в таланте Андрея, как портретного живописца. Хотя классические этюды с греческих статуй у Протасова получались недурно, мне в этом не раз приходилось убеждаться — руку он имел точную, а глаз зоркий.

В чем Андрею не было равных, так это в «науке страсти нежной». С ним я ожила, почувствовала себя любимой женщиной. Его страсть ко мне оказалась ненасытной, чувства — крепкими, он мог изумлять меня без устали ночи напролет, и каждый раз, уходя поутру из моего дома, к вечеру вновь возвращался, полный надежд и желаний. И я каждодневно ждала его прихода с нетерпением.

— Полина, любимая моя! — шептал он мне, обнимая и лаская меня. — Господи, за что мне такое счастье?! Я недостоин тебя! Я никто, мещанин, недоучившийся студент! Но я буду художником и однажды приду к тебе, богатый и знаменитый, для того чтобы никогда более с тобой не расстаться.

Про себя я улыбалась его словам. Андрей несколькими месяцами моложе меня, а рассуждает, словно мальчишка. Он считал, что живет со мной во грехе, и страдал от этого. Он жаждал славы и богатства не только для себя, но и чтобы жениться на мне, будучи равным. Он не понимал, что после Владимира Гавриловича, с которым я вольно или невольно сравнивала всех соискателей руки и сердца, мне трудно будет найти человека на место супруга. И как бы ни великолепен был Протасов в постели, все же ему не хватало того внутреннего такта, которое отличает истинно благородных людей. Как бы мне ни было хорошо с ним, я постоянно себя одергивала: «Полина, не забывайся! Мезальянс тебе ни к чему. Протасов замечателен, как средство против хандры, но не более. Помни, кто ты и кто он. Всегда помни!» А сердце рвалось навстречу милому художнику с печальными серыми глазами.

Глава вторая

В серьезных делах следует заботиться не столько о том, чтобы создавать благоприятные возможности, сколько о том, чтобы их не упускать.

Я очнулась от воспоминаний. Лебеди плыли, грациозно изгибая шеи, а я сидела, подставив лицо жарким лучам — мне хотелось избавиться от надоевшей природной бледности, даже невзирая на веснушки, обычно появляющиеся у меня на носу в жаркое время. И тут Протасов неслышно появился за моей спиной.

— Андрей, как ты меня напугал! — воскликнула я и протянула ему руки.

Он обошел скамью, поцеловал меня в губы и, упав на траву, уткнулся носом мне в колени. Я машинально принялась гладить его пшеничные волосы.

— Что с тобой, милый? У тебя неприятности?

— Полина, я не могу так больше жить! Отпусти меня! — застонал он.

— Разве я тебя держу? — удивилась я. — Ты волен в своих поступках. Как я могу ограничить твою свободу?

— Я люблю тебя, Полина! Не мыслю жизни без тебя и за счастье почитаю повести тебя к алтарю. Но я не могу предложить тебе стать моей женой, ведь я никто.

— Перестань, Андрей! Ты прекрасный художник по мебели и интерьеру. После изготовления гарнитура тебе посыпались заказы — зачем же ты Бога гневишь?

Он закрыл лицо ладонями и с болью произнес:

— Если бы ты знала, как это тяжело — видеть, чувствовать и не иметь возможности донести до холста! Если бы я рисовал сразу глазами, а не проделывал такой длинный путь через руку, краски и кисти…

— Ты научишься, ты обязательно научишься!

— Как же ты не понимаешь?! Это все поделки, а я хочу писать! Заниматься настоящим искусством!

Его слова рассердили меня:

— Нет, это ты не понимаешь! Твои «поделки», как ты выражаешься, приносят людям пользу. Я духом воспрянула, когда гарнитуром занялась, дочь Тишениновой спит и видит заполучить себе такую же мебель, как у меня, хотя я надеюсь, что такой же точно у нее не будет. А ты говоришь — «настоящее искусство». Нужно делать то, что у тебя лучше всего получается, и то, что людям пользу приносит. Потому что настоящее искусство — это такое, которое в радость не только тебе.

После этих слов Андрей долго молчал, а потом вымолвил через силу глухим голосом:

— Виноват, мне пора. Не думал я, Полина, что ты меня настолько не понимаешь…

Он поднялся с колен, повернулся и ушел, ничего не сказав на прощанье.

* * *

Этот вечер, впервые за много дней, я провела одна. Недоумевая, я отправилась спать, надеясь, что наутро недоразумение рассеется. Но и утром Андрей не пришел. Тогда я собрала свою волю в кулак и решила не обращать внимания: если ему не хочется меня видеть, что ж, займусь другими делами, благо их накопилось немеренно.

Я навестила Настеньку в институте, принесла ей гостинцы. За последний год девушка вытянулась, похорошела и уже ничем не напоминала того несчастного ребенка, которого взял под свою опеку мой отец. [Подробнее читайте в романе К. Врублевской «Первое дело Аполлинарии Авиловой». ]

Потом я зашла в магазин модного платья модистки Гринье, полистала журналы, но ничего себе так и не выбрала — не было настроения нравиться. Купила полфунта глазированных орешков в кондитерской Китаева, немного поговорила с Аделаидой Федоровной, старой сплетницей, пившей там горячий шоколад — она уже была осведомлена о моем новом гарнитуре, и спустя час, немного уставшая от продолжительной прогулки по городу, вернулась домой.

Прогулка не принесла мне облегчения. Снимая шляпку, я спросила Дуняшу: «Андрей Серапионович не заходил?» — и получила отрицательный ответ.

Мне не спалось, не читалось, я потеряла аппетит и, не выдержав, через неделю бесплодных ожиданий пошла в мебельную мастерскую Протасовых.

Серапион Степанович, в длинном кожаном фартуке и ремешке на непокорных волосах, сосредоточенно скоблил массивную столешницу. В углу мастерской двое рабочих пилили длинные доски. Увидев меня, Протасов-старший отложил в сторону инструмент и степенно поклонился.

— Вот пришла, Серапион Степанович, поблагодарить вас за отличную работу. Не могла раньше заглянуть — дела задержали. Прекрасный гарнитур вы сделали. Мои гости были в восторге.

— Благодарствуйте, г-жа Авилова. Со всем нашим старанием, — вновь поклонился он.

— К вам обращалась статская советница Тишенинова по моей рекомендации? Ей очень понравился гарнитур, и она хочет за дочерью дать в приданое такой же, но только кленовый, с узором «птичий глаз».

— Да, была намедни, разговаривали.

— Только не делайте, прошу вас, точно такую же мебель, Серапион Степанович. Мне совсем не хочется, чтобы у других было со мной одинаково, — попросила я.

— Даже не знаю, что вам и ответить, — вздохнул мебельщик.

— А что произошло?

— Для того чтобы другой сделать, на ваш непохожий, рисунки и чертежи нужны. А где их взять?

— Как где? — удивилась я. — А Андрей Серапионович на что? Неужели отказывается заработать?

— Уехал он вчера, — нахмурился Протасов-старший.

— Как уехал, куда? Он мне ничего не говорил, — я спохватилась, что выдала себя, но мастер и бровью не повел.

— В Париж. Сказал, что, как только устроится, обязательно напишет. Учиться желает у тамошних художников. Твердил, что они сейчас самые новые да самые лучшие. Мечту свою исполнять уехал. Наши ему не по нраву пришлись. Каких-то импер… прессисистов поминал.

— Импрессионистов, — поправила я его.

— Верно. К ним самым поехал.

— Как жаль… Он даже не пришел со мной попрощаться.

— Он вам письмо оставил, — сообщил Протасов. — Наказал отдать в собственные руки. С утра недосуг мне было, а после обеда собирался к вам мальчонку послать, а вы сами явились, будто знали. Погодите, сейчас принесу.

Серапион Степанович вышел из мастерской и вскоре вернулся, неся простой запечатанный конверт. Поблагодарив его, я откланялась и поспешила домой, чтобы прочитать письмо наедине.

Придя к себе, я отложила сумочку в сторону — она жгла мне руки. Села на новый диванчик и задумалась: что со мной происходит? Почему меня так глубоко взволновал поступок Андрея? Почему я, отказавшись выйти замуж за бравого штабс-капитана Сомова, нисколько не была этим взволнована или опечалена? А тут я до дрожи в руках боялась открыть конверт и прочитать адресованные мне слова. Неужели мне так полюбились стати молодого Протасова, что сейчас рассуждаю не разумом, а женским естеством? Или все же есть в нем нечто цельное, настоящее, что влечет к интересному и талантливому человеку? Долой сомнения, я обязана взглянуть правде в глаза!

Недолго посидев с закрытыми глазами, я пришла в себя, открыла конверт и достала сложенный вчетверо лист бумаги. На нем свинцовым карандашом были написаны рвущие мне душу немногочисленные строки:

«Милая, любимая моя Полина! Прости меня, прости за все: за то, что уезжаю вот так, не попрощавшись, за мое невнимание к тебе, за то, что возомнил о себе Бог весть что.

Я недостоин тебя. Недостоин таким, каков я есть сейчас — подмастерьем в столярной мастерской, умеющим лишь рисовать эскизы заказной мебели. Вот он кто я. Рядом с тобой должен быть талант, знаменитость, ты привыкла к выдающимся мужчинам. Ты ведь рассказывала мне о своем покойном муже…

И единственный выход быть тебе ровней и не мучиться страстями, угнетающими душу, — это уехать и стать тем, кем я должен стать. Мне нужно многому научиться, я хочу писать, выразить все то, что накопил за недолгую жизнь. И Париж — лучшее место для этого. Сниму мансарду, куплю краски, буду учиться у мастеров — большего мне не надо.

Как приеду, обязательно тебе напишу.

Прости меня еще раз, что бросил все, как есть, и уехал. Прости, что был с тобой резок и не пришел попрощаться. Иначе бы ты меня отговорила, а я не могу тут больше оставаться…

Я не прощаюсь навсегда и уверен, что мы увидимся. Но я уже не буду подмастерьем. Я верю в это.

Остаюсь, твой навеки,

Андрей».

Прочитав письмо, я быстро сложила его и спрятала в сумочку. Вот все и разъяснилось. Андрея сжигали два противоречивых чувства: вера в свои творческие силы и унижение от собственного низкого статуса мещанского сына. И все это на фоне любви ко мне, дворянке.

Но я не могла понять одного: когда произошла эта неожиданная метаморфоза? Как он мог подумать, что я хочу выйти за него замуж? Верно, он мне нравился, у него чудесные серые глаза, одухотворенное лицо, тонкие изящные пальцы, мне было с ним хорошо, но ведь этого мало! Ведь брак — это очень серьезное дело, даже если вступаешь в него второй раз, и одной физической привлекательности недостаточно. А бедный художник принял все за чистую монету. Конечно, в его мещанской среде физическое обладание женщиной вне брака считается постыдным для нее, и такая «измазанная дегтем» несчастная старается всеми правдами и неправдами затащить совратителя под венец. И неважно, что она давно совершеннолетняя — все равно он совратитель, и лучшее, что он может сделать — это обвенчаться с падшей. Нет, все же я безнадежно отсталая, и надо мной еще довлеют кастовые предрассудки.

Боже мой, такой прогрессивный век, уже повсеместно освещают дома электричеством, из Москвы в Санкт-Петербург можно доехать на самом мощном паровозе всего за ночь с небольшим, в Париже проводят Всемирные Выставки, где показываются чудеса науки со всех концов света, а в нашем провинциальном N-ске молодая вдова с огромным капиталом, вложенным в процентные бумаги, считается падшей, неустроенной и одинокой женщиной, которой необходим муж и покровитель, иначе она сама не справится ни со своим достатком, ни со своей плотью. И ладно бы, что так думают ветхозаветные кумушки в траченных молью салопах. Но московский студент, талантливый изобретатель нового стиля в мебели, придерживается того же мнения! И его мучает не то, что я не хочу за него замуж — подобная «абсурдная» мысль даже не приходит ему в голову, а то, что он по имущественному и сословному цензу стоит ниже меня. Вот был бы он дворянин с поместьем, я бы с радостью бросилась к нему в объятья. Жаль, он не имел счастья познакомиться с бравым штабс-капитаном Сомовым, дворянином и помещиком. Тот бы объяснил Протасову, как я сильно «желаю» замуж. Да и не объяснил бы — сам толком ничего не понял. Как результат, пошли бы они и напились вместе, кляня этих женщин, гадюк подколодных, к которым ты со всей душой и телом, а они…

С той поры я успокоилась. Прошла и хандра, обусловленная страшными событиями в заснеженном замке, пропала и восторженность от присутствия рядом любящего человека. Наступили тихие спокойные дни, которых, впрочем, я и желала всей душой.

От Андрея стали приходить письма. Он снял мансарду на улице Турлак, что на Монмарте — районе художников, записался в школу изящных искусств к мэтру Кормону и принялся штудировать стили и технику живописи. Настроение у него было самое восторженное, и это понятно: мне известно, как действует Париж на новичка — его воздух, дворцы, бульвары в раскидистых каштанах, толпы парижан, гуляющих по набережной Сены. Андрей мало спал, много писал, жадно копил образы и впечатления, проводил время в кабачках — знакомился там с художниками и натурщицами, даже успел заглянуть в кабаре «Мулен-Руж» и восхититься огненным канканом.

О Париже, «Мулен-Руж» и каштанах было только первое письмо. В остальных говорилось только о работе и учебе: что он недоволен мэтром и жаждет поменять школу, о его шапочном знакомстве с Тулуз-Лотреком и Пюви де Шаванном, которых он встретил в пивной «Ла Сури» на улице Бреда, о кистях, мазках и манере импрессионистов.

С каждым разом его письма становились все короче, промежутки между ними все длиннее, а последнее письмо поразило меня своей безысходностью.

«Милая моя Полина… Понемногу я начинаю разочаровываться в этой цитадели «высокого искусства». Я надеялся в Париже найти свой стиль, а вместо этого помногу часов копирую классиков. Повторяется то, что я делал в московском училище. Но сколько ж можно? Мне двадцать шесть лет. В мои годы Микеланджело уже высекал статуи, а Рембрандт был знаменит за пределами Голландии.

Ведь я чувствую, что могу. А надо мной просто смеются. Приехал какой-то неуклюжий русский, с жутким акцентом, и хочет завоевать Париж. Их Париж — жестокий и коварный, но в то же время пленительный и одуряющий. Париж водит за нос не только чужака, но и местного уроженца с самого что ни на есть Монпарнаса. Завоевать Париж… Как бы не так! Пусть посидит да гипсовые слепки с лобастых афинян срисовывает. А время медленно и неумолимо проскальзывает, словно вода, между пальцами. Видеть не могу уже эти коричневые картины позднего классицизма, которыми обвешаны музеи, а безрукие торсы — с закрытыми глазами рисую, настолько все привычно, знакомо и противно!..

Отнес несколько своих работ в галерею на улице Форест. Хозяин взял, но при этом скривился, словно я писал не красками, а уксусом. Особенных денег не предвидится, хорошо бы на краски заработать да на оплату чердака.

Вчера, в «Ла Сури», познакомился с одним необычным человеком. Он — алхимик, представляешь себе? Ищет философский камень и смысл жизни. Мы славно поговорили, и он обещал показать мне свою алхимическую лабораторию, куда еще, кроме него, не ступала нога человека. Очень он меня заинтересовал.

Не перестаю думать о тебе, и о своем долге. Мне нужна слава и много, много денег. Только тогда я вернусь и паду к твоим ногам.

На этом все, убегаю работать. Жду с нетерпением твоих писем.

Крепко обнимаю,

Твой Андрей»

Это было последнее письмо.

С того дня прошло около полугода. Я откровенно скучала, не зная чем себя занять. Перечитала все последние новинки, присылаемые из Москвы и Санкт-Петербурга, начала вышивать гладью, чего не делала с институтских времен. Андрей молчал, и мне все чаще снились его серые глаза. Гарнитур уже не радовал своей новизной, хотя был очень удобен и эффектен, и я всерьез задумывалась: а не заказать ли мне Серапиону Степановичу спальню в том же стиле. Но без Андрея я не решалась — а вдруг мастеровые не справятся?

Был хмурый весенний вечер. Я сидела у отца, и пила чай из любимой чашки. Вера подкладывала мне ватрушки, а Настенька, опершись на ладонь, слушала наши разговоры.

— От Андрея не было писем? — вдруг спросил отец.

Я удивилась. Лазарь Петрович никогда не говорил на эту тему.

— Нет, papa, давно уже не пишет, уже полгода. А раньше письма чуть ли не каждую неделю приходили.

— А ты ему писала?

— Обычно я отвечаю на его письма. Тогда ответила на последнее и стала ждать. Остаюсь в недоумении, что могло случиться: может, он вернуться решил и стыдится этого решения?

— Подожди, может, еще и напишет.

Пожав плечами, я отпила из чашки и отставила ее в сторону.

— Не скажу, что с нетерпением жду его писем… — равнодушно произнесла я, но отец тут же уловил изменения в настроении. Ведь все было слегка не так: кляня себя за малодушие и слабохарактерность, я написала Андрею и сообщила, что намереваюсь приехать в Париж по делам. Сроков не указала, да и не было у меня в Париже никаких дел, кроме как повидать его.

— Ты что-то задумала, Полина, — Лазарь Петрович укоризненно посмотрел на меня и сделал паузу, словно находился на заседании суда перед присяжными заседателями.

От отца скрыть ничего не возможно. Он знает меня еще лучше, чем самого себя. И я решилась:

— Да, задумала. Papa, я хочу поехать в Париж.

— Можно ли это понимать, — мягко спросил он, — что это каким-то образом связано с Протасовым?

— Не буду лукавить, и с ним тоже, — кивнула я. — Но не только. Мне скучно здесь: дом обставлять надоело, да и без Андрея Серапионовича это невозможно исполнить.

— Ну, что ж… Ты человек взрослый, совершеннолетняя, средства есть. Поезжай. Развеешься, на Эйфелеву башню посмотришь, говорят, чудо как хороша. Импрессионистами поинтересуйся, может, и прикупишь каких дом украсить. К новому гарнитуру подойдут вполне. Чувствует мое сердце — надолго они пришли. Потом расскажешь, а то мне недосуг по заграницам разъезжать. Паспорт в порядке?

— Да, выправлен недавно.

— Тогда в добрый путь. Я закажу тебе билеты в первом классе. Пора мне, Полина.

Отец попрощался и вышел из гостиной.

* * *

Спустя две недели я стояла на перроне Брестского вокзала, ожидая посадки на локомотив «Москва-Варшава». Из-за спешки отец не смог взять билеты в первый класс транс-европейского экспресса (а на второй я не соглашалась), поэтому в Варшаве мне придется самой покупать самой билет на поезд Варшава-Берлин-Париж, что прибавляло хлопот.

Перед отъездом я написала Андрею коротенькое письмецо. Мол, еду в Париж по делам, заодно хотелось бы и тебя повидать. Никаких «целую», «твоя навеки» и прочих излишеств, чтобы не подумал чего. А чего, я и сама не знала…

Купе синего пульмановского вагона оказалось достойным. Немного потерта в углах бархатная обивка, но диваны широкие и мягкие, столик полированного дерева, а бронзовые водопроводные краны начищены до блеска.

Когда Смоленск остался позади, я почувствовала, что голодна. Заказывать обед в купе не хотелось, и я отправилась в вагон-ресторан.

В такт стучавшим колесам изредка подрагивали низкие хрустальные бокалы на белой крахмальной скатерти. Я села у окна против хода и стала наблюдать, как внезапно появляются и постепенно исчезают леса, поля и пасущиеся на них стада.

Подошедший официант поклонился и подал меню в переплете тисненой кожи.

— Рекомендую кордон блю, — почтительно произнес он. — Наш повар их отменно готовит.

— Нет, благодарю, — ответила я. — Не люблю куриную грудку. Всегда предпочитала ножки. Лучше принесите мне рассольник и порцию фуа гра с жареным картофелем. Рассольник я последний раз ела несколько лет назад, в доме моей тетки, Марии Игнатьевны. Только ее повар мог готовить такой чудесный рассольник — у других не получалось.

— Десерт? — спросил официант.

— Потом.

— Слушаюсь, — он ловко взмахнул полотенцем и исчез.

В ожидании гусиной печенки я незаметно рассматривала сидящих в вагоне-ресторане пассажиров: семейная пара: муж в мундире почтово-телеграфного ведомства и жена в шляпе из бастовой [Баст (нем.) — лыко с разных деревьев, заменяющее соломку.] соломки с полевыми цветами. С ними находились также бонна-немка и капризничающая девочка лет шести. Впереди меня усердно поедал яйца «в гнезде» [Яйца «в гнезде» — блюдо, изготовленное из картофельного пюре и яиц. В готовом пюре делается углубление, туда выливается яйцо, после чего блюдо запекают в печи или духовке.] пожилой чиновник, похожий на аптекаря, а слева тихо разговаривали между собой трое поляков. До меня долетали только шипящие, да я особенно и не прислушивалась.

Рассольник оказался необыкновенно вкусным, и я ничуть не пожалела, что заказала его.

Неожиданно за моей спиной послышался шум и громкие шаги. Я даже не обернулась, поглощенная обедом. Поляки перестали разговаривать. Замолчал даже капризничающий ребенок.

За соседний столик уселся удивительный человек. Гренадерского роста, с пышными усами и раздвоенной бородой, он был одет в шаровары и подобие бурнуса, украшенного хвостами неизвестных мне пушных зверей. За ним следовал арапчонок в красной курточке с позументом и феске с кисточкой.

— Половой! — гаркнул усач и победоносно обвел глазами вагон-ресторан. — Водки! И немедля!

Тут он заметил меня, поедающую гусиную печенку, и движением руки отвел в сторону заказанную водку.

— Шампанского!

Невежа вышел из-за своего столика, подошел к моему и плюхнулся со всего размаху на стул напротив. По полу звонко клацнула длинная сабля в инкрустированных ножнах. Арапчонок привычно занял место за его спиной.

— Вы позволите?

Постаравшись придать голосу как можно более равнодушный оттенок, я ответила:

— Вы уже сели. Мое разрешение в данном случае — не более чем формальность.

Он и ухом не повел:

— Разрешите представиться, Николай Иванович Аршинов, вольный казак Камышинского уезда Саратовской губернии.

Кивнув, я внимательно посмотрела на него. Подлетевший халдей принес бутылку клико и согнулся в три погибели.

— Прошу меня извинить, я не пью шампанское за обедом, — холодно ответила я, кромсая от гнева фуа гра, — и тем более не пью его с незнакомцами.

— Но я же представился, — чуть ли не обиженным тоном протянул он, — не разбойник какой. С кем мне еще здесь беседовать? Не с этим же стручком?!

Гренадер ткнул пальцем в сторону почтенного чиновника, отчего тот побагровел и приподнялся на стуле. Но, увидев, что Аршинов махнул рукой, плюхнулся обратно и сделал вид, что его это не касается.

Подозвав щелчком официанта, неожиданный визави ткнул пальцем в мою тарелку и, ничуть не смущаясь, спросил:

— Что это ты, братец, даме подал?

— Фуа гра, — извиваясь, произнес тот. — Высшего сорта, убоина свежайшая-с.

— Печенка, значит… — принялся размышлять вслух Аршинов. — Печенка — это неплохо. Давай две порции, да пожирнее и послаще. Едал я в Париже печенку, до сих пор вкус помню, — официант побежал исполнять заказ, а остальные слова были уже обращены ко мне. — Канальи-французишки бедного гуся в клетку сажают, да орехи через воронку ему в глотку пропихивают, чтоб мясо имело изысканный вкус. Да за три недели до того, как под нож пустят, уксусом его поят. Их самих бы в клетку, да уксус через воронку в глотку вливать. Хотя и то правда, печенка отменная выходит!

— И откуда вам это все известно? — вдруг вырвалось у меня. Я не хотела разговаривать с ним, но Аршинов так ярко описал страдания несчастного гуся, что мое сердце не выдержало, и я даже отодвинула в сторону тарелку.

— Навидался этого в Париже. Жил в слободе Фобур-Монмартр, у красавицы Колетт — она гусей продавала. Все га-га-га да га-га-га, — оглушительно загоготал он так, что сидящая неподалеку девочка заплакала, и мать с гувернанткой захлопотали над ней, словно две встревоженные гусыни.

— И когда вам довелось побывать в Париже?

— Три недели назад еще гулял по бульварам. Но я себе не хозяин. Служба. Раз приказали — я, как штык, немедленно исполняю. В Австрию еду, пароход нанимать, — он замолчал, надеясь, что я начну его расспрашивать, но я держала паузу. — Звать-то вас как? Так и не скажете, терзать будете?

— Отчего ж не сказать? — рассмеялась я. Мне решительно нравился этот громадный enfant terrible [Анфан тэррибль (франц.) — (букв.) ужасный ребенок; человек, затрудняющий окружающих своим поведением, смущающий своей бестактной непосредственностью.], из-за которого дама в шляпе с цветами поджимала губы, отчего ее подбородок походил на куриную гузку, а чиновник в пенсне ожесточенно тыкал вилкой в принесенный жульен. — Аполлинария Лазаревна Авилова, вдова коллежского асессора.

— Вдова! И такая молодая! — воскликнул он. — Во сколько же лет вас замуж-то выдали? И за старика, небось?

Я нахмурилась, не желая обсуждать с ним детали семейной жизни, и промолчала. Бестактность бывает смешной только по отношению к другим.

— Ах, простите, сударыня, великодушно! Не будем об этом, — начал горячо извиняться Аршинов. — Давайте о чем-нибудь простом поговорим. Куда вы направляетесь? В Варшаву?

— В Париж, — ответила я сухо, еще не пришедшая в себя от его вольностей.

— И у кого надумаете там остановиться? Мне бы хотелось найти вас, когда я появлюсь в Париже.

— Не знаю пока, в каком-нибудь отеле. Вы посоветуете мне какой-либо из приличных?

Произнося эти слова, я немного лукавила: так мне хотелось узнать, действительно ли мой собеседник жил в Париже или просто набивал себе цену, рисуясь передо мной. Ведь «отелем» в Париже называют не гостиницу, а обычный особняк, в котором может жить и один человек, если у него достаточно средств.

— Разумеется! — воскликнул он. — К примеру, на бульваре Капуцинок есть прелестные комнаты на сдачу.

— Спасибо, — остановила я его. «Прелестные комнаты» мне никак не подходили. — Непременно воспользуюсь вашим советом.

Отложив салфетку, я подозвала официанта и достала из сумочки ассигнацию.

— Ну что вы, мадам Авилова! Я заплачу! — Аршинов полез в карман.

— Ваше право, — сухо сказала я, оставила деньги рядом с тарелкой и вышла из вагона-ресторана.

— Аполлинария Ла… — донесся до меня его голос. Как иногда удобно иметь длинное трудно выговариваемое имя.

* * *

Из дорожного несессера я достала недочитанный роман о мадам Помпадур и попыталась сосредоточиться на перипетиях судьбы всесильной фаворитки короля. Но из головы не шел Аршинов, его манеры, рассказ о гусях и Париже, маленький арапчонок… «Гуси Париж спасли, гуси Париж спасли» выбивала мерная дробь колес. Я рассердилась про себя: какой Париж, ведь это был Рим! А колеса продолжали стучать: что Андрей нашел в Париже, что Андрей нашел в Париже?

Стало ясно, что роман я сегодня не дочитаю. Мысли путались. И все из-за этого бесшабашного Ноздрева! Глаза бы мои его не видели!

Мне не нравилось, что, желая быстрее избавиться от докучливого собеседника, я осталась без десерта. Поэтому я вызвала кондуктора и заказала чай.

В дверь постучали. Открыв, я увидела на пороге Аршинова с чашкой чая в руках.

— Вот, г-жа Авилова, принес, — сказал он, улыбаясь так непосредственно, что я, не в силах захлопнуть дверь у него перед носом, шагнула назад, вглубь купе.

— Чем обязана? — сухо спросила я, надеясь, что он оставит чай и выйдет. Но мои надежды не оправдались, не такой он человек…

Но Аршинов оставил без внимания мой вопрос. Он без приглашения уселся на диван напротив меня и пытливо заглянул мне в глаза:

— Что ж вы, Аполлинария Лазаревна, чаю не пьете? Остынет ведь. Вы пейте, пейте, самолично наблюдал за заваркой.

Я молчала, не притрагиваясь к чашке. Наступила томительная пауза.

— Прошу вас, не дуйтесь. Дорога скучная, вот я и напросился поговорить. А пришел к вам вот по какому вопросу: вы, случайно, не жена Владимира Гавриловича Авилова, географа?

— Да, — кивнула я, изумленная тем, что Аршинов был знаком с моим покойным мужем. — Но уже вдова, к великой моей скорби.

— Ведь я мужа вашего покойного знал… Мы с ним в Абиссинии встречались. Он мне тогда жизнь спас — век ему благодарен буду. Хотя если вам неинтересно, то прикажите уйти — уйду…

Лицо его исказилось столь страдальческой гримасой, что я не выдержала и сменила гнев на милость:

— Оставайтесь и рассказывайте, какими путями вас занесло в Абиссинию? И откуда вы знали моего покойного супруга?

— Для этого мне придется начать с самого начала, — возразил он.

— Так начинайте, все равно Варшава не скоро. Вот дорогу и скоротаем.

— Извольте. К слову, родился я в Царицыно, в купеческой семье. Отец мой, Иван Севастьянович, в деле был неудачлив, пил много и однажды в поисках лучшей доли забрал семью и отправился на Кавказ. Сказывали, что места там хлебные, а погода жаркая.

Воспитанием моим мало занимались, я рос отпетым двоечником. Будучи гимназистом-недоучкой, бросил учебу и сбежал из дома — горы и моря манили меня. Мне хотелось собственными глазами увидеть мир, а не только ту слободу, в которой мы жили.

Чем я только ни занимался: водил караваны с контрабандой из турецкого Батума, подался в абреки, плыл вниз по Дону через стремнины на утлой лодчонке. Только чтобы денег заработать, да самому себе доказать, чего я стою. Головы не жалел, будто не одна жизнь у меня, а, по меньшей мере, дюжина.

В 1877 году меня занесло на войну с турками. Горячее было время. Мы брали крепость Карс. И я, крикнув: «За мной, мои ребятушки! Не посрамим Россию!», бросился на стены. Турки поливали нас из мушкетов и просто бросались камнями, если у них кончались пули. А когда им удавалось сбить кого-либо из наших, то они вопили от радости и махали фесками. Наши солдаты валились, словно спелые яблоки. Но крепость была взята!

На той войне мне не повезло — турки захватили меня в плен. Не дай Бог никому попасть в турецкий зиндан — из этого подземелья мало кому удавалось выбраться. Но я сбежал! Вот этими самыми руками и обломками глиняных черепков от кувшина с водой я выкопал подкоп и, пережив тяготы и лишения, оказался в Персии. И там мне не повезло, меня поймали как турецкого шпиона и приговорили к смертной казни.

Уже приближался мой смертный час, меня вели к эшафоту на базарной площади, руки-ноги в кандалах, я — в рубище, народу — тьма! И тут… Налетела конница вольных казаков и освободила меня!..

Аршинов вскочил с места и принялся изображать скачущую конницу, эшафот, свои мучения. Поезд мерно покачивался, в купе было уютно и тепло, а я, улыбаясь про себя, внимала рассказам новоявленного барона Мюнхгаузена.

— Вы прекрасно рассказываете, г-н Аршинов, — заметила я. — Я просто не замечаю времени. Все так волнующе. Но когда вы дойдете до Абиссинии? Я вся в нетерпении.

— Не беспокойтесь, Аполлинария Лазаревна, обязательно дойду. Мне так приятно вспомнить прошлое да еще в обществе столь очаровательной дамы, — Аршинов подкрутил ус и продолжил: — Казаки провозгласили меня атаманом своей вольницы. Все у нас было: сила, молодость, оружие. Не было только земли, где мы могли бы построить свое поселение и жить в довольстве, неся службу царю-батюшке и России. Не было бы счастья, да несчастье помогло.

Перешли мы в поисках земли к Черному морю. Обратился я к генерал-губернатору Сухумского округа, князю Дондукову-Корсакову с просьбой: пусть разрешит нам создать для казаков-хлебопашцев станицы. Будут они землю пахать, да кавказскую границу от нехристей-бусурман охранять. Князь не то что его папаша — оказался достойным человеком и милостиво согласился. Выделил поболее сотни десятин в Кутаисской губернии — вот таким образом!

— Вы и с его отцом знакомы были? — удивилась я.

— Нет, ну что вы, Аполлинария Лазаревна. Тот, поди, четверть века как помер. Просто я по пушкинской эпиграмме понял, что это был за человек. Поэт — он зря не напишет.

— Интересно, что за эпиграмма? Вы ее помните?

— Помнить-то я помню, — неожиданно смутился он, — но там неприличное слово имеется. А вы дама. Тонкого воспитания.

— Так это же сам Александр Сергеевич написал, — возразила я Аршинову, — а он зря не напишет. Читайте.

— Как скажете… За что купил, за то продаю…

И громкоголосый казак продекламировал:

В Академии наук

Заседает князь Дундук.

Говорят, не подобает

Дундуку такая честь;

Почему ж он заседает?

Потому что жопа есть.

[Эпиграмма А. С. Пушкина, написанная в феврале 1835 года на князя М. А. Дондукова-Корсакова, ограниченного и невежественного человека, председателя петербургского цензурного комитета, назначенного вице-президентом Академии наук по протекции президента Уварова.]

И мы оба расхохотались. Потом, утирая слезы, я спросила Аршинова, довольны ли остались казаки наделенными землями, и он, мгновенно посерьезнев, ответил:

— К сожалению, казаки мои оказались не приучены к крестьянскому труду, и через год станица прекратила свое существование.

Удрученный крахом своих надежд, я вновь отправился в Турцию, и там, в Константинополе, повстречал старого черкеса, рассказавшего мне об удивительной стране «черных христиан» — Абиссинии. Никогда не было войн на этой земле, никогда ее не захватывал ни один иноземец, и жил там добрый народ под властью «царя-царей» негуса Иоанна, потомка сына царя Соломона и царицы Савской.

На корабль «Амфитрида» меня снарядил константинопольский посол, граф Игнатьев, и поручил меня покровительству Императорского добровольческого экономического общества, под эгидой которого ваш муж, дорогая Аполлинария Лазаревна, направлялся в экспедицию в Южную Африку.

В пути со мной случился пренеприятнейший казус: я подрался с одним негодяем, матросом-сицилийцем, и тот подговорил собутыльников подкараулить меня и выбросить за борт. И когда они напали на меня и принялись волочь, то ваш супруг бросился на мою защиту и отбил меня у мерзавцев.

Мы представились друг другу, разговорились, но наутро мне нужно было отчаливать, а Владимиру Гавриловичу плыть далее. Мы сердечно распрощались, и я сошел в порту Массауа, что в Красном море, и оттуда через Асмару и Аксум двинулся вглубь страны.

Негус Иоанн принял меня сердечно. Согласился на все мои предложения, дал добро на создание в Абиссинии колонии и православной церкви. Прожил я у него три года — научился говорить на их амхарском языке, чуть не женился, загорел, что твой мавр, многое увидел и узнал. А потом негус снарядил меня в обратный путь, богато одарив и приставив ко мне двух ученых монахов-эфиопов.

Вернувшись в Россию, я стал рассказывать о том, что видел: о прекрасном климате, добрых людях, просторах ничейной земли, где только воткни палку — вырастет апельсин. Понемногу вокруг меня собирались люди, и не только из казацкого сословия, но и все, кто желал себе лучшей доли. Даже монахи к нам примкнули. А уж о мастеровых людях я и не говорю — десятками ко мне спешили, дабы построить форпост на границе, принести пользу и себе, и матушке-России. Я даже имя станице придумал — «Новая Москва»!

Наш небольшой отряд отправился в Абиссинию летом 1888 года, и поначалу было хоть и тяжело, но радостно: своя земля, тепло, просторно. Люди брались за дело, пахали землю, ловили рыбу на берегу моря. Любопытные эфиопы часто навещали нас, принося в подарок то фрукты, то местную утварь. Даже негус изъявил желание посмотреть на нашу колонию и однажды явился, сидя в носилках, которые несли четыре дюжих негра.

Идиллия закончилась внезапно. Среди колонистов были и те, кто ехал не за тем, чтобы мирно работать, пахать и сеять, а наоборот, для вольготной жизни с грабежами и поборами. А выгнать их было некуда — кругом пустыня. Они грабили честных поселян, и те шли с жалобами ко мне — а к кому ж еще?

Но самое страшное случилось позже, когда с берега наше поселение обстреляла итальянская канонерка. Итальянцы давно задумывались захватить Абиссинию, и наша колония торчала у них костью в горле.

С тех пор все пошло наперекосяк: дома развалились, да и не дома это были, а так, мазанки-времянки, сети пропали, а люди разбежались кто куда. Я вернулся в Санкт-Петербург и понял, что дело надо вести совсем по-другому: сначала завести товары, построить крепкие дома, а потом уж и людей зазывать.

Но скоро сказка сказывается… Для снаряжения корабля, закупки продовольствия и оборудования нужны были деньги, много денег, которых ни у меня, ни у моих людей не было. Купцы дали уже все, что хотели и могли, и один умный человек мне посоветовал: езжай, мол, Николай Иванович, в Париж, к царю, кинься ему в ноги и попроси денег. Уж царь поймет, что это план важный и нужный для России, и обязательно поможет.

Вы же знаете, Аполлинария Лазаревна, что император был недавно во Франции — договор о русско-французском союзе заключал. Правдами и неправдами я добился аудиенции у Николая Карловича Гирса, всесильного министра при Александре III, но тот затопал на меня ногами, обвинил, что я продаю родину, и чуть ли не приказал сослать в Сибирь на пять лет. Еле вырвался оттуда. Правда, я не понял, кому именно я продавал родину, уж не негусу ли абиссинскому, но благоразумно не стал выяснять этого у раздраженного министра иностранных дел.

Теперь вот еду в Германию — меня обещали там свести с нужными людьми, а оттуда — обратно, люди меня ждут, самые верные мои товарищи. Вот такая моя история.

Аршинов замолчал, откинулся на спинку дивана и прикрыл глаза.

— Интересная у вас жизнь, Николай Иванович, — искренне проговорила я, захваченная его рассказом. — Мне так приятно было услышать, что вы знали моего покойного супруга.

— И не сожалею ничуть, Аполлинария Лазаревна, ответил он, не меняя положения головы, и я поняла, что передо мной сидит сильно уставший путешественник, многое повидавший и переживший. — Удивительной души был ваш муж, интересный человек. Жаль только, что всего лишь несколько часов удалось с ним поговорить. Сейчас только вспомнил, он ведь и вас поминал!

— Да что вы говорите?!

— Конечно! Он рассказывал о юной жене, которую любил всем сердцем.

— Науку Владимир Гаврилович любил не менее, — вздохнула я, отворачиваясь. Слезы вновь предательски наполнили глаза, но уже не от смеха, а от скорби.

— Полно, полно, дорогая г-жа Авилова. Расскажите лучше, чего вы ждете от Парижа?

— Да как вам сказать, Николай Иванович, — с радостью сменила я тему для разговора, — на Выставке хочу побывать, по магазинам модного платья пройтись, к художникам заглянуть…

— К художникам? — оживился он. — Что ж, порекомендую вам парочку галерей. Вот, например, галерея «Буссо и Валадон» на бульваре Монмартр. Очень, очень достойная. И директорствует там брат этого ненормального художника, что ухо себе отрезал, как его… Винсент. Нет, не галерейщик отрезал, его как раз Тео Ван Гог зовут, а брат его какие-то страшные цветы рисовал, когда я в прошлый раз в Париже был. Разве золотые подсолнухи бывают? Они же желтые! Что еще?.. На улице Форест в девятом доме тоже картины продают. Потом у Дюран-Руэля… Эх, не помню больше.

— Спасибо, — засмеялась я. — Вы все очень подробно рассказали. Надо записать, а то иначе я и не запомню.

— Вот по модисткам я не специалист, — хохотнул он. — То есть знаю парочку, но не по белошвейной части.

Поспешив переменить тему, я спросила:

— Вы любите живопись?

— Как вам сказать, дорогая Аполлинария Лазаревна… Я люблю понятную живопись. Ну, например, лубок «Как мыши кота хоронили», или озеро с лебедями, а ведь черте что иногда намалюют и гордо так: «Я так вижу!» Аж плюнуть хочется. Я и плевался. Так Протасову и говорил, мол, что, садовая твоя голова, рисуешь? А он мне гордо: «Это, Коля, импрессьон! Впечатление…»

— Кому? — не поверила я своим ушам.

— Художнику одному, Андрею Протасову. Вот заводной малый. Запрется, бывало, в мансарде своей, день и ночь пишет, пишет, а как зайдешь глянуть — так кляксы одни да полосы. У меня на Кавказе ослица была. Если бы я догадался ей к хвосту кисть с краской привязать, ничуть не хуже вышло бы.

— Где он живет? — невежливо перебила я Аршинова, пустившегося в пространные рассуждения о современной живописи. — На улице Турлак?

— Да, — кивнул он. — Именно там. Ох, он и выпить горазд. Мы с ним как сидели в кабачке на площади Бланш, так до трех ночи нас гарсоны выпроводить не могли. А вы его тоже знаете?

— Знаю, он мне придумал гостиный гарнитур, — спокойно ответила я, хотя ровный голос дался мне с трудом. Неловко было расспрашивать о любовнике человека, знающего и уважающего моего покойного мужа. — Г-н Протасов учился в школе живописи и очень хотел поехать в Париж совершенствовать свое мастерство. Рада, что ему это удалось. И что, его картины пользуются успехом?

— Кто ж знает? — пожал плечами Аршинов. — Может, и найдется дурень, простите великодушно, что купит его мазню. Жалко мне его. Ведь сам, своими руками талант в землю зарывает! Арапчонка моего, Али, за пять минут нарисовал! И похоже: как живой на картинке. А он ищет чего-то, переживает, пьет. Выглядеть плохо стал — осунулся, постарел даже. Сколько раз я ему говорил: Протасов, у тебя такое ремесло в руках! Ты же портреты рисуешь один в один. Так займись делом, я тебе богатых клиентов подсоблю, так нет же, — обиделся, что я его труд ремеслом назвал. «Да, — кричал он мне как-то, — ты прав, Николай, ремесло это! Низкопробное! А я для души хочу, для высокого искусства творить!» Вот какие дела, дорогая г-жа Авилова.

Я не могла открыть Аршинову истинного отношения к Протасову, поэтому мне приходилось только поддакивать да сочувственно кивать.

— Кроме вас у него есть еще друзья в Париже? — спросила я.

— Трудно сказать. Андрей нелюдим, и друзей у него нет. Разве что со стариком одним дружбу водит — странный старик, вечно от него какой-то кислятиной воняет. И серой, как от черта, прости Господи. Приятели есть, художники, девица, что у него иногда ночует — натурщица Сесилька, черненькая такая барышня, да всех по именам и не упомню. Во французском слабоват, я все больше по-турецки да по-амхарски говорю — Андрей частенько бывал у меня переводчиком.

Его слова о черненькой натурщице неприятно резанули меня, и, чтобы скрыть волнение, я задала невинный вопрос:

— Что это за язык — амхарский? Красивый?

— Эфиопы на нем говорят, — ответил Аршинов.

И, словно подслушав, дверь отворилась, и в проеме показалась голова арапчонка. Он сверкнул глазами, похожими на две спелые сливы, и высоким голоском проговорил несколько слов.

— Вот вам и амхарский, г-жа Авилова, — хохотнул казак и что-то ответил мальчику. — Мне пора, было приятно поговорить. Может, еще и увидимся в Париже.

— Удачи вам в ваших трудах, Николай Иванович, — я протянула ему руку.

Он наклонился, отчего лисьи хвосты на его бурнусе свесились вниз, поцеловал мне руку и вышел из купе, сопровождаемый арапчонком.

Глава третья

Всецело предаться одному пороку нам обычно мешает лишь то, что их у нас несколько.

Билет на Париж в кассе варшавского вокзала я купила быстро. Первый класс был только в экспрессе, отправляющемся завтра, поэтому я отправилась в центр и заказала номер в небольшой гостинице на Каноничьей улице, рядом с костелом. Опрятная хозяйка, непрерывно повторяя «Проше, пани» проводила меня в комнату на втором этаже, где я и уснула, уставшая с дороги. Во сне мне снились Андрей, обнимающий девку-арапку, и Аршинов, говорящий укоризненно: «Эх, Андрюша, сколько же ты на нее сажи извел, на черненькую-то Сесильку…»

В дороге я скучала. Островерхие крыши за окном сменялись черепичными, плоский пейзаж холмами. В окно я не смотрела, предпочитая спать и читать. Иногда выходила поесть в вагон-ресторан, но собеседники, подобные Аршинову, не попадались. Я заставляла себя не думать об Андрее и натурщице Сесиль, но это все равно, что заставить себя не думать о белой обезьяне. Только сосредоточишься, а она тут как тут. И никак ее от себя не отгонишь.

Нередко меня посещали мысли, зачем я еду во Францию, но приходилось себя уговаривать, что Париж не сошелся клином на одном Протасове и что мне найдется, на что там посмотреть: Всемирная Выставка, картинные галереи, Лувр… Но на сердце лежала тяжесть.

Париж показался внезапно. Сначала пошли мрачные огромные бараки, потом нескончаемые трубы, выбрасывающие в небо клубы черного дыма, и, наконец, парижские предместья: сначала бедные, потом все солиднее и роскошнее.

Северный вокзал Гар дю Нор встретил меня монументаль­ным фасадом с множеством фигур. Я вышла под роскошный стеклянный навес, сработанный архитектором Хитторфом по заказу императора Наполеона Третьего. Уже почти сорок лет легкая прозрачная крыша защищает поезда и пассажиров от непогоды и заставляет всех, кто видел ее, поражаться инженерному гению. Я не первый раз в Париже, но вновь посетовала: почему в нашем N-ске нет ничего подобного? Да что там N-ск…

Услужливый носильщик погрузил мои саквояжи в фиакр, и я приказала кучеру в фиолетовом плаще с пелериной ехать на улицу Турлак, именно туда, откуда и приходили ко мне все письма Андрея. Мне хотелось поскорее увидеть его и даже, может быть, поймать на горячем, войдя внезапно в его мансарду. Я сообщила ему, что еду в Париж, но он не знал, когда именно я прибуду. Во мне бушевала страсть брошенной женщины, зажженная не подозревавшим об этом Аршиновым, а путешествие в одиночестве лишь усугубило ее. Классическая ревность собаки на сене.

Хорошо, что в Варшаве я позаботилась поменять рубли на франки. Попросив кучера подождать, я вошла в дом. В углу сидела консьержка и вязала чулок.

— Добрый день, мадам, — поздоровалась я.

— Добрый, вы, наверное, к русскому художнику?

— Да, — удивилась я. — А как вы догадались? По акценту?

— Нет, — улыбнулась она. — Только к нему натурщицы ходят. Но его нет. Он уже три дня домой не возвращался.

Мне стало не по себе. Меня назвали натурщицей! К нему ходят женщины! Он не ночует дома! И я пришла напрасно…

Почтенная дама заметила разочарование, промелькнувшее у меня на лице, и предложила:

— Оставьте записку, я передам Андре, как только он вернется. Вы из России?

— Да, — кивнула я.

— Вам есть, где переночевать? Я вижу, вы сюда приехали сразу с вокзала.

— По правде говоря, я об этом не задумывалась.

— Прикажите извозчику отвезти вас в отель «Сабин». Там хорошие комнаты. Будете довольны.

Поблагодарив консьержку, я достала из сумки карандашик в оплетке и написала «Андрей, я в Париже. Как только найду, где остановиться, пришлю адрес. Полина».

Улыбнувшись почтенной даме, я повернулась и вышла из подъезда дома на улице Турлак.

— Куда теперь, мадмуазель? — крикнул мне кучер, обрадовавшись, что я быстро вернулась.

— В какую-нибудь приличную гостиницу в этом районе, — устало ответила я, забираясь в фиакр. Ехать немедленно искать неизвестно какую гостиницу по неизвестно чьей рекомендации мне не хотелось.

— Отвезу вас в «Пти Отель» на бульваре Рошешуар.

— Куда угодно, только поскорей.

Но в «Маленьком отеле» мне не удалось остановиться. Вдруг послышался трубный звук.

— Что это? — удивилась я.

— Цирк Фернандо! — с гордостью ответил усатый кучер. — Лучшие представления каждый вечер! Вот поселитесь и сходите, не пожалеете.

— Не хочу туда! — закричала я. — У меня от запаха зверей и соломы сенная лихорадка начинается.

Кучер резко натянул поводья, лошадь остановилась.

— Жаль, там очень приличный отель. Ну, нет, так нет… — он замолчал, сидя на козлах, но потом вдруг подпрыгнул и вскинул вверх указательный палец. — Вот что: я отвезу вас к Соланж де Жаликур, владелице комнат на съем. Очень приятная дама. Она держит небольшую гостиницу в собственном доме на авеню Фрошо. Думаю, вам понравится.

— Поехали, — сказала я с усталой обреченностью.

На авеню Фрошо, в глубине заросшего кустарником двора, располагался небольшой двухэтажный особняк начала прошлого века с надписью на фронтоне «Отель Сабин». Высокие окна были окаймлены плющом, а на подоконниках цвели пурпурные мальвы, называемые в просторечии просвирняком. Глянув на бумажку, подсунутую мне консьержкой, я поняла, что меня привезли в гостиницу, рекомендованную ею. Что ж, это судьба — спорить я не стала, не было сил.

Кучер спрыгнул с козел и пошел к двери. Спустя минуту он вернулся и принялся отвязывать с облучка мои саквояжи.

— Пойдемте, мадам, я договорился с хозяйкой, у нее есть для вас хорошая комната, и недорого.

Отворив застекленную дверь, я вошла в просторную прихожую, за которой просматривалась столовая с камином и лестница с отполированными перилами.

Хозяйка, пышная дама с кружевной наколкой на шиньоне, была затянута в жесткий корсет, от которого ее грудь, и без того немаленькая, выдавалась вперед, словно ростральная фигура. Атласное платье цвета майского жука топорщилось складками на бедрах, отчего хозяйка напоминала куклу, посаженную на чайник. Дополнительное сходство придавали рукава-буфы, с мелкими пуговичками на запястьях.

— Добрый день, мадемуазель! — ослепительно улыбнулась она, обнажая меленькие, словно у лисы, зубы. — Я слышала, что вы желаете снять комнату? У меня есть светлая изумительная комната с окнами на Сакре-Кер [«Sacre Coeur» (франц.) — базилика Сердца Христова на вершине Монмартрского холма, символ возрождения французского национального самосознания после тяжелого поражения от немцев в войне 1870—1871 годов.]!

— Простите меня, но я не мадмуазель. Позвольте представиться, я вдова. Моя фамилия Авилова. А зовут Аполлинарией.

— Ох, простите меня! — она прижала руки к своей необъятной груди. — Вы так молодо выглядите, мадам Авилова, я ни за что не поверила бы, что вы были замужем. А меня зовут Соланж де Жаликур, я из рода того самого де Жаликура, что отличился в битве при Азенкуре [Трагическая для французов битва при Азенкуре в 1415 г., когда успех в столетней войне перешёл на сторону англичан.]. Вы можете называть меня мадам Соланж, мне будет приятно.

Она, не переставая говорить, сунула кучеру в руку мзду за то, что привел меня к ней, тот откланялся. Потом она повела меня на второй этаж, ее пышные юбки шуршали, задевая лестничные столбики.

— Вы полька? — вдруг спросила она меня.

— Нет, я русская.

— У вас такое сложное имя. Вам гораздо больше подошло бы имя Полин. Послушайтесь моего совета: представляйтесь здесь именно так, тогда вас примут за настоящую парижанку — вы великолепно говорите по-французски!

Она ввела меня в просторную комнату с высоким окном. В глубине оказался альков — вход в него скрывали занавеси розового атласа с пышными набивными пионами. И везде в глаза бросалось буйство персиково-алых оттенков, словно я попала в будуар героинь Бальзака и Мопассана. В углу стояла напольная статуя малыша-купидона, а на двух диванах в живописном беспорядке были разбросаны подушки и турецкие валики из колкой парчи. Я с тоской вспомнила свою обновленную гостиную в стиле «арт-нуво».

— Вам нравится? — с гордостью спросила мадам де Жаликур. — Это лучшая моя комната.

— Д-да, — через силу ответила я, так как спорить не было никакого желания. В конце концов, на этой комнате свет клином не сошелся. Обоснуюсь и найду что-нибудь лучше.

— И плата совсем небольшая, — умильно произнесла хозяйка, цепким взглядом осматривая мои добротные саквояжи из свиной кожи, внесенные садовником. — Всего двести франков в месяц за такую комнату, где вас никто не потревожит. Да еще с пансионом, горничной, чисткой обуви и ежедневной газетой.

— Хорошо, — поспешно ответила я, желая остаться одной, — я согласна.

— Тогда соблаговолите деньги вперед. Здесь так принято.

Я открыла сумочку и достала требуемую сумму. Деньги немедленно исчезли, а мадам де Жаликур улыбнулась еще любезнее, еще шире и сообщила:

— У меня в отеле проживает только самая респектабельная публика. Кстати, я не рассказывала вам? В зеленой комнате на первом этаже живет ваш соотечественник, князь. Он даже ходит пешком каждое воскресенье в русскую церковь. У князя очень трудная фамилия, так что за ужином он сам вам ее назовет. Располагайтесь, дорогая мадам Авилова, хорошего отдыха. Ваши ключи на столике.

У меня промелькнула мысль, и я остановила хозяйку, уже скрывшуюся за дверью:

— Мадам де Жаликур, постойте. Не подскажете мне, где находится пивная «Ла Сури»?

У обернувшейся хозяйки глаза чуть не выскочили на лоб от удивления. Ее можно было понять. Что прикажете думать, если дама, изысканно одетая, путешествующая с дорогими чемоданами, вдруг, первым делом по приезде в Париж, спрашивает дорогу в пивную, прибежище нищих художников и местных гаменов-попрошаек? Мадам де Жаликур вдруг засомневалась: достойна ли я снимать комнату в ее отеле, но воспоминание о полученных двухстах франках отрезвили ее, и она деланно улыбнулась:

— Это совсем недалеко, дойдете до улицы Дуэ, а там и «Ла Сури» рядом.

Дверь закрылась, и я, наконец, осталась одна.

Лихорадочно роясь в своих вещах, я достала платье, о котором Андрей сказал, что я в нем похожа на фею. Это было платье тонкого светло-лилового крепа, украшенного широкими воланами по подолу. Шляпка с фиалками в тон платью завершила ансамбль. Перчатки я надевала, уже спускаясь вниз. Если Андрей там, я хотела произвести на него впечатление, да что греха таить, я жаждала его любви, его объятий и проникновенного взгляда внимательных серых глаз.

Я шла по парижским улицам. Меня пьянил горьковатый воздух, напоенный незнакомыми ароматами. Навстречу шли люди, совсем другие, не те, которые примелькались мне в Москве или в провинциальном N-ске. По неровной мостовой, громыхая, проезжали кареты, немногие из них — с лакеем на запятках. Шли мастеровые и художники, модистки и военные в ярких мундирах. На перекрестке кричащий мальчишка торговал газетами. Я сунула ему монету и пробежала глазами строки на последней странице: в цирк Фернандо на бульваре Рошешуар новая программа — выступления акробатов, жонглеров, наездниц во главе с восхитительной мадемуазель Клодин, в театре-кабаре «Фоли-Бержер» зажигательный канкан, полиция не может опознать тело утопленника, прибыл из колоний корабль «Генрих Четвертый» с грузом изысканных ароматов для парфюмерных фабрик.

За чтением я чуть было не пропустила поворот на улицу Дуэ и издали увидела яркую вывеску «Ла Сури». Глубоко вздохнув и набравшись храбрости, я отворила тяжелую дверь с нарисованной на ней пивной кружкой, вошла и огляделась по сторонам.

Зал «Ла Сури» был обставлен мебелью эпохи Людовика тринадцатого: стены отделаны буковыми панелями, изготовленными из дверц старинных шкафов. Сверху, с толстых потолочных балок, свисали газовые лампы, изготовленные в виде масляных светильников. В большом камине, выложенном красным кирпичом, стояли чугунки и массивные сковородки. Рядом с камином к стене были приставлены железные щипцы для угля и дров.

На стенах висели медальоны с головами кабанов и оленей, полки украшала глиняная и медная посуда, а в окно вделан настоящий церковный витраж, изображавший благовещение.

Внутри стоял густой дым, и из-за шума нельзя было различить слова. За дубовыми столами сидел самый разный люд: мужчины в рабочих блузах и испачканных краской беретах, девицы, у которых сквозь разрезы нескольких юбок виднелись подвязки. Старый пьяница заснул в уголке, уронив голову на скрещенные руки. Две старушки с облезлыми перьями на шляпках громко кричали нечто невразумительное друг дружке на ухо, сновали официанты, наряженные в костюмы лотарингцев — голова кружилась, и мне стало не по себе: я отчаялась найти в этой толпе Андрея, который, судя по письмам, просиживал тут каждый вечер.

— Что потеряла прелестница-незнакомка в этом гнездилище порока? — услышала я за спиной насмешливый голос.

Обернувшись, я увидела молодого человека, брюнета с истинно французским носом, в обычном костюме-тройке с шелковым кашне, завязанным бантом. Его глаза смеялись. Карман сюртука был измазан чернилами.

— Ищу одного человека, — ответила я с облегчением. Француз производил приятное впечатление и сразу мне понравился. Он не был похож на грубого мастерового или разбитного военного.

— Кого именно? Может, я его знаю и смогу вам помочь. Кстати, меня зовут Доминик Плювинье, репортер «Ле Пти Журналь».

— Очень приятно. Ап… Полин Авилова.

— Какая интересная фамилия, — он взял меня за талию и легонько прижал к себе. Со стороны это выглядело оправданно, так как на нас надвигалась могучая официантка с подносом наполненных кружек. — Ты из Бретани, Полин?

Мне было неловко, что незнакомец обнимал меня, называл по имени. И все это произошло именно потому, что я забылась, бросилась через пол-Европы искать неровню себе. Вот и результат: попалась, как кур в ощип. Стыдно, госпожа дворянка!

— Простите, месье Плювинье, — попыталась я было высвободиться из его объятий, — но навряд ли вы сможете мне помочь. — Я ищу одного русского художника, но, к сожалению, тут его не вижу.

— Кто он? Я знаком со многими художниками, но русских среди моих приятелей нет.

— Тогда приятно было познакомиться, — я резко оторвала его руки от своей талии.

— Брось дурачиться, Полин. Пришла в такое место без провожатого и хочешь, чтобы тебя уволок первый попавшийся клошар, которому ты приглянешься?

— А вы чем отличаетесь от него?

— Я помочь тебе хочу, глупая. Ведь с первого взгляда видно, что ты, иностранка, забрела сюда в своей прошлогодней шляпке, не понимая, куда тебя занесло. Попала бы ты в мерзкую историю, если бы не я. Вон, посмотри, тот забулдыга явно имеет на тебя виды.

В его словах были и обида, и резон. Поэтому я задавила неприязнь и согласилась, надеясь потом каким-либо образом избавиться от назойливого репортера.

— Хорошо. Спрашивайте.

— Откуда ты приехала?

— Из России.

— О-ля-ля!.. Это далеко. «Бистро, бистро!», казаки, Сибирь, медведи, — он выпалил банальности, которые обычно произносят иностранцы, узнав, что собеседник русский, и тут же с интересом спросил: — Ты пиво пьешь, Полин?

— Пожалуйста, помогите мне найти художника, которого я разыскиваю, и не задавайте больше глупых вопросов. Не хочу я вашего пива!

— Хорошо, — согласился он, — давай подойдем вон к тому столику.

Пробираясь сквозь толпу, мы подошли к большому сдвоенному столу, за которым сидело шестеро молодых людей. У одного к ножке стула был прислонен складной мольберт, второй что-то чертил на салфетке, окуная палец в горчицу, а на коленях у высокого верзилы с перебитым носом сидел карлик и сумрачно глядел на окружающих. Один из сидящих, чернявый толстяк, громко рассказывал собратьям:

— Работал я вчера у Дюран-Рюэля на рю Лаффит. Заходит в галерею одна дама, важная донельзя, но сразу видно — провинциалка из медвежьего угла. Одета безвкусно, шляпа бархатная с птицами и перьями, в марселиновом платье красного цвета. Пальцы унизаны перстнями. Подзывает меня пальцем и светски спрашивает: «Скажи, милейший вот это — рококо? — и тычет в кресло «разбитая герцогиня» [«Разбитая герцогиня» («дюшесе брисе» — duchesse brise (франц.)), мебель, названная так потому, что составлялась из двух кресел и мягкого табурета между ними.].» — «Нет, это барокко, очень интересный образец…» — «– А вот это — тоже барокко? — перебивает она меня и показывает на стул «Версаль»» — «Эээ, нет, — отвечаю, — это как раз рококо». — «Обосраться! — восклицает она. И куда вся ее светскость сразу подевалась?»

Когда все отсмеялись, тот же толстяк крикнул, заметив нас:

— Доминик, что за красотка с тобой? Как тебе всегда удается отхватить самых отменных девиц Монмартра?

Второй подхватил:

— Оставьте его, мадемуазель, зачем он вам? Плювинье может лишь написать о вас заметку в паршивой газетенке, а я напишу ваш портрет — садитесь ко мне поближе! Не пожалеете!

— Ну, бесстыжий, — сказал мрачный высокий человек с карликом на коленях.

— Точно! — не обиделся тот. — Я бесстыжий художник. А знаете, кто это? Это художник, который прикинулся соблазнителем, привел к себе девушку, раздел, уложил и принялся писать с нее картину. Что поделаешь, если нет денег на натурщиц?

Все захохотали так, что на столах задрожали пивные кружки.

— Будет тебе, Гренье, — усмехнулся мой провожатый. — Или у вас в Тулузе перевелись красивые девушки? Бери и рисуй, сколько душе угодно. Иначе, зачем ты приехал в Париж?

— Позвольте, я познакомлю вас, мадемуазель, — продолжил Гренье, не обращая внимания на колкие слова. — Слева от меня знаменитый Андерс Тигенштет, швед по прозвищу «Хитроумный Улисс», ибо он всегда знает, как уговорить хозяйку налить нам пива в долг, рядом с ним Тампье. Он хоть и не утруждает себя пачканьем кисти о холст, но считается художником, и не простым, а гидропатом. Правда, никто не видел, чтобы он эту воду пил. Кроме пива ничего в рот не берет. Вот это Анкетен, наша дылда, великой души человек, фехтовальщик и лошадник, мухи не обидит, а на его коленях — Тулуз-Лотрек. Вам обязательно нужно посмотреть на его афиши танцовщиц из «Мулен-Руж». Они словно живые, так и норовят поддеть пенсне зеваке кончиком туфли. А как вас зовут, прелестная незнакомка? У вас такой чудный цвет лица, которого никогда не бывает у высохших парижских лореток.

— Вот у нас, в Тулузе… — протянул с южным акцентом Тампье, и все расхохотались.

— Это Полин из России, — ответил за меня Плювинье. — Она разыскивает одного русского художника.

— Андре? — спросил молчавший до сего момента Тулуз-Лотрек. — Тот, что просиживает штаны с утра до ночи в музеях, копируя великих мастеров? Мы его не видели уже неделю. Обычно он бывает здесь каждый вечер. Вы к нему домой ходили, мадемуазель?

— Да, — кивнула я с убитым видом. — Его там нет.

— Скверно, — мрачно констатировал он.

— Послушайте, — вступил в разговор Анкетен, — зачем вам, такой красавице, этот старый тип? Из него же песок сыпется!

— Из кого? — удивилась я. — Это Андре вы называете старым типом? Ему двадцать шесть лет! Вы его с кем-то путаете.

— Странно… Выглядит он на все пятьдесят. Может, вы, русские, от водки так стареете?

— А мы маленькие и удаленькие, — противным голосом захохотал сидящий у него на коленях Тулуз-Лотрек. — Верно, Анкетен?

— Тигенштет, тебе же известен адрес той натурщицы, которую Андре рисовал с месяц назад. Промеж них еще что-то вышло, — обратился Гренье к светловолосому художнику.

Тонкий, как шпага, швед, колебался, отвечать или нет. Потом все же решился:

— Ее зовут Сесиль Мерсо, — буркнул он. — Ее можно найти на улице Миромениль. Она там подрабатывает у скульптора Роже. Глину месит.

— Там рядом публичный дом мадам Лорен, — любезно улыбаясь, проговорил карлик. — Меня туда частенько приглашают погостить. Хотите составить мне компанию, Полин?

Я вспыхнула и, развернувшись на месте, бросилась вон из пивной. Слезы застили мне глаза. Зачем я приехала разыскивать Андрея? Зачем пришла в это мерзкое место?

— Полин, остановись, куда ты? — кричал мне вслед репортер, но я бежала, не разбирая дороги.

Вдруг передо мной вздыбились оскаленные лошадиные морды, я ударилась о твердый выступ фиакра, и глаза заволокло чернотой.

Глава четвертая

Ни на солнце, ни на смерть нельзя смотреть в упор.

Очнулась я на узкой неудобной кровати в небольшой комнатке. Под потолком висели тенета паутины, и плавали клубы дыма. Я закашлялась.

— Ах, прости, Полин, — бросился ко мне Доминик. — Я переволновался и закурил трубку. Сейчас погашу.

— Вот не знала, что табачным дымом можно приводить в чувство обморочных барышень, — попыталась было я пошутить, но боль резанула висок и я откинулась на несвежую подушку. — Где я?

— У меня дома. Я живу неподалеку, вот и попросил помочь отнести тебя ко мне. Ничего страшного, тебя даже не задело, ты просто испугалась.

— Голова болит, — поморщилась я. — Где моя сумочка?

Он протянул мне ридикюль, я достала оттуда нюхательные соли и несколько раз сильно вдохнула. До сих пор не уверена, что они помогают, но привычка пользоваться ими в критические мгновения жизни как-то успокаивала.

— Мне нужно идти, — я встала с кровати и пошатнулась. Пришлось сесть снова.

— Что ты собираешься делать?

— Соберу вещи и на вокзал. Мне здесь больше делать нечего.

— Но почему? Неужели этот художник так дорог тебе, что ты даже не хочешь остаться и посмотреть Всемирную Выставку и новое творение инженера Эйфеля — его башню. А сколько в Париже удивительных мест! Оставайся, Полин! Я буду твоим провожатым.

— Спасибо, Доминик, но я не могу. Найди мне фиакр. Мне пора.

Он вышел из комнаты. Я быстро привела себя в порядок, пригладила волосы, надела без зеркала шляпку и принялась ждать. Через две минуты он вернулся:

— Я поеду с тобой.

— Нет, — я отрицательно покачала головой и приказала кучеру: — «Отель Сабин» на авеню Фрошо!

Увидев меня, хозяйка расплылась в любезной улыбке.

— Мадам Авилова, как хорошо, что вы вовремя вернулись. Через четверть часа у нас обед. Спускайтесь.

Только я захотела отказаться, как под ложечкой засосало, и я подумала, почему бы не пообедать, раз пансион входит в стоимость комнаты? Заодно узнаю, стоит ли возвращаться в отель к обеду.

— Хорошо, я буду вовремя.

Быстро переодевшись, я спустилась в столовую. За столом сидело двое постояльцев: невзрачный мужчина лет пятидесяти, в узком сюртуке серого цвета и пышном шелковом кашне, и дама — брюнетка неопределенного возраста, подходящая под определение «роскошная», если бы не ее несколько увядшие формы, выставленные столь откровенно из низкого декольте. Мужчина при виде меня отложил в сторону салфетку, встал и слегка поклонился. Дама посмотрела на меня с интересом. Она сильно благоухала «Персидской сиренью» Брокара [«Персидская сирень» — духи российского парфюмера французского происхождения Генриха Брокара, получившие «Гран-При» на Всемирной Выставке в Париже в 1889 году.].

— Познакомьтесь, наша новая постоялица, — возвестила хозяйка. — Между прочим, она тоже из России. Будет жить в розовой комнате.

— Князь Кирилл Игоревич Засекин-Батайский, — улыбнулся он. — Занимаю зеленую комнату. Милости прошу.

— Очень приятно, Аполлинария Лазаревна Авилова, вдова коллежского асессора, — ответила я и повернулась к даме.

— Матильда Ларок, — коротко ответила она, оценив мой туалет быстрым взглядом, и занялась супом.

— Ваше лицо мне знакомо, — сказал князь. — Вы из Санкт-Петербурга?

— Нет, — ответила я, — из N-ска, и в столице мне приходилось бывать нечасто. Последний раз — вместе с покойным мужем, пять лет назад.

— Вы приехали на Выставку? — спросила г-жа Ларок.

— У меня здесь дела, которые я, кажется, уже завершила, поэтому надолго здесь не останусь.

— Что вы говорите?! Разве можно уехать и не посмотреть всех красот Парижа! — встрепенулась хозяйка. Она говорила точь-в-точь как репортер Плювинье.

— С удовольствием покажу вам достопримечательности, — предложил князь, а мадам Ларок фыркнула. — И все же, где-то я вас видел… Вспомнил! Это поразительно! В галерее Себастьяна Кервадека, что на площади Кальвэр, выставлен эскиз к картине Энгра [Энгр (Ingres), Жан Огюст Доминик (1780—1867), французский живописец, рисовальщик и музыкант.] «Одалиска и рабыня». Так лицо девушки, словно с вас списано, мадам Авилова, только нос короче! Я сразу подумал, что у натурщицы — славянские корни. И стоит эскиз пять тысяч франков!

— Смею напомнить, дорогой князь, — заметила Матильда Ларок, — что у Энгра одалиска лежит, отвернувшись от зрителя, и от ее лица виден только подбородок и кусочек ноздри. Я не в восторге от этой картины: живот висит, талии нет совсем. И за что за его картины платят такие огромные деньги?! Только за то, что он нарисовал императора Наполеона Бонапарта на троне? Или мадам Ротшильд?

Мне понравились точные, хотя и безапелляционные суждения яркой парижанки, поэтому я заметила:

— Не каждому позволено рисовать императора, мадам Ларок. С одной стороны — это честь и слава, имя в истории, с другой — портрет мадам Ротшильд наводит на мысль, что Энгр берет за работу совсем недешево, иначе толстосумы к нему попросту не пойдут. Вот и получается, что все, что выходит из-под его кисти, стоит огромных денег. Это плата не столько за мастерство, сколько за репутацию.

— Это эскиз, мадам Ларок, — заволновался Засекин-Батайский, — подтверждение его поисков, проб. Разве не интересно узнать, спустя восемьдесят пять лет, как художник искал модель, какие ракурсы выбирал…

— Этой натурщице давно пора было питаться одной овсянкой, как англичане, — заканчивая суп с корнишонами, ответила Матильда. — противно смотреть, как некоторые дамы берут деньги за то, что выставляют напоказ изъяны фигуры.

Ее декольте кричало обратное.

— Никогда еще не видел тощую лошадь, питающуюся овсом, — кольнул собеседницу князь.

— И что люди находят в этих облупленных картинах? То ли дело импрессионисты — яркие краски, смелые сочетания. Уж поверьте, князь, я прекрасно разбираюсь в современном искусстве!

— А что в нем разбираться? — фыркнул Засекин-Батайский и раскрыл «Фигаро». — Висит на стене — значит картина, а если сможешь обойти кругом — статуя…

— Господа, попробуйте фрикасе из утки. Сегодня просто отличное, — хозяйка попыталась притушить спор, а я с интересом следила за развитием разговора — меня это безумно развлекало.

— Только глупцы платят по пять тысяч франков за то, что случайно не оказалось в мусорной корзине…

Договорить мадам Ларок помешали. В столовую вошел человек среднего роста, слегка полноватый, в форменном мундире.

— Добрый вечер, дамы и господа. Меня зовут Прюдан Донзак, я полицейский уголовного сыска Сюртэ.

— О, святая дева! — воскликнула хозяйка гостиницы. — Полиция в доме де Жаликуров! Какой позор!

Она обвела нас глазами, ища, на ком сорвать гнев.

— Что случилось? — почему-то сильно занервничала Матильда Ларок.

— Я ищу даму из России, по фамилии Авилова.

— Так я и знала! — всплеснула руками хозяйка. — До сих пор у меня в гостинице в полиции не нуждались.

— Это я, — ответила я спокойно. — Чем обязана?

— Когда вы приехали в Париж, мадам Авилова?

— Сегодня утром, берлинским экспрессом.

— Да, — кивнул он, — этот поезд прибывает каждый четверг в восемь утра. Скажите, какова цель вашего приезда во Францию?

— По какому поводу вы меня допрашиваете, месье инспектор? Я ничего не нарушила, я — гражданка России и буду отвечать на ваши вопросы только в присутствии российского консула. В чем меня обвиняют, мне невдомек.

Услышав о консуле, Засекин-Батайский приосанился и сорвал с шеи салфетку.

— Боже упаси, мадам Авилова, французская полиция вас ни в чем не обвиняет. Мне просто хотелось бы знать цель вашего визита в Париж. Поверьте, у меня есть серьезные причины для этого вопроса.

— Осмотреть парижские достопримечательности, — твердо ответила я.

— И поэтому вы начали с пивной «Ла Сури»? Она вас заинтересовала больше Эйфелевой башни или Лувра?

— Я искала одного человека. Пошла к нему домой, а консьержка сказала, что он часто посещает это заведение. Я и пошла.

— И как? Нашли?

— Нет, к сожалению.

— Кого именно вы искали?

— Моего знакомого художника, Андрея Протасова. Он уехал в Париж, сначала часто посылал мне письма, а потом перестал. Я решила выяснить, поэтому и приехала в Париж.

Матильда Ларок фыркнула.

— Как он выглядел? — спросил полицейский.

— Ростом чуть выше меня, волосы русые, длинные, до плеч, нос прямой, глаза серые, на шее слева родинка.

— Вам придется поехать со мной.

— Куда?

— На опознание в морг. Найден человек, утопленник — тело выловлено из Сены, по приметам похож, но все равно, надо идти…

— Вам нужна помощь? — участливо спросил князь.

— Нет, — ответила я и вышла вслед за месье Донзаком.

* * *

Морг на набережной де ла Рапе представлял собой мрачное серое здание с решетчатыми окнами. Непонятно было, для чего нужны были эти решетки: чтобы мертвые не убежали или живые не пролезли? Но, по моему глубокому убеждению, ни тем, ни другим этого не нужно было совершенно.

Безуспешно отгоняя от себя дурные мысли, я молилась: только бы не он, только бы все было так, как прежде. Пусть я его не увижу больше, пусть он будет с этой натурщицей, лишь бы я не узнала там, куда меня везут, милого художника, шепчущего мне когда-то: «Полинушка, душа моя…»

Пожилой сторож философского вида, похожий на гамлетовского могильщика, не говоря ни слова, пропустил нас внутрь, лишь увидев полицейского. Резкий сладковатый запах забился в ноздри, и я в который раз за сегодняшний день полезла в ридикюль за нюхательными солями.

— Прошу вас, мадам Авилова, сюда.

Полуприкрыв глаза, я следовала за ним, боясь взглянуть по сторонам. На столах лежали тела, прикрытые простынями, и лишь желтые ступни с бирками на больших пальцах торчали наружу.

Мы зашли в небольшую комнату, где я увидела человека среднего возраста, невысокого роста, склонившимся над столом. У него был высокий лоб мыслителя и аккуратная борода. В руках он держал большой деревянный циркуль.

— Здравствуйте, Альфонс, — приветствовал его месье Донзак так спокойно, словно он зашел не в морг, а в кабинет к человеку с циркулем. — Вы уже начали измерения. Как поживает ваш новый проект?

— Спасибо, — кивнул он, не прекращая измерений, — с утра я говорил с префектом, и он позволил мне продолжить работу. Я решил упорядочить действия полицейских фотографов. Преступников надо фотографировать в анфас и в профиль, а не так, как придет в голову любителям дагерротипов. Они до сих пор воображают себе, что занимаются художественной съемкой. Мне глубоким образом безразлично, как будут падать тени — подозреваемый на фотографии должен быть похож на себя в жизни и точка! — Он взмахнул циркулем и воткнул его в воздух, словно ставя эту пресловутую точку. — Кстати, очень интересный случай. Структура кожи на лице и теле разная по плотности. И еще я нашел шишку таланта.

— Вот, привел даму на опознание. Познакомьтесь, мадам Авилова, это месье Бертильон, гений точных измерений. Три месяца назад он нашел по своей картотеке легендарного Равашоля, подложившего бомбу на бульваре Сен-Жермен.

— Очень приятно, — произнесла я невнятно, так как губы дрожали и не повиновались мне.

— Прошу вас, подойдите и посмотрите на это тело, — полицейский подошел к столу и откинул простыню.

Я зажмурилась и отвернулась.

— Ну, полно, полно, успокойтесь, — похлопал меня по плечу полицейский. — Вы должны нам помочь. Соберитесь с силами и…

Да, это был Андрей… Бледное лицо, прямой нос, длинные волосы. А на шее страшная странгуляционая борозда. Но что это? Лицо покрывали глубокие старческие морщины. И руки были испещрены сеточкой. Ахнув, я отшатнулась.

— Да, это он. Андрей Протасов, художник из России, мой знакомый. Его убили?

Месье Донзак кивнул:

— Его задушили, а потом сбросили в Сену. Его быстро нашли. Пойдемте отсюда, мадам Авилова, вы нам очень помогли.

— Когда я смогу забрать тело и похоронить его по православному обряду?

— У него не было здесь родственников?

— Ни единой души. Я очень вас прошу, месье Донзак.

— Хорошо, я распоряжусь.

— Он был хорошим художником? — участливо спросил Бертильон.

— Да, очень, у него был истинный талант, — я повернулась и пошла к выходу, сжимая в руках ненужные нюхательные соли.

— Я рад, что мои измерения оправдались, — крикнул нам вслед, — у настоящего художника должна быть такая шишка!

— Вас проводить? — спросил меня полицейский, как только мы вышли из морга.

— Нет, спасибо, я доберусь сама. Остановите мне, пожалуйста, фиакр.

Уже сидя в карете и выглядывая в окно, я спросила:

— Месье Донзак, скажите, как вы нашли меня?

— У погибшего под ногтями обнаружились частицы масляной краски, что говорило о том, что он или маляр, или художник. Я сначала решил, что он художник, посетил несколько мест, где они обычно встречаются, и в «Ла Сури» мне сказали, что некая дама искала пропавшего художника по имени Андре. Потом мне рассказали, что вас сбил фиакр и что репортер Доминик Плювинье отвел вас к себе домой. А от него уже я узнал ваш адрес.

— Отдаю должное оперативности французской полиции. Смею надеяться, что вы также быстро найдете убийцу?

— Мы сделаем все, что в наших силах, мадам Авилова. До свидания.

* * *

В отель «Сабин» я не поехала, а приказала кучеру отвезти меня в православную церковь, и через полчаса неспешной рысцы я оказалась перед воротами белоснежного храма. Табличка возле каменных ворот гласила на двух языках «Рю Дарю. Храм Александра Невского». Перекрестившись, я вошла по гулкие своды. В храме было пустынно.

Круглолицая монашка в железных очках продавала свечи. Я купила одну и спросила по-русски, где мне найти батюшку. «Сейчас позову отца Иоанна», — ответила она и тотчас же скрылась за небольшой дверкой. Я зажгла свечу и принялась молиться.

Навстречу мне вышел пожилой священник, благообразный, с седой по грудь бородой, в черной рясе.

— Батюшка, благословите, — обратилась я к нему и поцеловала ему руку. — С бедой я пришла к вам.

— Рассказывайте, дочь моя, — ответил он. — Что с вами случилось?

— Умер мой знакомый, православный, Андрей Серапионович Протасов. У него никого в Париже нет. Только я его знаю.

— Где сейчас тело?

— В полицейском морге на набережной де ла Рапе.

— Почему? — слегка нахмурился владыка.

— Его нашли в Сене, задушенного. Полиция начала расследование, и мне обещали выдать тело, как только они закончат свою работу.

— Не забудьте взять в полиции разрешение на захоронение, иначе я не смогу ничего для вас сделать. Господь с вами.

— Спасибо, владыка, — я еще раз поцеловала священнику руку, опустила лепту в кружку для пожертвований и вышла из храма.

В отель «Сабин» я добралась, когда уже совсем стемнело. Дверь мне открыла горничная. Поблагодарив ее, я поднялась в розовую комнату, упала на кровать и впервые за сегодняшний день дала волю слезам.

А потом я заснула, и мне снился Андрей, обнимающий меня у Александрийского пруда. Он смеялся, закидывал голову назад, а на горле багровела страшная багровая полоса. «Что это?» — спрашивала я, кружась в его объятьях. «Это след от гильотины, — отвечал он мне, — мы же во Франции. Разве ты не знаешь, что здесь гильотинируют тех, кто любит не ровню себе». — «Но ведь революция — это свобода, равенство и братство!» — «Это для французов так, а мы с тобой, Полинушка, не французы…»

Даже во сне слезы заливали мне лицо, и я ничего не делала для того, чтобы остановить их. Так я лежала долго, давно проснувшись и не в силах подняться. Впервые я так близко столкнулась с насильственной смертью любимого человека. Мой муж умер от болезней в зрелом возрасте. Все убийства, свидетельницей которых мне приходилось бывать, случились с чужими мне людьми, случайными знакомыми. А тут дело было совершенно другое. И я поклялась себе найти убийцу. И если для этого придется посещать злачные места, подвергаться насмешкам и выспрашивать бывших любовниц Андрея, я пойду на это, ибо он должен быть отомщен, а на полицию у меня надежды мало. Что ей бедный иностранец?

В дверь постучали, в комнату заглянула хозяйка в новой кружевной наколке, на этот раз кремового цвета.

— Мадам Авилова, спускайтесь на завтрак. Я принесла из пекарни свежие круассаны.

— Сейчас, я только приведу себя в порядок.

Скрыть опухшие глаза не удалось. Сотрапезники посмотрели на меня с плохо скрываемым любопытством, но ничего не сказали. Матильда Ларок лениво щипала круассан, князь помешивал сливки в кофе. Заговорила хозяйка:

— Мадам Авилова, Полин, вы должны меня понять: у меня респектабельный отель и сюда никогда не жаловала полиция.

— Не беспокойтесь, мадам де Жаликур, больше полицейских тут не будет. Я намерена съехать, как только закончу свои дела.

— Ну, что вы! — на ее лице вновь отразился испуг, и, скорее всего, это было стремление оставить мой задаток себе при любом раскладе. — Никто вас не заставляет уезжать, напротив… Не могли бы вы рассказать, чем закончилась ваша поездка с этим почтенным комиссаром?

— Он отвез меня в морг, и я опознала тело. Это был мой знакомый художник. Теперь, кроме меня, его некому похоронить. Когда мне отдадут тело, я похороню его по православному обряду. И больше ничего меня в Париже не держит.

— Что с ним случилось? — спросил Засекин-Батайский.

— Он утонул в Сене, — ответила я. О том, что Андрея задушили, я предпочла не распространяться.

— Могу вам в этом помочь, — предложила мадам Ларок. — Недалеко от Парижа есть небольшое муниципальное кладбище Сент-Женевьев де Буа. У меня там знакомый чиновник, месье Лами, он быстро все устроит. Правда, там совсем нет православных, и вашему знакомому будет там одиноко, но на кладбищах внутри Парижа стараются не хоронить не католиков, и вам не выправить всех бумаг.

— Искренне вам признательна, — поблагодарила я ее. — Мне сейчас любая помощь кстати.

В дверь постучали, горничная отправилась открывать, и в гостиную вошли знакомый мне репортер Плювинье и миловидная девушка в синем фуляровом [Фуляр (франц. foulard) — ткань из шелковых некрученых нитей различного переплетения, в дешевых сортах — с добавлением хлопчатобумажной пряжи.] платье, вымазанном по подолу светлой глиной, и соломенной шляпке, украшенной петушиным пером.

— Добрый день, мадемуазель, — поприветствовал ее Доминик. — Можем ли мы видеть мадам Авилову?

— Доминик, — я вышла им навстречу, — пройдемте в мою комнату. Прошу извинить меня, господа.

И в сопровождении гостей я поднялась к себе, предоставив хозяйке и постояльцам шептаться, сколько им захочется.

— Присаживайтесь, — гости сели на узкую козетку. — Я вас слушаю.

— Полин, — начал несколько волнуясь Доминик, — это Сесиль Мерсо, подруга Андре.

— Вот как? — мне удалось сдержать горечь в голосе. Девушка была свежа, лет восемнадцати, с симпатичной стрижкой, которую у нас, в России, посчитали бы крайне неприличной. — Очень приятно, мадемуазель.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.