ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
…Просвет фонаря, тупик. Я это плохо помню. Хорошо — тебя, твою кожу, кольцо твоих дрожащих, соскальзывающих, рук. Я целую твои горячие губы. Разбитые в кровь, они примешивают к нашему судорожному, полному безумия, поцелую, ноту безвкусия и стали. Рана на твоей разбитой губе пульсирует жаром, и я замыкаю ее в круг своими. Жажда спасти и спастись становится сильнее, я сжимаю тебя в руках так сильно, как только могу. Твоя близость пьянит, бьется каплей крови на границе сознания.
Я помню, что ты — хрупкая, тебя нужно беречь. Ты — нежная, маленькая, тонкая. Трепетная и теплая, близкая, как никто, никогда и нигде до тебя. Не был и никогда не будет, — я знаю, что говорю. Я не был фаталистом, но сейчас становлюсь им. Я влюблен в тебя.
Я знаю, что мы созданы.
Я люблю тебя до последней границы воздуха, заполняющего легкие.
Я могу без тебя дышать.
Я могу без тебя жить и не умирать.
Но без твоего присутствия цвет пропадает, проваливается в черные ямы забвения. И я — бесцветный, хотя и живой. Мир по-прежнему есть, — это глупости, если скажут, что без любви умирают. Нет, это не так. Просто без нее живут на половину сердца, на двадцать из ста, для сохранения фона.
Твоя горячность пьянит, сердце падает, и остается лежать там, у твоих ног. Горячее, раненое, замершее от любви, оно хочет слушать тебя, распознавать в твоих поцелуях нежность, какой никогда не было, которая нашлась только в тебе и — с тобой. Ты целуешь меня, и сердце так полно болью, горечью и настоящей любовью, что, еще мгновение, и кажется, — оно не выдержит, разлетится в разные части света. Если так станет, то я не буду его собирать, — все закончится сразу, от твоего присутствия, жара и поцелуя.
…Потом, отрезвев, успокоившись, оторвавшись от тебя, я скажу, что это было наваждение. Новая боль после смерти Стива объединяет нас, я хочу с тобой говорить, ведь я глупо убеждён, что тебе нужно высказать боль, но ты не слышишь меня.
Не слушай.
Никогда меня, — такого — не слушай. Я не прав. Есть только одна правда. На границе времени и жизни она светится истиной, и я не могу оторваться от тебя.
Мне все в тебе нравится: прерывистое дыхание, наполненное и жаром, и холодом, твои горячие от смущения щеки. Если бы отсвет желтых фонарей был ярче, я бы увидел на них яркие красные пятна. Но темнота ланцетовидной арки скрадывает твою робость, топит волнение в поцелуе, и ты целуешь меня всей своей страстью.
Ты меня любишь.
Первая, из всех, — вот так: скупыми словами, резкими взглядами, чистой, высокой строгостью. Но когда мы вместе, беспредельно вместе, и пальцы переплетаются, ты открываешь мне свое сердце, и тогда я без слов понимаю, как ты меня любишь: так, как никто, никогда и нигде.
Твоя любовь дает мне жажду жизни, впервые за все время я не хочу, чтобы мир сжимался до нас двоих, — от полноты чувств, разрывающих меня изнутри, я хочу вечно носить тебя на руках. Хочу обнять весь мир, поцеловать всю его красоту, до основания, горизонта, экватора: все услышать, увидеть, понять, — до последней ноты в аромате твоей теплой кожи, особенно нежной под завитками рыжих волос. Я сумасшедший, совершенно сумасшедший тобой, — пульс бьется, а потом пропадает, — он не успевает звучать так быстро, как бежит кровь под моей кожей. Я хочу любить тебя вечно. Как весь этот великий мир, открытый мне с тобою. Отстраняясь от меня на мгновение, ты злишься, что между нашими телами есть границы, и крепко обняв меня, говоришь, что любишь.
28/IX/34
…Кто знает, вспомнишь ли ты эти дни, проведенные в Пирне, — маленьком городке на берегу Эльбы, в Саксонии, куда мы уехали на несколько дней, сразу после смерти Стива? Первые семь дней после его смерти.
Мы могли бы уехать с тобой даже в Лондон, — нас выпускали. Но когда я сказал тебе об этом, ты промолчала. И только потом, проснувшись ночью от тяжелого сна, и резко поднявшись в кровати, ты сказала, что дома у нас больше нет, а значит, мы можем ехать «куда угодно». И мы поехали в Пирну. Два часа в машине, и вот мы здесь, — в крохотном, уютном городке, чья старинная красота заляпана свастикой, — как, верно, и во всяком другом городе Германии. И сколько бы времени я ни провел в этой стране, меня до сих пор не перестает поражать молниеносная, «преображающая» черная сила нацизма: она уродует старинную красоту городов, лица людей, вектор морали… если когда-нибудь это кончится, сколько времени понадобиться нам всем на восстановление? И сможем ли мы вновь обрести человеческий облик и светлые, открытые лица, не таящие в себе жажды доноса и страха?..
29/IX/34
…Мы останавливаемся на въезде. Раннее, морозное утро. Ты растираешь ладони, и не можешь согреться. Я беру твои руки в свои, и постепенно, медленно, кончики твоих пальцев становятся теплыми. Раньше ты наверняка улыбнулась бы, но не теперь. Все твои улыбки, какими я их помню, остались там, — до того дня, когда ты выстрелила в брата. Ты спасла меня. Я благодарю тебя за это, и понимаю, как это звучит для тебя, но ты отбрасываешь мои слова в сторону пассом руки, — как невидимый мяч.
Я очень надеюсь, что однажды ты снова сможешь улыбнуться. Но сейчас, в эти первые, особенно острые дни, ты все больше молчишь и тянешься ко мне в поисках опоры. И по тому, как судорожно и крепко ты обнимаешь меня, я чувствую, узнаю пустоту.
Она хочет поглотить тебя полностью, без остатка. Беззвучные слезы снова и снова катятся по твоим щекам. Твои глаза, твоя душа, вся ты — обнажены перед миром. Тебя ранит все, а твоя беззащитность ранит меня. Мое сердце сжимается комом, и я не знаю, как тебе помочь. В эти дни ты особенно остро нуждаешься в молчаливом присутствии. И мы долго, очень долго обнимаем друг друга.
Ты судорожно сжимаешь пальцы на вороте моей рубашки, а я стараюсь быть осторожнее: глажу тебя по волосам и спине, мягко опускаю руку на дрожащие, острые лопатки. Ты расслабляешься, резко, со стоном, выталкиваешь воздух из легких, и снова делаешь короткий, рваный вдох, в котором очень много боли.
…Дни идут друг за другом: солнечные, холодные, ясные на восходе. Мы медленно бродим по городу, — от одного портала к другому. Ты отказываешься присесть на сидение в нише, и долго гладишь светло-серый камень портала, а окна в пузатом доме, который неправильным углом вывалился на улицу, вызывают у тебя слабую улыбку: они похожи на маленькие иллюминаторы нездешних подводных лодок, и, составленные из небольших стеклянных донышек зелёного цвета, так и просят прохожих остановиться, и посмотреть на них. Ты долго стоишь у такого окна, зачарованно проводя пальцами по переборам темно-зелёных сфер.
«Дьявольский» эркер нравится тебе больше «ангельского».
Когда мы приближаемся к нему, ты прежде всего читаешь фразу, оставленную богатым хозяином дома всякому, кто снова, как и тысячи людей до него, захочет спросить: почему здесь — лицо Мефистофеля? «Потому что я так хотел» — написал богач золотыми буквами на балконе эркера, и этим вызвал у тебя смех. Ты еще долго вспоминаешь этот случай, что-то обдумывая про себя. Я иду с тобой рядом. У потери есть своя деликатность, и я не смею ее нарушить.
30/IX/34
…На левой половине твоего лица, на верхней грани скулы, остался след от пули. Он не исчезнет, и теперь будет всегда с тобой. Ты долго рассматриваешь свое худое лицо в зеркале, снова и снова прикасаешься к шраму. В эти минуты на твоем лице появляется страшная ухмылка: она собирается в уголках, постепенно проявляясь на губах все больше и больше.
Именно в такие моменты, еще раз бросив на свое отражение в зеркале жесткий взгляд, ты поворачиваешься ко мне и говоришь, что ты — «такая же гнилая, как Стив»:
— Он меня пометил.
Ты отрывисто смеешься, задаешь мне все те же вопросы о Стиве: каким он был, когда мы дружили? К моменту выпуска из Итона? Почему я так мало тебе о нем говорю? Признаюсь, я отвечаю тебе нехотя, — из страха ранить тебя еще больше. Но ты не слушаешь меня, и снова бродишь по комнатам нашего номера.
Я предлагаю тебе прогуляться, — кажется, это помогает тебе больше всего, и ты поворачиваешься так резко, что едва не падаешь, но, удержавшись на ногах, громко смеешься, рывком расстегиваешь ставшее тебе большим платье, и сбрасываешь его на пол. Оно темной лужей падает к ногам. Ты не переступаешь за ее границы, и долго, неподвижно, стоишь. По твоей коже пробегает озноб, но стоит мне подойти к тебе, как ты отталкиваешь меня и хохочешь.
Я все равно обнимаю тебя, — всю, как можно крепче и осторожнее. За эти дни ты стала еще тоньше и прозрачнее, Эл. Твоя рана очень сильно болит, и потому ты страшно, глухо плачешь, спрятав лицо у меня на груди. Я обнимаю тебя, словно собираю в целое, — то, какой ты никогда больше не будешь, потому что такая боль не проходит, — она сжигает часть сердца, навсегда оседая пеплом в душе.
***
Ханна уже давно наблюдала за Агной. Но девушка по-прежнему не шевелилась. Прохладный ветер причудливо играл тканью ее платья, кольцами коротких, кудрявых волос. Первые опавшие листья кружились у ее ног с тихим, неясным шорохом. Ничего. Ни одного движения. Только взгляд, все так же устремленный в землю, и руки, расставленные в стороны: ладони неудобно упираются в перекладины скамейки с такой силой, что костяшки пальцев побелели, а под светлой кожей Агны четкими синими линиями проступили вены.
Ланг хотела уйти, и уже сделала шаг назад, когда девушка, за которой она наблюдала, согнулась пополам, словно от судороги, и упала на землю.
Не понимая, зачем она это делает, Ланг подбежала к ней и схватила за плечи. Агна оказалась довольно легкой. Во всяком случае, решимость придала Ханне еще больше сил, и она без труда посадила девушку обратно, на скамейку. Руки Агны снова судорожно сцепились на деревянных перекладинах скамьи, из ее горла вырвался стон. Не разделенный на слова, он был наполнен такой болью, что Ханна в страхе отшатнулась от фрау Кельнер. Ланг хотела остановить ее, попробовать заговорить с ней, но вот губы Агны, сведенные судорогой, задрожали, и из глаз потекли слезы.
Много, очень много слез. Они капали и капали, падали на зеленую траву тихого двора с нищими деревянными домиками, где, как уже знала Ханна, Агна часто встречалась с одним и тем же мальчиком лет шести-семи.
Тонкий и тощий, отчего его голова казалась еще больше, он начинал светиться каким-то внутренним светом, когда видел Агну: словно при виде рыжей девушки внутри него загоралась лампочка, и стоило ему подбежать к Агне и обнять ее, как искусственный свет лампочки раскалялся до янтарного сияния бесконечного солнца, которое невозможно было спрятать или утаить за любой, даже самой огромной, тучей.
Ланг несколько раз была незримым свидетелем этих удивительных встреч, и всякий раз, наблюдая за Агной и мальчиком, внутри нее, в глубоко спрятанных, почти захороненных остатках ее души, что-то переворачивалось и даже против ее воли поднималось наверх, отражаясь в голубых глазах Ханны слабым, потаенным мерцанием света.
Так позже, в годы войны, не желая умирать и сопротивляясь, казалось бы, повсеместно установленному и принятому насилию, люди станут укрывать свой свет. Прятать за плотными, сцепленными по краям шторами, светомаскировочной тканью. И были те, кто подчинялся только внешне, принимая условия страшной, навязанной игры. Темнота маскировки укрывала их от тьмы, помогая сберечь свет.
Ханна неловко поерзала на скамейке, и, вытащив из сумочки белый, выглаженный платок, обшитый по краям узкой полоской шелкового кружева, молча протянула его Агне Кельнер, снова согнувшейся над землей так низко, что края ее острых лопаток можно было без труда различить даже под плотной тканью темно-коричневого пиджака. Агна не смотрела на блондинку, и рука с вытянутым в сторону платком, чьи белоснежные, закругленные вышивкой уголки, по своей прихоти трепал ветер, долго без движения висела в воздухе, похожая на выброшенный белый флаг, — как просьба о перемирии.
— Агна… — хриплый, нерешительный голос Ланг нарушил долгую, оглушительную почти до звона, тишину.
Девушка вздрогнула, но не отозвалась, продолжая смотреть в землю. В воздухе мелькнуло ребро ладони. Агна неуклюже, растягивая кожу на щеке, коснулась своего лица, смахивая снова набежавшие слезы в сторону. Тяжелый, больной взгляд темно-зеленых глаз, свет которых от слез стал еще более ярким и невыносимым, — и теперь жег как чистый огонь, — сдвинулся с незримой точки, и после незаметного, — таким медленным он был, — поворота головы, обратился к красивому лицу Ханны.
Посмотрев в эти глаза, от боли лишенные всякой защиты, Ланг снова вздрогнула, чувствуя, как внутри оживает давно забытая, забитая горечь, и ее собственная, спрятанная боль. По-прежнему протянутая к Агне рука с платком дрогнула на весу, но Агна не обратила на нее никакого внимания. Ханна осторожно опустила платок на колени девушки, и быстро, будто испугавшись быть застигнутой за сочувствием, теперь так похожим на преступление против рейха, отпрянула назад.
Агна жутко улыбнулась.
— Я могу помочь? — все так же напряженно спросила Ханна, чувствуя, как от вида Агны ее кожа покрывается мурашками.
Фрау Кельнер хотела что-то сказать, даже сложила губы для ответа, но говорить не получалось, — стоило начать, или хотя бы попробовать произнести слова, как лицо и голос ломались, сведенные болью.
Но Агна нашла выход, и короткие кудряшки затанцевали в воздухе, отвечая Ханне вместо не сумевшего собраться в звук, голоса.
— С Харри все в порядке?
Новая судорожная улыбка, искривленная еще больше предыдущих, показалась на лице Агны.
— Только попробуй кому-нибудь сказать, и я…
Фрау Кельнер не договорила, неловко поднялась с парковой скамьи и медленно пошла вперед.
— Да, конечно… — беззвучно протянула Ханна, провожая соперницу беспокойным взглядом.
***
Железные ворота лагеря Дахау лязгнули за спиной Кельнера. Отойдя подальше от главного входа, он закрыл глаза, и тяжело втянул воздух через нос, до предела легких. В памяти, против его воли, возникли слова: «Одного знака, слова, крестика в документах гестапо было достаточно для того, чтобы отправить молодого, сильного парня в камеру низкого давления, где уже через несколько часов он будет выплевывать кусочки своих легких, или полную жизни юную женщину к медику, который стерилизует ее при помощи сильной дозы смертельно опасных лучей».
…Стало больно, но Харри все держал и держал воздух в груди, медленно и неслышно выдыхая его маленькими клубками пара — в морозное осеннее утро. Ясное и чистое, сверкающее пением утренних невидимых птиц, должно быть, рассевшихся на ветках высоких деревьев, небо стелилось над головой пологом синевы и белыми облаками, такими чистыми, словно они были сотканы не для этой земли, но за невозможностью плыть по небу иным путем, молчаливо следовали единственно возможной дорогой.
Кто знает, что они думали, проплывая над Мюнхеном, Дахау, и — лагерем в нем?
Видели они, как он расползся внизу кишащей кучей, призванной «исправить неверных»? Это был всего лишь второй год из целых двенадцати лет нацизма, и из лагеря в Дахау еще выходили. Но уже — реже. Потому что он рос и распухал, питаясь кровью узников.
Вывернутые руки, виселицы в безмолвных дворах, стены домов, измазанные кровью, которую не всегда успевали, — да и не всегда хотели, — спрятать за новым слоем бесконечной побелки… А он, Кельнер? Снова прибыл сюда с «инспекцией».
Позже это занятие станет одним из излюбленных у самого Гиллера. А где-то в сороковых, в разгаре и разгуле смерти, на краю очередного глубокого окопа, вырытого заранее для будущих трупов, — они сейчас еще живые, и потому стоят на краю огромной ямы, — он тоже будет там. Но, конечно, не рядом с ними, а напротив них. Та «инспекция» пройдет неудачно: Гиллер вдруг увидит, своими собственными стеклянными глазками, спрятанными за линзами круглых очков, как расстреливают девочек и женщин, и утратит свое хладнокровие. Даже, говорят, упадет в обморок.
…Выдохнув последний клубок пара в холодный воздух, Харри прикуривает сигарету и сильно затягивается, снова — до предела. Привычка, доведенная до автоматизма. Кельнер оглядывается на ворота лагеря, и его голубые глаза темнеют. Может быть, посещение лагерей для него тоже стало привычкой?..
Ведь служит же он в «Фарбен». Причем, как сказали бы иные, — исправно: заполняет бумаги, ходит в лаборатории, читает отчеты, приходит на заседания, перед тем усердно вскинув руку под нужным углом… чем не славный нацист рейха?
Иногда, — это с ним случалось после посещения лагерей в составе «инспекции», — тьма разливалась внутри с новой силой, поглощая и пожирая свет, но Харри всегда умел выплывать из этих темных вод. Правда, теперь подниматься на поверхность становилось все сложнее. Это просто, когда ты видишь маяк. У Кельнера был свой, — с прекрасными глазами густого, зеленого цвета.
В начале всей этой игры в разведку здесь, на германской земле, маяк светил ему особенно ярко. Дерзкий, он горел, преодолевая все преграды. Но сейчас маяк часто гас. Огонь его дрожал, трепетал от ветра, и Кельнер очень боялся, что — таял. По-настоящему. Необратимо. Поэтому порой Харри поддавался хаосу, и даже панике.
В такие секунды его руки переставали зажимать длинную сигарету, и она могла упасть вниз. Тогда он ругался, придавливал ее носком дорогого кожаного ботинка к гравию или к булыжной мостовой, и доставал новую. Красные сигаретные пачки сменились белыми с золотыми буквами — Juno Josetti.
Харри Кельнер был образцовым служащим фармацевтической отрасли, образцовым немцем 1934 года. Вся его внешность — абсолютное воплощение требований нацистов, — высокий рост, великолепное сложение, светлые волосы и голубые глаза.
На него многие, даже мужчины, смотрели с завистью и восхищением. Кто знает, о чем они думали, долго рассматривая его красивое лицо? Может быть, мечтали срезать его с Кельнера и надеть на себя, чтобы уцелеть в накатывающем оглушительным валом безумии нацизма, какого мир не знал до сих пор?
Харри негромко выругался, тряхнул головой, и белые волосы рассыпались, падая на лоб. «Надо лучше следить за собой, — подумал он, — лучше, Кельнер, лучше».
Харри поднял голову к небу, снова закрывая усталые, покрасневшие глаза.
Теперь ему было не до сна. Ночами он, снова превращаясь в Эдварда, баюкал на руках свою Эл. Она часто ходила во сне, дрожала, смеялась и плакала. Но когда он обнимал ее, закрывая сильными руками, она постепенно успокаивалась, и затихала. А он не спал. Боялся, что его Элис сойдет с ума. И потому он должен был стеречь и укрощать тьму вокруг нее. Он делал все, что мог, но…
Ветка звонко хрустнула под близким шагом. Харри бросил незажженную сигарету в чахлую листву, машинально втаптывая ее в землю, хотя это было лишним. Тонкая белая трубочка, так и не спаленная искрой огня, закатилась под бордовый лист, и, немного покачавшись в стороны, осталась лежать под ним. Какая-то птица, тяжело поднявшись в небо, оставила за собой подрагивающую ветку, и с протяжным воем неуклюже полетела прочь.
Кельнер вытянул руки вдоль тела, чуть сжав правую в локте, плавно шагнул вперед, и остановился: шелест опавших листьев отлично выдавал его. Осмотревшись, он заметил слева полукружье чахлой, но ещё зелёной травы, быстро прошёл по шуршащим хрупким листьям, и выбрался на остров блеклой полосы.
Сделав шаг вперёд, Харри убедился, что она отлично скрадывает его шаги, и быстро, плавно, — словно в одно мгновение он стал канатоходцем, — пошел к деревьям, с которых начинался лес вокруг лагеря.
Полуголые стволы осин, тщательно обнесенные холодным ветром, тихо впустили его в свой мир.
Снова движение. Осторожное, неясное, тихое. По ту сторону либо бояться, либо следят. Согнув руку в локте еще больше, Кельнер делает пару небольших шагов.
Тишина.
И только ощущение, — тонкое и замедленное во времени, как стальная проволока, натянутая от гранаты…
Харри делает резкий выпад вправо: нажав на скрытую рукавом пальто кнопку, он с облегчением чувствует, как в его руку, гладкая и холодная, словно ящерица, спавшая в тени, проскальзывает сталь пистолета.
Длинными пальцами он уверенно сжимает ребристую рукоять, удлиненную специальной вставкой снизу, — для мизинца и лучшей осадки в руке во время выстрела, и только потом смотрит прямо перед собой.
Бедное пространство осеннего леса, сморенного поздней осенью, проясняется. От узких и сухих, дрожащих от малейшего движения веток, отделяется фигура. Она приближается к нему, испуганно смотрит в глаза, и что-то беззвучно шепчет, прижав руку к груди.
— Ты!
Он тоже говорит шепотом, — сухо и отрывисто, чувствуя, как пульс густыми волнами накатывает изнутри.
Ложная тревога.
Кельнер снова ставит пистолет на предохранитель, и по зигзагам металлической ленты, которая тянется от его правой руки, убирает оружие в рукав. Только после этого он снова поднимает глаза и удивлённо смотрит на женщину.
— Ты… мог… убить меня?
Кажется, впервые за все время, что он ее знает, этот голос звучит так глухо и испуганно.
— Не говори глупостей.
Она едва улыбается и тихо произносит:
— Даже после того, что я сделала?
Ханна наблюдает за тем, как Кельнер поднимает воротник черного пальто, — он доходит до его лица, скрадывая резкие линии, — и идет прочь.
— Подожди!
Она хочет кричать, но не может, — недавний страх выплевывает из ее груди только свистящий хрип. Кельнер не слышит или не слушает ее, — только упрямо и молча шагает по той же тропе, которая привела его сюда.
У кромки леса Ханна пытается поймать Харри за рукав, но его шаги слишком широкие и быстрые, чтобы она смогла это сделать. Девушка бежит за ним, сбившись в дыхании и движениях, и только у черной машины она догоняет его, судорожно вытягивает руку, преграждает путь. Кельнер мог бы легко ее обойти, но вместо этого он только смотрит на Ханну, резко и серьезно.
— Подожди… я должна сказать!
Он ухмыляется, ждет и говорит медленно, очень тихо:
— Что-то ещё, Ханна Ланг?
Между светлыми бровями Ханны пролегает глубокая кривая линия: она не понимает сказанного, и, нетерпеливо покачав головой, — отбрасывая его слова в сторону как разноцветные бусины, упавшие с разорванной нити, — хрипло, задохнувшись, произносит:
— Агна…
Имя действует на Кельнера как удар тока. Он мгновенно выпрямляется, еще больше расправляя плечи. Не приближаясь к Ланг, он, тем не менее, словно нависает над ней, и когда она, откинув назад светлые волосы, заглядывает в его лицо, то видит в нем только замкнутость и ярость.
Голубые глаза Кельнера меняют цвет, снова темнеют. Воспалённые, с лопнувшими капиллярами, похожими на хвосты проплывающих у морских берегов медуз, его глаза становятся темно-синими. Грань между чёрными зрачками и радужкой больше не различить, и взгляд Харри горит такой злостью, что заглянув в знакомое лицо, Ханна осекается, делает неуверенный шаг назад.
Она явно хочет уйти, но что-то останавливает ее. Набрав в грудь побольше воздуха, Ланг выдает слова на одном дыхании:
— Она плакала в парке, ей нужно быть осторожной. За ней могут следить, скажи ей…
Ханна чувствует, как Харри медленно подходит к ней, — гравий приятным шорохом сопровождает его шаги.
Ее голова наклонена вниз, а потому первое, что она замечает, — темно-коричневые ботинки Кельнера.
Хотя нет.
Запах.
Его запах, смешанный с холодным ветром, дымом от сигарет и горелой осенней листвой.
Втянув запах поглубже в легкие, Ланг закрывает глаза, ускользая на несколько секунд от въедливого взгляда Харри.
— Ты опять следила за ней?
Страх привычным комом сворачивается в горле Ханны, когда она поспешно говорит:
— У меня мало времени. Я ждала тебя, чтобы предупредить…
— Только попробуй еще раз подойти к Агне…
Харри намеренно обрывает фразу, — знает, что и без окончания Ханна поймет его. На этот раз должна. Потому что его терпение на исходе, и если она его не услышит, то…
Расчет оказывается верным, Ланг нервно сглатывает слюну, хватаясь за открытое вырезом пальто горло, и кивает.
— Они ищут тех, кто знает о смерти Биттриха.
Кельнер долго молчит, прежде чем ответить, проверяя взглядом светлые глаза Ханны.
— Какого Биттриха?
Отклонившись назад, он отходит от Ханны, и, выдохнув в небо линию пара, идет к машине.
— Вы под подозрением!
Крик Ланг истеричным эхо разносится по пустынному лесному кругу, ближайшее строение к которому — лагерь Дахау, где есть только смерть и страдание. Ханна вскрикивает и закрывает рот рукой. Наплевав на страх перед Кельнером и тем, что он может ей сделать, она подбегает к нему, продолжая упрямо шептать:
— Они ищут, Харри! Ищут! Поверь мне! Допрашивают всех, кто был на вечере. Будь осторожен, прошу. Скажи Агне, пусть…
Тяжелый удар по двери машины служит ответом.
— Зачем ты подошла к ней?
— Я хочу помочь, я…
— Как ты смела тогда?!
Ханна судорожно, тяжело дышит. Долгое время слышен только ее хрип. Ни единого движения. Наконец, она начинает говорить:
— Я ревновала, я злилась. Она была такая счастливая, такая красивая, совсем еще юная девочка… прости.. Это зависть, она… съедает меня… меня никогда не любили. Ты меня так не любил!
— И ты ударила.
— Что? — светлые глаза Ханны со следами растекшейся туши растерянно посмотрели на Харри.
— Решила отыграться на ней?.. Знаешь, почему тебя не любили?
Не слушая ее невнятных возражений, Кельнер перекрывает слова Ханны своим громким голосом.
— Потому что ты не умеешь любить.
Если бы не откровенная злость и пренебрежение в его горящих глазах, может быть, она сказала бы иное, но вместо этого Ханна усмехнулась:
— А ты собирался остаться чистым? Промолчать, сделать вид, что ничего не было? Ты предал ее. Это очень страшно, Хар-ри…
Отчетливо произнесенное имя того, кем он не был, и кем был только здесь. Злость прожгла Кельнера насквозь, как огненный набат, и в его груди разнесся звон:
Предал!
Предал!
Предал!
Почувствовав жар, Харри оглядывается, подносит руку к глазам, и удивлённо смотрит на глубокий порез, сочащийся густой кровью. Нахмурившись, он внимательно разглядывает рану, из которой неровным углом торчит прозрачный осколок стекла, и снова — кровь. На его лице появляется удивленное выражение, похожее на досаду оттого, что порез, который появился совсем не вовремя, теперь требует внимания. Кельнер оглядывается, замечает разбитое стекло автомобиля, и медленно кивает самому себе.
— Я знаю. Я сам знаю все, что я сделал. Это…
Он говорит медленно, неторопливо вытягивая из раны стекло. Ему удается полностью вытащить осколок, не повредив и не сломав его. С шипением, сморщившись то ли от боли, то ли от вида окровавленного осколка, он швыряет его на землю, и обматывает руку белым платком. Харри долго молчит, наклонив голову вниз.
Подняв на Ханну неправдоподобно яркие глаза, он хрипло шепчет:
— Нельзя простить.
— О, боже!… — изумленный шепот срывается с ее губ. — Ты так ее любишь?!..
Ухмылка резкой линией тянется по его лицу, — вверх, в сторону, криво.
— Иногда этого мало. Прощай, Ханна. Если подойдёшь к моей жене, — я за себя не отвечаю.
Разговор закончен, и Кельнер, развернувшись, обходит «Мерседес» с водительской стороны.
Он уже не слышит ее, но Ханна все равно говорит:
— А я тебя любила…
Ланг смотрит на него и плачет. Когда машина трогается с места и скрывается за поворотом, она падает на колени, закрыв лицо руками.
5/X/34
…Наш последний день в Пирне, ты невероятно взволнована: увидев издалека темно-красные, залитые лучами осеннего солнца, крыши замка Зонненштайн, говоришь, что нам нужно туда. Мы быстро идем, почти бежим к нему, но чем ближе становится замок, тем больше ты замедляешь шаг.
В переулке, рядом с главной церковью города, ты останавливаешься, поднимаешь голову к высокому небу, и после долгого молчания говоришь:
— Он меня накажет.
— Нет!
Я почти кричу, трясу головой, как столетний старик, и уже спокойнее добавляю:
— Если так, то меня он тоже должен был наказать.
Ты поворачиваешься, смотришь на меня так, словно не узнаешь, и падаешь в обморок.
15/X/34
…Кайла подходит к тебе, чтобы помочь снять пальто. Увидев твое лицо и взгляд, она начинает плакать. Потому что ты похожа на маленький, иссохший призрак.
Потянув не за тот конец платка, ты с силой затягиваешь его тугим узлом вокруг шеи, и начинаешь задыхаться. Я подбегаю к тебе первым, цепляясь пальцами за перекрученный узел, который ты судорожно держишь в руках, и затягиваешь все сильнее и туже…
Я вырываю из твоих пальцев концы платка, а ты… смотришь на меня измученным взглядом, полным непередаваемой боли, и хрипишь. Опустив руки вниз, ты наблюдаешь за тем, как я торопливо, и в начале неловко, пытаюсь развязать узел. Из-под твоих закрытых, дрожащих век, одна за одной, бегут крупные слезы.
Я смотрю на тебя, кажется, очень долго, узел, наконец, поддается, и я развязываю его, но на твоем лице — все та же глубокая отрешенность.
…Кайла спрашивает, можно ли ей проводить тебя в комнату, я механически киваю, неотрывно наблюдая за тобой, и в тот момент, когда она, осторожно обняв тебя за талию, идёт с тобой к лестнице, ты поворачиваешься ко мне, и улыбаешься той самой, жуткой улыбкой, которая впервые появилась у тебя в Пирне.
21/X/34
…Я сожгу эти записи. Но сначала — закончу их. Они помогают мне держать равновесие, или, хотя бы, помогают думать, что я как-то его удерживаю. Здесь нет никакой строгой хронологии событий, — только несколько следов от первых двух недель после гибели Стива, о котором ты теперь не вспоминаешь, — по крайней мере, вслух, — и ничего не спрашиваешь. Странно было бы думать, что «дома» тебе станет лучше, — ведь мы оба знаем, где этот дом.
22/X/34
…Уже два дня ты очень тихая. Ты меньше и реже вздрагиваешь от резких звуков, — как было в самые первые дни, — и мне хочется думать, что постепенно, пусть и очень медленно, но хотя бы чуть-чуть, тебе становится легче.
25/X/34
…Погружённая в свои мысли, ты отдаляешься от меня, не разрешаешь прикасаться к тебе. Ночью, проснувшись, ты выскальзываешь из-под моей руки. Будишь меня, и, смотря в темноту широко раскрытыми, блестящими глазами, спрашиваешь, «ты снова будешь ездить к Ханне?». Пока я просыпаюсь и пытаюсь понять услышанное, ты говоришь, что «все это — ложь»… твои слова прерывает сначала громкий стук во входную дверь, а секунду спустя — звук разбитого стекла.
2
Два шутце, — рядовых СС, — которых всего неделю назад поставили в начале пищевой цепочки гестапо, отбив подошвами чёрных блестящих сапог осколки на входной двери дома Кельнеров, замялись на месте. Переступая с ноги на ногу, они спорили о том, кто первый войдёт в богатый дом, самый первый в их будущем, — как они надеялись, — длинном списке «инспектируемых» домов.
Вчерашние пимпфы, оба они были примерно одного возраста с Агной Кельнер, но — высокие, нескладные, с длинными, худыми руками, которыми они жестикулировали так часто, будто не знали, чем их занять.
Не договорившись друг с другом, они снова начали толкаться у деревянной створки, из которой только что с таким усердием вынесли витражное стекло. Идея открыть дверь, и войти в дом обычным путем либо не посетила их светлые головы, либо показалась скучной и непримиримо банальной для новеньких, и потому особенно ретивых, эсесовцев.
Они долго мялись у двери, но когда стало понятно, что пролезть через выбитый проем может только один из них, высокий и тощий, замотанный в талии широким ремнем на два оборота, нехотя уступил место своему товарищу, — тот был ростом пониже и чуть плотнее.
Довольно оскалившись, плотный пролез в щель, громко дробя каблуками сапог разноцветные осколки стекла, валявшиеся по обе стороны двери.
Тощий последовал его примеру, и скоро они стояли в полутемной гостиной дома Кельнеров.
Позади них слышался неторопливый ход старинных напольных часов: тяжелый золотой маятник медленно раскачивался из стороны в сторону, всем своим видом и звуком сообщая дому незыблемость и прочность существования.
Осмотревшись, шутце включили карманные фонари и синхронно шагнули вперед, желая немедленно произвести запланированный арест, но с верхней площадки лестницы, переступив несколько ступеней, к ним вышли босые ноги в темно-синих пижамных штанах.
Плавно спустившись по ступеням, они остановились перед рядовыми, которые, замерев на месте почти с открытыми ртами, с удивлением рассматривали сначала босые стопы, а потом и всю фигуру худощавого блондина в целом.
Он остановился на месте, скрестил руки на груди, и выжидательно посмотрел на рядовых. Один из них выхватил из кармана чёрной формы сигареты и зажигалку, и неловко закурил. Нужный эффект — устрашение и нагнетение страха за счёт внезапного ночного «обыска» не был достигнут, и с невидимого счета юных элитных воинов чья-то рука уже сняла десятки очков.
Шутце разозлились, и в первые минуты даже не знали, что им следует говорить или делать дальше, — кто бы мог подумать, что добыча обнаружит охотника прежде, чем он успеет сориентироваться на местности, а трафарет привычных действий с самого начала полетит к чертям.
Выход нашёлся неожиданно, — в полумраке гостиной, за спиной блондина, мелькнула тень. В тусклых отблесках уличного света, который пробивался с улицы, она приобрела облик фрау Кельнер.
Тощий рядовой довольно улыбнулся, направил на нее луч фонаря, и прежде, чем она успела отвернуться от слепящего света, выдохнул сигаретный дым в лицо девушке. Фонарик выпал из его скрюченных пальцев и быстро покатился по полу, — Кельнер заломил руку сопляка.
Конечно, второй черный мог помешать хозяину дома, в конце концов, из всех трех мужчин именно Кельнер был безоружным, но плотный гестаповец как-то испуганно сник, и неровно посветив на блондина фонарем, крикнул, переходя на визг:
— Вы должны пойти с нами! Это приказ!
Харри посмотрел на взволнованного шутце светлыми, блестящими глазами. Резко отпустив тощего, он сказал:
— Идем!
Харри сам пошел вперед, и один из эсесовцев, — очевидно вспомнив еще плохо выученные инструкции, — выпалил, что им запрещено брать с собой какие бы то ни было вещи. Кельнер остановился возле вешалки с верхней одеждой, оглянулся на молчаливую Агну, и помог ей надеть пальто. Когда его руки коснулись ее сведённых плеч, он почувствовал, как сильно она дрожит.
Не обращая внимания на ночных гостей, он присел перед Агной, выбрал ту пару закрытых туфель, которые она носила чаще всего, и помог ей надеть обувь. Девушка закачалась из стороны в сторону, и схватилась за плечо Харри, удерживая равновесие. Быстро завязав шнуровку на туфлях, блондин кивнул самому себе, и выпрямился, незаметно для шутце сжав ладонь Агны.
Она не ответила на этот, давно принятый между ними знак, продолжая рассматривать замысловатый узор на темно-красном ковре.
Кельнер посмотрел на свои босые ноги и пижамные штаны. Усмехнулся, засунул ноги в ботинки, накинул пальто, и, придерживая Агну за талию, открыл входную дверь.
…Если бы Эл и Эд были близки как прежде, они наверняка бы потом посмеялись всему произошедшему, — тому, как оторопело уставились на Эдварда оба шутце, и как они, слушаясь его жеста, молча пошли вперед, отчего стало абсурдно, страшно и смешно одновременно… Но они не говорили об этом, ни после возвращения Харри и Агны с ночного допроса, ни позже.
***
Как и в первый раз, их привезли в дом номер восемь по улице принца Альбрехта. Как и тогда, их снова сопровождала ночная темнота. В пути оба рядовых успокоились, пришли в себя и громким шепотом спорили о том, кто из них больше виноват в том, что это первое задержание, которое должно было пройти плавно, как по нотам, на деле рассыпалось кучкой праха, стоило им переступить порог дома в Груневальде.
Они спорили так увлеченно, что не сразу заметили, как остановились у главного отделения гестапо. Повернув головы в направлении центрального входа в здание, отмеченного полукруглой каменной аркой, они резко замолчали. Послышался звонкий шлепок, и один из шутце простонал:
— Не сюда!
С того места на узкой деревянной скамье, где сидел Кельнер, ему было отчетливо видно, как рядовой звонко, с силой, ударил себя по лбу. Харри опустил голову вниз и криво улыбнулся. Глупая привычка, которую многие другие уже подмечали в нем, — в момент опасности он часто неуместно веселился или улыбался вот так, — криво, смазанно, ломаной линией.
Посторонние, в том числе и его сослуживцы в Марокко, глядя на него в такие моменты, именно из-за этой кривой усмешки и думали, что он поехавший, спятивший псих, и предпочитали с ним не связываться.
Кельнер долго, глубоко выдохнул. Очень хотелось курить. Его запястья были свободны от наручников, — в ажиотаже ночного ареста эсесовцы забыли даже об этом, — и он мог достать из кармана сигареты и зажигалку, разложенные едва ли не в каждом его пальто, плаще или пиджаке, но, стукнув себя кулаком по колену, Харри посмотрел на Агну.
В черном грузовике их усадили рядом, на одну скамью, но она, воспользовавшись спором рядовых и отсутствием наручников, при первой же остановке машины на светофоре, — когда их еще везли сюда, на улицу принца, — пересела на противоположную от Харри скамью, устроившись в самом дальнем, темном углу.
Всю дорогу Агна сидела почти неподвижно, опустив голову вниз. Уличные фонари, пробегая тяжелым светом по борту блестящего грузовика, бросали на ее спину желтые, мутные полосы, быстро исчезающие в глухой темноте спящего Берлина. Харри они тоже выхватывали из темноты, светили ему в лицо внезапными всполохами электрического света, очень похожего на свет от карманных фонариков шутце, — правда, не столь яркий, и не так яростно разъедающий глаза.
Машину круто развернули, отчего Агна и Харри резко съехали со своих мест в сторону. Выглядывая в узкое окно, забитое решеткой, Кельнер видел только ночную темноту и всполохи уличного света, и это никак не помогало ему определить новое направление, по которому их везли уже несколько минут.
Но вот машину подбросило на дорожной выбоине, водитель чертыхнулся, его сосед клацнул зубами, к тому же, — судя по стонам, — больно прикусил язык, и грузовик вынесло на одну из центральных улиц города.
Кельнер закрыл глаза.
Первый, второй, третий. Поворот. Прямо, налево, и… к воротам большого дома с мраморной лестницей, по которой он и Агна в качестве гостей поднимались уже дважды. Машина остановилась, снова немного покачиваясь, и Харри открыл глаза. Он знал, где они.
Железный засов на внешней стороне кузова загремел в ночной тишине особенно громко. Агна, бросив взгляд на створки дверей, быстро поднялась, но Харри опередил ее, и встал первым к выходу. Если эти щенки обозлились из-за собственной глупости, — оттого, что перепутали адрес доставки, — и потому захотят сейчас сорвать досаду на них, — он, по крайней мере, сможет затушить большую часть их злости о себя.
Расчет Кельнера оказался верным. Когда двери кузова распахнулись, фосфорически-яркие лучи от двух фонарей снова забили светом ему в лицо. Его стащили на землю первым, и зашуршавший под ботинками гравий подтвердил то, что он уже знал: их привезли в его дом.
Рядовые не были злы. Они были очень расстроены своей неудачей, и все так же продолжали спорить шепотом друг с другом. Когда Харри, который держал сцепленные в замок руки за спиной, выпрямился, тощий шутце, по-видимому, все еще таивший на блондина злость за заломленную руку, замахнулся на него. Удар кулаком пришелся бы прямо по скуле, но второй гестаповец резким шипением осадил напарника, напоминая о том, что им пока «запрещено».
После этого напоминания с Агной они обошлись мягче, почти аккуратно. Она, как и Харри, завела руки за спину, и со стороны это выглядело так, будто двух людей, действительно закованных в наручники, ведут на допрос.
И все было бы именно так, если бы в качестве места для допроса не выступал дом самого Гиббельса. Харри осторожно осмотрелся по сторонам, выхватывая из окружающего их пространства все, что могло бы дать ему больше информации о происходящем. Поднявшись по ступеням мраморного крыльца, он снова с облегчением подумал о том, что его отказ от побега во время перевозки был самым верным решением. Убежать от двух рядовых, поглощенных спорами друг с другом гораздо больше, чем схваченными людьми, было не сложно. Но последствия?.. Кельнер пока не много знал о том, как именно работает ночной механизм гестапо, но даже из той информации, что была ему известна, становилось понятно, что стражи тайной полиции Германии — не те ребята, которые оставляют дела незаконченными.
А знаком завершенного дела для них служила только кровь.
Шутце потолще вежливо постучал в дверь и откашлялся в кулак. Входная тяжелая дверь медленно отъехала в сторону, и на пороге, выступая из-за двери только на половину, показалась все та же служанка Гиббельса, которую Харри и Агна видели раньше.
Харри тряхнул головой, отгоняя воспоминания, и украдкой посмотрел на Агну. В его взгляде мелькнуло беспокойство, но он смог быстро скрыть его от посторонних глаз. Может быть, он и правда был неплохим разведчиком, но в том, что касалось Эл, он часто терял голову, действуя слишком несдержанно или слишком прямолинейно.
Словом, фраза Баве, сказанная Милну во время их встречи в Лондоне: «Никогда не понимал женщин: то они плачут, то смеются, а то задыхаются от нежности в твоих объятьях», идеально описывала настоящее положение дел.
Кельнеров завели в дом, и вели все время прямо, по коридору, который и Агна, и Харри очень хорошо помнили, — один поворот направо, в душную, маленькую комнату, заставленную слишком большим количеством мебели и вещей, и вот оно — подобие личного золотого алтаря Гиббельса, на вершине которого, — святая святых нацистов, — «Mein Kumpf».
Книга, в представлении людей, написанная самим фюрером, но на самом деле — двумя «литературными неграми», с одним из которых под общий кровавый шум Груберу удалось неожиданно и удачно расправиться в пылу то ли «дела» ван дер Люббе, то ли в не такую далекую «Ночь длинных ножей». Второй «негр», через много лет после описываемых событий, будет убит в концентрационном лагере, — охрана из подразделения «Черная голова» проследит за этим особенно ретиво, потому что для тех, кого Грубер считал своими противниками, не существовало «срока давности», — они могли быть уничтожены в любой момент, который фюрер посчитает подходящим.
За небольшим столом, в уютным свете настольной лампы, сидел улыбчивый Йозеф Гиббельс, министр пропаганды и просвещения третьего рейха. Улыбка не шла ему, — ни его мелкой, узкой фигуре, словно сцепленной из острых углов и ломаных линий, ни его сосредоточенному, мстительному лицу с блестящими, черными, выразительными глазами и сжатыми в единую линию узкими, короткими губами. Улыбка не украшала, но уродовала это лицо: когда она выступала на сжатые губы, оно становилось подобно открывающейся двери, ведущей в огонь ада, — глаза светились фосфорическим блеском, и при взгляде в них пробирал страх, — такими жестокими, бесчеловечными, безумными и страшными они были.
Агну Кельнер завели в святыню министра первой, и хотя Харри не мог ясно видеть ее лица, он успел заметить, как она долго держала голову прямо, но в последний момент, — перед тем, как шутце надавил на ее плечо, с силой усаживая девушку на стул, — она резко повернула голову влево, в сторону «алтаря», в тот угол, где Гиббельс, известный своей похотью и охотой на женщин, однажды зажал ее в попытке изнасиловать.
Кельнера подвели ко второму стулу, поставленному напротив улыбчивого министра. Закрытые губы коротышки растянулись больше, а шутце, наконец-то угадавший и с адресом доставки «груза», и с поставленной задачей, ударил Кельнера прикладом по плечу.
Блондин сморщился, оседая от удара, но сумел удержать равновесие, и медленно выпрямился, переводя острый взгляд на рядового. Он разжал руки, до сих пор сцепленные за спиной, и спокойно вытянул их вдоль тела.
Гиббельс опустил взгляд и вскочил с места, указывая пальцем на свободные руки Кельнера.
— Что это?! — протяжно, по привычке, перенесенной им с официальных трибун, — прокричал Гиббельс.
Шутце развел руками, пытаясь понять, о чем его спрашивают. И понял только тогда, когда Кельнер, по-прежнему не отводивший взгляда от лица рядового, спокойно растер сначала одно запястье, а потом другое.
— Я-я-а-а-а… не могу знать, господин министр!
— Зато я знаю! Вы не исполнили приказ, не надели наручники! Я вас!..
Черные глаза «усохшего германца» впивались в лицо рядового с такой ненавистью, что, казалось, отнимали у него не только физические силы, но и саму душу.
Эсесовец зашатался, то хватаясь с силой за собственное горло, то поднося ладонь к виску и к краю черной фуражки.
Харри смотрел на него с удивлением и с некоторой долей сожаления.
— Вон! Во-о-он! Самих в карцер… обоих! Гейдриху! А если бы они… они сбежали!…
Маленький министр зашелся кашлем и слюной, и потому вынужден был замолчать. Оба рядовых безмолвно и быстро выбежали из кабинета, гремя подошвами тяжелых сапог.
Гиббельс тяжело опустился на стул, сцепил пальцы на хрустальном стакане с водой, и залпом осушил его.
— Харри и Агна Кельнер.
Взгляд министра, перейдя от блондина к девушке, опустился тяжелой завесой на ее белом лице.
— Я давно хотел с вами поговорить. Коротышка указал на стул, и Кельнер сел, продолжая слушать его выразительный голос.
— Но все никак не мог найти подходящий случай.
Черные глаза Гиббельса снова вернулись к лицу Агны, и загорелись блеском.
— Спасибо.
Светлые брови Кельнера от изумления почти сошлись на переносице, а затем поднялись вверх, и Гиббельс пояснил:
— У вас была возможность сбежать, убить этих двух идиотов, но вы не сделали этого.
— Не думаю, что такая возможность у нас была, министр. Бегут те, кому страшно, нам же бояться нечего. Кельнер говорил медленно, и голос его звучал учтиво: он знал, что эти люди дотошно ценят вежливость.
— А скрывать?
Пока Харри раздумывал над ответом, Геббельс резко хохотнул, наблюдая за ним:
— Вы, — он обвел взглядом Кельнеров, — убили Рудольфа Биттриха!
От имени назойливого оберштурмфюрера, которому слухи прочили блестящую карьеру, фрау Кельнер вздрогнула и подалась вперед, выходя из страха и глубокой задумчивости, которые буквально парализовали ее с первой минуты, стоило ей увидеть шутце в своем доме.
— Его убили?..
Агна сжала в руке складки домашнего платья, которое успела надеть прежде, чем спуститься вниз, когда в дом Кельнеров явились эсэсовцы.
Гиббельс улыбнулся.
— Об этом вы мне расскажите, фрау Кельнер.
Продолжая смотреть на Агну блестящими глазами, карлик поднялся и наклонился вперед, чтобы лучше рассмотреть ее лицо. Но этого ему оказалось мало, и он торопливо вышел из-за стола, молча наблюдая за ней.
В его жутких глазах засветился азарт, и он мог бы явить себя перед фрау очень эффектно, — полутьма душного кабинета помогала ему, но в последний момент, когда до стула, на котором сидела девушка, оставалось не более шага, министр неловко запнулся о складку ковра, и упал перед Агной на колени.
Она вскрикнула и прижала ладонь к лицу. Что-то пробормотав себе под нос, Гиббельс неуклюже поднялся, еще заметнее припадая на свою короткую ногу, и завопил, брызгая слюной:
— Признавайтесь! Вас последней видели с ним в тот вечер!
Карлик подскочил к фрау Кельнер, и встряхнул ее за плечи.
— Министр! — гигантская тень Харри растеклась по стене и потолку, и нависла над тенью Гиббельса.
— Молчать! С вами я буду говорить после! — он бросил злорадный взгляд на Харри. — Хотя… вы правы. В конце концов, однажды вы помешали здесь мне, теперь я…
Гиббельс не договорил, вернулся за свой стол, но остался стоять, отчего его голова, которая в сочетании с мелким ростом даже при свете дня казалась огромной, отбросила на стены едва освещенной комнаты фантастичные тени.
— Отвечайте быстро, у меня мало времени!
Гиббельс положил маленькую руку на телефонный аппарат, и повернулся к Кельнеру.
— Вы убили оберштурмфюрера Биттриха?
— Нет.
— Когда вы видели его в последний раз?
— В этом доме, во время показа.
— Вы видели, как Биттрих танцевал с вашей женой?
— Да.
— Вы ревновали?
— Нет.
— Почему?
Кельнер помедлил, удивленно смотря в черные глаза министра.
— Для этого были причины?
— Здесь я задаю вопросы! Почему вы не ревновали?
Харри посмотрел на Агну, снова перевел взгляд на Гиббельса, и спокойно ответил.
— Для этого не было причин, я доверяю своей жене.
Министр затрещал сухим, резким смехом. В наступившем веселье он, очевидно, хотел пройтись по комнате, но, вспомнив свое недавнее падение, к тому же перед женщиной, предпочел остаться под прикрытием стола.
— Доверяете? Даже тогда, когда он так настойчиво ухаживал за ней, приходил поздними вечерами в дом мод, где она подшивала его мундир? А когда он целовал ее? Провожал домой? Доверяете?
Гиббельс сложил руки на груди, и, припадая на короткую ногу, с довольным видом стал прохаживаться вдоль стола. Он уже не торопил Кельнера с ответами, наоборот, — злорадная усмешка, растянутая на его сухих, узких губах, свидетельствовала о том, что происходящее ему очень нравится.
Поправив выбившиеся из влажной укладки волосы, он внимательно следил за Харри.
Но Кельнер не сразу позволил ему увидеть свое лицо. Некоторое время он смотрел в сторону, зная, что так Гиббельс не сможет уловить выражение его глаз. Когда Харри был готов, он резко развернулся в сторону министра, и очень медленно сказал:
— Доверяю.
В кабинете повисла пауза. Даже министру стало душно, — он засунул указательный палец за ворот рубашки, стянутой у короткого горла узким галстуком, и снова посмотрел на Агну.
— Вы убили Биттриха?
— Нет.
— Зачем вы ездили в Пирну?
— Это был небольшой отпуск.
— Вам было плохо в Берлине?
— Нет, мне нравится этот город.
— А ваша работа?
— Я ее очень люблю.
— Биттрих целовал вас?
— Да.
— Он провожал вас домой?
— Да.
— Вы принимали его в доме мод?
— Он приходил в ателье, как ответственный за показ.
— Он трахал вас?
Дыхание Агны сбилось, она шумно сглотнула, и сделала глубокий вдох.
— Нет.
— Вы не похожи на немку.
— Я уже говорила вашей супруге: мне очень жаль, что я мало похожа на настоящую арийку, но, могу уверить вас, я истинная сторонница рейха.
Гиббельс резким движением развязал узел галстука, и сделал знак рукой. Черный эсесовец, все это время недвижно и неслышно стоявший в темном углу комнаты, за дверью, прошел по комнате и открыл окно. Почувствовав волну свежего, холодного воздуха, Агна облегченно вздохнула и прикрыла глаза.
— Вы знакомы с Ханной Ланг? Вам нравится ее внешность? Вы считаете ее красивее себя?
Фрау Кельнер улыбнулась, предельно выпрямляясь на стуле.
— Да.
— Что «да»?
— Я с ней знакома, мне нравится ее внешность, я считаю ее красивее себя.
Геббельс навалился на крышку стола.
— Как вы относитесь к тому, что у вашего мужа был роман с Ханной Ланг?
— Это было до нашей свадьбы, и значения не имеет.
— А его измена вам, когда вы уже были женаты? Кстати, когда состоялась ваша свадьба?
Агна смахнула капли пота, бежавшие по виску.
— 15 февраля 1933 года, — ответил за Агну Харри.
— Вы так хорошо помните, Харри Кельнер! Кстати, я так и не успел спросить, как вышло, что у вас та же модель автомобиля, что и у фюрера? Вы знаете, что это запрещено?
Харри глупо усмехнулся, развел руками и посмотрел на Гиббельса тем взглядом, который сообщил министру, что Харри очень неловко говорить об этом в присутствии жены.
— Это моя глупость, министр. Личная инициатива. Я потратил на покупку машины все деньги, что тогда у меня были, хотел впечатлить будущую фрау Кельнер.
— Удалось?
— Вряд ли.
Гиббельс смерил блондина долгим, пронизывающим взглядом. Тишина в кабинете перестала быть простой паузой, становясь физически ощутимой.
Харри слышал, как в звенящей тишине Агна сделала несколько торопливых вдохов, последний из которых заглушил лающий хохот министра. Сухой, режущий ухо смех стих так же внезапно, как и начался. Гиббельс, все еще посмеиваясь, протянул «женщины!», и подал знак эсесовцу у двери.
Тот остановился между Харри и Агной, и вытянул руки вдоль тела.
— Наконец-то нам удалось познакомиться с вами поближе, Харри и Агна Кельнер. Вы свободны.
От последней фразы глаза Агны расширились, она слишком резко поднялась со стула, и ее повело в сторону.
Глядя на то, как Кельнер держит жену под руку, карлик негромко заметил:
— Истинная арийка не должна ревновать своего мужа, не правда ли, фрау?
— Не должна, — смотря в упор на Гиббельса, глухо ответила Агна.
Трое — Кельнеры и эсесовец были уже у двери, когда до них долетел голос министра пропаганды. Он говорил тихо и нараспев, словно никого, кроме него, в кабинете не было.
— За убийство эсэсовца любой понесет наказание… Кстати, вам нравилось, внимание Биттриха? Он был хорошим воином, я рассчитывал на него, а теперь его кто-то убил…
Рассмеявшись сухим смехом, министр махнул рукой, эсесовец подтолкнул Кельнеров вперед, и они пошли к выходу из дома.
***
— Что ты делаешь?
Нитка, которой Эл до онемения замотала руку, порвалась, и она задумчиво наблюдала за тем, как к побелевшей части ладони снова приливает кровь.
— Переезжаю в другую комнату, — коротко бросил Милн.
Эдвард достал из открытого шкафа несколько плечиков, на которых была развешана его одежда, перебросил их через руку, забрал с прикроватной тумбочки сигареты и несколько номеров нацистских газет, и пошел к двери.
— Значит, ты так решил?
— Да, — не поворачиваясь, ответил Эдвард. — Надеюсь, так тебе будет лучше.
Элис зло рассмеялась.
— Может, мне тебя пожалеть?
Милн повернулся к Эл и с болью посмотрел на нее.
— Мне очень жаль, что все это случилось с тобой. Я хотел бы забрать твою боль себе, но ты не выносишь ни моего присутствия, ни моего прикосновения, снова и снова спрашиваешь, когда я тебя «брошу», и сколько, и с кем буду тебе изменять… ты не разрешаешь мне помочь тебе. Да, Эл, я страшно виноват. Я предал тебя, и я сам себя за это не прощаю, и знаю, что ты не можешь простить меня. И я… я не знаю, как еще сказать тебе, и что сделать… я люблю тебя. Я предал тебя, и я люблю тебя. Я хочу, чтобы тебе стало лучше. Но я не могу, не хочу больше так жить.
— Может, мне извиниться за то, что я переживаю визит в гестапо, смерть нашего ребёнка и твою измену не так, как следует? Слишком остро?
— Нет. Но я тоже его потерял, Эл. Наш ребёнок был и моим ребенком тоже.
На глаза Эл навернулись слезы, и она замерла, опустив взгляд вниз.
— Ты прав: я не разрешаю тебе помогать мне, я не выношу тебя и твои прикосновения… меня тошнит от всего этого! От всего тошнит!
Отбросив в сторону одеяло, Элис соскочила с кровати и подбежала к раскрытому шкафу. Обняв двумя руками все плечики, на которых еще оставалась одежда Эдварда, она с грохотом швырнула их на пол.
— Уходи! Ненавижу тебя!
Эдвард долго смотрел на нее, обводя медленным, блестящим взглядом всю небольшую фигуру Эл, — от кончиков босых ног до горящего гневом и болью лица. Он хотел что-то сказать, и даже начал говорить, но горло захрипело то ли стоном, то ли глубоко забитыми в него словами, которые он не знал, как произнести, и в эту секунду со страшной, бесконечной очевидностью Милн понял, что больше — незачем.
Его рука механически, с силой взъерошила на затылке светлые волосы, так, словно хотела вырвать их, потом резко нажала на дверную ручку, и Эдварда вынесло за дверь. Медленно спускаясь по лестнице, он слышал, как плачет Элис.
3
Часы в доме Кельнеров неспешно пробили девять раз. Кайла смущенно посмотрела на Агну, которая за все время их долгого разговора почти не изменила позы, — погруженная в свои мысли, она, казалось, даже не слышала сказанного женщиной.
Но стоило Кайле прервать свой рассказ, как Агна, повторила:
— Пожалуйста, продолжай.
И Кайла продолжала говорить о третьем случае, произошедшем с ней за последнюю неделю, когда ее остановили на улице и потребовали предъявить документы. Агна слушала не перебивая: про гестаповцев, обосновавшихся на улицах Берлина с еще
большей, чем то было раньше, уверенностью; про документы Кайлы Кац, на которые они даже не взглянули и швырнули ей под ноги, со смехом наблюдая за тем, как она поднимает их из уличной грязи. Особо ретивый поборник нацистского порядка наступил лощеным сапогом на удостоверение Кайлы, все больше заводясь смехом от того, что она пытается вытянуть корочку из-под его ноги. Дождавшись нужного момента, он отступил назад, и Кайла упала перед ним на колени. Послышался гогот двух арийских глоток.
Рука, сбивая шляпку с ее головы, схватила Кайлу за волосы, и с силой притянула женщину к черной форме с серебряными нашивками. Смачный плевок густой слюной, смешанной с табачной крошкой, залепил глаза Кайлы, но она не издала ни звука: дыхание сбилось от резкой боли, и она начала заваливаться назад, следуя за рукой полицейского.
Обшарив Кайлу, — ибо «обыском» это едва ли можно назвать, — они отпустили ее, посоветовав больше «не попадаться на пути».
Кожа на ребре изящной кисти, перевязанная множеством тугих нитей лопнула, и из раны на руке Агны потекла кровь. Она посмотрела на Кайлу жгучими зелеными глазами, полными слез.
— Как тебе помочь? — прошептала она, и положила порезанную руку на белую скатерть.
— Фрау Агна! — Кайла со страхом посмотрела на молодую женщину, — У вас кровь!
Агна медленно перевела взгляд на свою руку, и молча наблюдала за тем, как на поверхности раны выступают красные капли.
— Оставайся здесь, Кайла… оставайся в доме, прошу.
Женщина устало покачала головой.
— Нельзя, фрау, вы знаете.
В столовой повисла тяжелая тишина, нарушаемая церемонным, глубоким звоном старинных часов.
— Может быть… — начала Агна, но ее слова прервал стук входной двери.
— Герр Кельнер!
Кайла, смахнув слезы, оглянулась, и быстро встала из-за стола, вытягиваясь перед Харри.
— Добрый вечер, я…
Кивнув скорее голосу, чем самой женщине, Кельнер хрипло проговорил ответное приветствие, и быстро прошел мимо, даже не взглянув на нее.
— …уже ухожу, — тихо закончила фразу Кайла, и посмотрела на Агну. — Мне нужно идти, фрау Агна, Дану ждет меня, здесь, недалеко…
— Почему он не пришел сюда?
Кайла опустила глаза.
— Прости… не нужно рисковать. Я опять тебя задержала…
Агна порывисто обняла Кайлу, и застыла, крепко сцепив руки на ее плечах.
— Прости… — ребром разрезанной ладони Агна машинально провела по щекам и скулам, смахивая слезы, отчего ее лицо, с размазанными по нему полосами крови, стало выглядеть еще более беззащитным и пугающим.
Кайла положила руку на плечо девушки, и с сожалением оглянулась на нижние ступени лестницы.
— Все будет хорошо.
— Да, конечно.
Женщина с тревогой посмотрела на Агну.
На ее слова она ответила слишком быстро. Слишком быстро для того, чтобы хотя бы успеть сделать вид, будто она сама верит в то, что говорит.
***
Элис поднялась на третий этаж дома, который до переезда Эдварда был пустым, и остановилась на верхней площадке лестницы. Все здесь было почти чужим. Она попыталась вспомнить, когда, — до их ссоры, с момента которой прошло чуть более полугода, — она была здесь последний раз, и память вернула ее ко дню свадьбы Харри и Агны Кельнер.
…Когда молодожены подъехали к своему дому по улице Херберштрассе, 10, уже началась настоящая метель. Элис помнила, как Эдвард поднял воротник черного пиджака и с кривой улыбкой посмотрел на нее. А потом вынырнул в снежную берлинскую бурю, и быстрой черно-белой тенью обогнув «Мерседес», который уже успел заметить сам Гиринг, открыл перед Элисон дверь, вытягивая левую руку ей навстречу, и помогая молодой фрау Кельнер выйти из машины.
Воспоминания, словно кадры кинофильма, яркими вспышками скользили перед внутренним взором Элис.
По телу пробежала дрожь, ее губы изогнулись в мягкой улыбке. Она вспомнила, как улыбнулась Эдварду в ответ, вложила свою руку в белой атласной перчатке в его раскрытую ладонь, и, придерживая маленькую круглую шляпку с вуалью, вышла из автомобиля, мгновенно подхваченная порывами сильного ветра, смешанного с крупными хлопьями снега. Взявшись за руки, они побежали по заснеженной дорожке к дому, а поднявшись на крыльцо, стали со смехом стряхивать с друг друга снег, который еще не успел стаять и превратиться в те капли воды, которые почему-то не впитываются в ткань и не скатываются вниз, но продолжают оставаться на занятых местах, — плечах, прядях волос и кончиках длинных ресниц…
Открыв входную дверь, Эдвард Милн, уже снова ставший Харри Кельнером, посмотрел на свою жену, крепко сжал ее руку, и повел за собой. Тогда они обошли весь этот дом, не спеша исследуя все его комнаты, повороты, пару тайных комнат, скрытых перегородками… они были и здесь, — стояли точно на том же месте, где Элис замерла от воспоминаний сейчас, и сразу, следуя молчаливому договору, решили, что пока не будут занимать этот этаж, — и без него в особняке им вполне хватало места.
Пока.
Элис тяжело вздохнула, проводя рукой по темно-рыжим, коротким волосам. Мысли беспокойно бились в голове. После ухода Кайлы она не раздумывая пошла сюда, намереваясь поговорить с Эдвардом. Но чем больше сокращалось расстояние до его новой комнаты, тем больший страх и волнение охватывали ее. Стоило все обдумать, — слова, фразы… может быть, даже свой внешний вид, прежде чем приходить, но… времени не было. Возмущение и горечь, с подмешанным к ним волнением, торопили Элисон. Ей нужна помощь Эда, нужно знать, что он… мысль оборвалась, когда она заметила, что дверь в комнату Милна приоткрыта.
Мягко ступая босыми ногами по паркету, Элисон остановилась на пороге, не решаясь войти в комнату, освещенную мягким светом настольной лампы, чей отсвет казался особенно ярким на фоне тьмы, уже спустившейся за окном.
Эдвард, не заметив ее, быстрым шагом прошел по комнате и остановился возле письменного стола.
Электрический свет неровным лучом упал на его обнаженную грудь и мускулистые руки, выхватил из полумрака край острой лопатки. Разложив на столе какие-то документы, он напряженно вглядывался в них. Элисон, все так же стоя на пороге, не могла различить, что было на тех листах, — текст, фотографии, схемы или что-то другое.
При виде Эдварда ее сердце сжалось и тяжело забилось в груди, разнося боль по всему телу. Она давно не видела его так близко, и сейчас с тоской и болью следила за его движениями, сосредоточенным взглядом, изгибом руки.
Вот он передвинул несколько листов, пробежался взглядом по каждому из них, едва заметно, по давней привычке, кивнул, убирая со лба светлую прядь волос, и расставил руки по краям стола.
Элисон судорожно втянула воздух в легкие, и неотрывно смотря на Милна огромными глазами, по которым легко можно было различить ее недавние слезы, сбитой, оглушительно-громкой в окружающей тишине, дробью, постучала в дверь.
Она заметила, как Эдвард вздрогнул, перевел взгляд вправо, и посмотрел на нее.
В последнее время его взгляд стал именно таким, — резким, быстрым, жестким. Молниеносно оценивающим обстановку, готовым к атаке или ее отражению, нападению и защите.
Элисон была уверена, что он не взглянул на нее, но выражение его глаз переменилось, когда он понял, что это она. Взгляд стал отвлеченным и глухим, — к ней и ко всему внешнему миру. Его лицо едва заметно исказила боль, — как если бы Милну нанесли неожиданный, сильный удар, против которого он не успел выставить защиту, и потому она успела проникнуть слишком глубоко, прошив его горячей волной насквозь. Руки Эдварда оторвались от стола, вытянулись вдоль тела. Он не спеша, уверенной и мягкой походкой, обычной для него, шел к Элис.
Быстро улыбнувшись, девушка сбивчиво проговорила:
— Кайла… нужна твоя помощь!
Замок закрытой двери плавно щелкнул, и Элис осталась в прохладной темноте коридора.
— Пожалуйста… — она провела рукой по двери.
По ту сторону не раздалось ни единого звука, — ни шагов, ни шороха от дыхания… Милн словно исчез из комнаты, и только слабый луч все той же настольной лампы тусклым далеким светом продолжал гореть, выбегая в коридор этажа через нижнюю дверную щель.
— Поговори со мной… хотя бы раз за это время… за все это время…
Элисон нажала на изогнутую ручку, но дверь не поддалась.
— Ты не терпишь меня, но Кайле нужна помощь… пожалуйста… вспомни, она спасла нас.
Пружина в замке недовольно звякнула, извещая Милна, застывшего по другую сторону двери, что такое обращение с ней никуда не годится, и замолчала, — Элисон ушла так же тихо, как и появилась.
Еще долго после ее ухода Милн стоял на месте, уперев руку в дверь. Сомнение разгорелось внутри с новой силой, пожирая долго и тщательно выстроенные им барьеры с той же легкостью, с какой огонь сжигает сухую траву.
Он говорил себе не смотреть на нее, не сметь, но на долю секунды его взгляд все-таки зацепился за край ее губ, не высохшие прозрачные строчки, какие бывают от недавних слез, и этого было достаточно.
***
— К тебе приехал этот… нацист.
Дану Кац недовольно махнул рукой в сторону двора.
— Герр Кельнер?
Кайла с тревогой, которая теперь постоянно звучала в ее голосе, выглянула в окно, наблюдая за тем, как Харри заглушает мотор мотоцикла и выправляет подножку.
— И сколько раз я просила тебя не называть его так!
Она возмущенно посмотрела на мужа, пристально рассматривающего темно-зеленый с оранжевыми обводами Harley Davidson Кельнера.
Перекинув белое кухонное полотенце через плечо, Кайла вытерла и без того сухие руки, и поспешила навстречу Харри.
— Что-то произошло? Что-то с фрау? Наверняка рука… — Кайла посмотрела на Кельнера.
— Рука? Нет, с фрау все в порядке… а вы?
Блондин кивнул в сторону дома и хмурого Дану, стоявшего за окном.
— Агна сказала, что вам нужна помощь.
Смуглые руки Кайлы судорожно сжались в замок.
— Зря она сказала, вам нельзя мне помогать.
Кельнер тяжело и медленно вздохнул, мысленно, — хоть и без особого желания — соглашаясь с Элис.
— Когда я пришел сюда с Агной на руках, вы не думали над тем, стоит ли нам помогать, вы просто помогли.
Его голос смягчился и стал еще тише, он положил руку на плечо женщины. — Кайла, скажите мне.
Кайла подняла голову вверх, и из ее глаз побежали слезы.
— Они останавливают нас на улице… обыскивают, смеются… за последнюю неделю меня останавливали трижды, — обыскивали, били, давали пощечины… Дану избили три дня назад, уже не так сильно, как в прошлый раз, но… они говорят, чтобы мы не смели «попадаться у них на пути»… что с нами будет?!… нам запрещено… «евреям вход воспрещен»… вы видели, правда? Кайла обхватила себя руками и заплакала.
— Мою соседку ударили прикладом по голове… днем, на улице, в центре… она умерла там же, ей никто не помог, понимаете?… Как же так, герр Кельнер… как же так?..
Харри осторожно обнял Кайлу, чувствуя, как сильно она дрожит. Когда первая волна слез немного стихла, и женщина задышала ровнее, Кельнер достал из внутреннего кармана пиджака узкие белые карточки с золотым готическим шрифтом.
— Кайла, послушайте меня.
Убедившись, что женщина его слушает, Харри тихо продолжил:
— Возьмите это, на первое время. Пока этого должно хватить, но я что-нибудь придумаю.
— Что это?
— Визитные карточки. Небольшая ценность, но, будем надеяться, что пока я ищу для вас более серьезную помощь, они обезопасят вас. Вас и Дану. Пусть скажет, что работает у меня… у нас.
Кайла посмотрела на белоснежную визитку из плотной бумаги с золотой окантовкой, повернула ее, и с недоумением взглянула на блондина. Отвечая на безмолвный вопрос, он пояснил:
— На обороте, в углу, указан номер. Вам не нужно знать, чей он и куда ведет. Но если вас или Дану снова остановят, покажите визитку им. Они все поймут сами.
Нажав на педаль мотоцикла, он дождался, когда мотор зарычит, сел за широкий руль, и, убрав ногой подножку, резким полукругом отъехал от дома семьи Кац, подняв за собой небольшой столб гравийной крошки.
— Герр Кельнер, вы ехали без шлема?!
Невысокая изящная блондинка со светло-серыми глазами изобразила на своем смазливом личике ужас, и крепче прижала папку с бумагами к груди.
— Доброе утро, Софи, — с расстановкой ответил Кельнер, стягивая мотоциклетные очки, от которых на его лице остались небольшие полукружья следов.
Харри выпрямился на кожаном сидении и несколько секунд сидел молча, подняв голову к небу, медленно втягивая в легкие утренний воздух. Холодный и свежий, он тихо сообщал тем, кто не утратил наблюдательности, о близкой осени.
Проследив за Кельнером, блондинка улыбнулась, сделала шаг вперед, и запустила пальцы в волосы Харри.
— У вас такие красивые волосы, герр Кельнер… не такие светлые, как мои, но с любопытными от-т-енками…
Секретарша Харри, по привычке, растянула последнее слово и однозначно посмотрела на своего начальника.
Светлая бровь Кельнера чуть дрогнула, приподнимаясь вверх. Смотря на Софи, он сомкнул пальцы вокруг ее тонкого запястья с золотым браслетом, и аккуратно отвёл руку девушки в сторону.
Кисть, легко коснувшись бедра, обтянутого темно-коричневой юбкой, повисла вдоль тела Софи. Однако улыбка так и не сошла с ее лица, — лишь из игривой она быстро переменилась на вежливую и натянутую.
— Я подготовила экземпляры договоров, которые вам нужно посмотреть и подписать. Кроме того, вашего согласования ждут планы по разработке и поставкам лекарственных препаратов, удобрений и…
Софи замолчала, переводя дыхание, и перешла на шепот, — у нее не слишком хорошо получалось успевать за быстрыми и широкими шагами Кельнера.
— … Отравляющих веществ.
— Фройляйн Кох, — Кельнер повернулся к секретарше. — Вам следует знать, что подобная подача информации неприемлема. Будьте внимательны, подобного я больше не потерплю. Что-то еще? Важное?
— Необходимо знать, будете ли вы присутствовать на ближайшем вечере.
Светлые глаза Харри строгим взглядом прошлись по лицу Софи. По длинному коридору, ведущему к кабинету начальника берлинского филиала «Фарбен», он пошёл один.
Одобрительные крики и высвисты, — благодаря отличному эху, — мощной волной разнеслись по подвальным помещениям, ударяясь о стены высокими волнами.
Зрители, допущенные на импровизированный боксерский бой, замерли, с азартом и напряжением наблюдая за лицами бойцов. Несколько мужчин, сложив руки рупором, задали новую волну зрительского нетерпения.
Фройляйн Кох, напуганная криками, вздрогнула и плотнее вжалась в стену.
Мужчины смотрели на нее горящими, жадными глазами, но Кох старательно игнорировала их, — она все еще находится на рабочем месте, пусть теперь это не кабинет секретаря, смежный с кабинетом Харри Кельнера, но, — Софи вскинула голову вверх, и платиновые волосы ярко вспыхнули в желтых и ослепительно-белых отсветах раскачивающихся потолочных ламп, — ее начальник — здесь, а значит, она должна вести себя должным образом.
Девушка перевела взгляд на Харри, который готовился к поединку с Эрихом фон дер Хайде.
Кельнер вставил в рот защитную пластину, поправляя ее рукой, на которой ещё не было перчатки. Его белые волосы сверкнули в электрическом свете так же ярко, как и ее, и Софи была уверена: она и Харри Кельнер очень похожи, у нее непременно все получится.
Девушка медленно, откровенно рассматривала его. Он был очень хорошо сложен: высокий, правда, — на ее вкус — излишне худой, с широкими плечами и рельефными мышцами, — полная противоположность крупному и приземистому, словно прибитому к земле мешком пыли, Хайде.
В подтверждении своей мысли Софи перевела насмешливый взгляд на Эриха, сотрудника контрразведки концерна «Фарбениндустри», в состав которой входила и компания «Байер». Поморщившись, она с пренебрежением пробежалась взглядом по толстой спине мужчины, покрытой черными волосами, и прикрыла глаза.
Какое счастье, что теперь всем понятно, как должен выглядеть настоящий, красивый мужчина, истинный ариец! Нельзя же допускать, чтобы всякий сброд… но подобные экземпляры, вроде Хайде, были пока нужны, правда, годились они не более, чем на роль исполнителей.
Серые глаза Кох снова вернулись к Кельнеру, и засветились тем самым огнем, которого так хотели от нее мужчины, испугавшие Софи своими недавними криками.
Ухмылка легла на губы блондинки, она без всякого смущения прошлась пошлым взглядом по обнаженной груди Кельнера. А все-таки интересно, насколько правдивы те слухи, которые снова стали разносится с разных сторон, когда стало известно о поединке Хайде и Кельнера?
Говорили, будто бы Эрих допрашивал Харри, и сильно избил его, но не добился ничего, кроме смеха. А потом, — при мысли об этом сердце Кох замирало особенно сильно, — Харри засмеялся, и, сплюнув на пол кровь, приказал Эриху освободить его…
Лоб Софи наморщился: мысль о допросе, и о том, что Кельнер мог отдать приказ фон дер Хайде, как-то не укладывалась в ее голове.
Зачем терпеть побои, если можно их избежать, и сразу поставить этого жирного оборотня на место?.. Носик Софи поморщился, стоило ей подумать, что этот урод мог бить Кельнера, но вот рефери вышел на середину ринга, объявляя о начале боя, и Кох снова посмотрела на Кельнера.
***
— Меня в чем-то подозревают?
Агна Кельнер остановила пристальный взгляд на лице высокого полицейского, опережая его дальнейшие слова своим вопросом.
Сотрудник тайной полиции ответил девушке таким же внимательным, изучающим взглядом, широко расставил ноги, и откинув вверх обложку маленького блокнота для записей, приготовился записывать показания фрау.
— Работаете на опережение, фрау Кельнер? — светлые глаза мужчины радостно сверкнули.
— Что?
— Задаете вопрос первой, надеясь выиграть время в разговоре, — терпеливо пояснил полицейский, помогая себе жестами. — Что ж, это даже забавно.
Он коротко рассмеялся, врезаясь проницательными взглядом в лицо Агны, покрытое веснушками.
…Свет ослеплял, и, казалось, нещадно жег кожу. Размяв шею, Кельнер легким, пружинистым шагом отошел от Хайде подальше. Пот застилал глаза, и проверять состояние старины Эриха Харри становилось все труднее. Главное, — не дать ему сбить ударом дыхание, и не сбиться с ритма самому.
От вонючей смеси пота, духов и пива голова шла кругом. Эрих неслабо зацепил его двумя прямыми выпадами, — сначала по одному виску, потом по другому.
Харри видел, что он метит в бровь, — туда, где по верным расчетам Хайде, должен проходить шов, оставшийся у Кельнера после их последней встречи, — допроса с не слишком большим, — при этой мысли Харри оскалился, — и даже маленьким пристрастием.
— Дата рождения? — эсесовец расставил ноги шире, прочно впечатывая их в подвальный пол модного дома фрау Гиббельс.
— 22 марта 1913 года, — медленно проговорила Агна, глядя на оберштурмфюрера снизу вверх, и удобнее села на стуле. — Что-то не так?
— Здесь я задаю вопросы, — мужчина в смерил ее взглядом очень светлых, почти прозрачных глаз, от пересечения с которыми Агне стало не по себе.
— Но согласитесь, это довольно… удивительно: учинять допрос даме вот так, во время рабочего дня, в модном доме самой Магды Гиббельс.
Девушка повела плечами и улыбнулась широкой, красивой улыбкой, при которой правый уголок ее губ нервно дернулся.
— Вы, может быть, и не дама, фрау Кельнер.
Сотрудник тайной полиции с удовольствием посмотрел на молодую женщину.
— Ваш социальный статус теперь, с принятием новых нюрнбергских законов, под вопросом. И отсюда вы вполне можете отправиться сначала в гестапо, а потом в тюрьму. Все зависит от того, что мы решим. Из гражданки рейха вы станете «подданной»… вам понятно, что это значит?
Агна уставилась на полицейского огромными от удивления глазами.
— Неужели вы думаете, что я — ев… еврейка?
— Пока ваши слова и наша проверка не докажут обратное. Место рождения?
— Город Эссен, федеральная земля Северный Рейн-Вестфалия.
— Отец и мать?
— Погибли во время войны.
— Правда?
Агна изобразила волнение, и пристально посмотрела на эсэсовца. Так, что он не сразу смог отвести взгляд. Несколько секунд прошли в молчании.
— До войны отец работал на шахте Цольферайн. Мне было четыре, когда они умерли. Мама так и не смогла оправиться от смерти отца, умерла через полгода.
Полицейский с улыбкой посмотрел на Агну, наклонился вперёд, рассматривая ее как любопытного зверя.
— И все-то они умерли… а вы — совсем одна, и такая храбрая, да?…
В тишине цокольного этажа раздался сухой хруст.
Не отводя взгляда от лица Агны, полицейский поднес кулак к ее лицу, и разжал его. На ладони неровными обломками перекатывался черный карандаш. Вернее то, что от него осталось.
Немигающим взглядом Агна смотрела на обломки карандаша. Она попыталась улыбнуться, но вместо этого громко сглотнула. Мужчина довольно хмыкнул.
— Кто же тогда вас воспитывал?
— Те… тетка. Благодаря ее связям я поступила в Мюнхенскую академию искусств.
— И там же познакомились с вашим мужем.
— В Мюнхене, да, — фрау Кельнер резко выпрямилась, напрасно пытаясь увеличить расстояние между собой и оберштурмфюрером.
Полицейский, забавляясь, постучал блокнотом по колену.
— Как-то все очень складно, фрау Кельнер. Не кажется ли вам удивительным то, что вы познакомились с вашим нынешним мужем в декабре….
— Тысяча девятьсот тридцать второго года.
— И уже 15 февраля следующего года поженились. Не слишком быстро?
Агна коснулась рыжих волос и медленно отвела их назад.
— Любовь, — глухо прошептала она, сжимая ладонь со следами, которые остались от нитей, в кулак.
— Давай, Эрих! Ну! Сам напросился на бой!
— Размочи его, как обещал!
— Или правду говорят, что это ты обмочил штаны, допрашивая Кельнера?!
— Эрих-только-на-словах-герой?
Совсем рядом загоготали глотки, докатываясь до слуха Кельнера отдаленной, глухой волной.
Повернув голову вправо, он улыбнулся Эриху. Тот послушно и медленно шел прямо на него, подобный быку, приметившему красную тряпку, привлеченный то ли сумасшедшим оскалом Кельнера со смесью крови и слюны, то ли приглашающим знаком его руки.
Сюда, Эрих, ближе…
— Значит, вы утверждаете, что вы — арийка, не еврейка?
— Да.
— Что «да»?
— Арийка, не еврейка.
— Я плохо слышу.
Впившись ногтями в свежие порезы на руке, Агна Кельнер медленно и четко произнесла:
— Я — арийка, не еврейка.
Эсесовец медленно втянул носом воздух у самого лица девушки, почти касаясь ее щеки своими губами.
— Чувствуете?
Не дожидаясь ответа, он увлеченно, со страстью, объяснил:
— В воздухе нет никакой вони, значит…
Расчет Кельнера оказался неверным. Почему-то старина Эрих оказался рядом с ним гораздо быстрее, чем он мог ожидать: последовал еще один прямой…
— А ты неплохо… спра… — простонал Харри, оседая на настил ринга.
Лампочки заплясали над ним как сумасшедшие ведьмы, ускользая от его взгляда тонкими светлыми линиями. Он провалился в темную, коасную тьму.
— …Может быть, вы и не еврейка.
Круто развернувшись на звонких при ходьбе каблуках лощёных сапог, эсесовец облегченно вздохнул.
— Знаете, фрау Кельнер, я даже этому рад. Как представлю, что нужно вести вас наверх, через все ателье, на глазах у швей и клиенток сообщать самой фрау Гиббельс, что мы вас забираем, везти в гестапо, снова спускать вас в подвал, потом — поднимать на допрос…
Высокий блондин достал из кармана брюк платок и картинно утер им несуществующий пот.
— Вы можете идти, фрау Кельнер.
Агна удивленно посмотрела на мужчину, и поднялась со стула, замедляя движения намеренно, — чтобы не показать ему свой страх, — и пошла к выходу из подвала.
Проходя мимо полицейского, она почувствовала, как он с силой сжал ее локоть, притягивая Агну к себе.
— Очень рад был познакомиться, фрау Кельнер. Очень. Рад.
…Предпоследний раунд, новые три минуты. На исходе предыдущей Эрих снова задел его, отвесив тяжелый удар в челюсть. И в ту секунду, когда перчатка Хайде смазала с лица Харри всякое выражение, он услышал женский крик, почти сразу заглушенный чем-то, может быть, ладонями.
Узкими, тонкими ладонями, прижатыми к лицу с веснушками.
Эрих начал новый круг, и в памяти Кельнера мелькнуло лицо Элисон Эшби — потерянное, горькое, с неловкой улыбкой. Элис пришла к нему за помощью. В этот момент она совсем не пыталась казаться красивой, и именно потому в глазах Эдварда была настолько красивой, что его сердце ожгло болью.
Хайде снова вышел на первый план, отчего лицо Эл потерялось, стерлось из памяти, и разум Харри затмила ярость.
…Первый из двух финальных раундов он еще видел перед собой старину Эриха. Тот закрывался руками, — локтями и кистями рук, спрятанными в перчатках. Отходил назад и в стороны, задевая канаты.
Толпа ревела. Почему? Кельнеру это было не важно. Ярость и долгая боль требовали выхода, и он бил, бил, и бил Хайде.
В какой-то момент Эрих извернулся, отбросил высокого Кельнера на ограждающий канат, но это только подстегнуло Харри, выбрасывая его вперед, как освобожденную пружину.
Раз, два, три… стой на месте, Эрих! Отвечай и стой! Не смей падать, не смей! Отвечай, отвечай на все вопросы! Говори, пока дикое одиночество не сожрет тебя. Говори, пока можешь, Эрих, и никогда, — слышишь! — ни-ко-гда не падай. Даже если все уйдут, исчезнут, умрут, разобьются, бросят, оставят и разделяться на красные куски, никогда, никогда, Эрих, не падай! Не смей, — ты должен держаться, такое было решение. Держись, Эрих! Только я сейчас не знаю, зачем? Не получилось так много, Эрих, так много! Я думал, — я вернулся к жизни, когда встретил ее. Я любил ее, как умел, но вышло все не так… а тебя, Хайде, твоя жена любит? Не ненавидит? Ее не тошнит от тебя? Она снится тебе ночами?…Я столько раз пытался понять, где ошибся впервые… Наверное, в самом начале, где были шляпка, вуаль, ослепительная улыбка ярких, зелёных глаз. Таких невероятных, что земля качалась под ногами, Эр… я стал пьяным ею, таким остервенело пьяным, что был уверен — она меня тоже любит. Ни одного сомнения, понимаешь? Только она, ее душа и тело, и моя дикая радость, — что снова могу дышать полной грудью, не опасаясь преследования приходящих во сне почти каждую ночь, мертвецов…
Бой еще не закончился, но Кельнер сбросил перчатку с руки, — отшвырнул ее сторону, — и с силой потянул обмякшего Хайде на себя.
Не смей падать, Эрих!
Харри хотел удержать Хайде, — чтобы он никогда не падал, но почувствовал, как его отвели в сторону, забрали у него соперника, отталкивая Харри к канатам, дальше и дальше.
Дальше и дальше.
Вперед и вверх.
Как было с мамой, когда она уже перестала дышать, а он все сидел рядом с ней, гладил мягкие, красно-белые волосы.
…Всякий звук замер, даже сам воздух, казалось, был недвижим. И Харри сделал вдох. Первый, настоящий — за все последние минуты боя.
Растерев глаза руками, он постарался сфокусировать зрение на противоположном углу ринга. И увидел Эриха на полу. И кровь, и кричащих, взволнованных до истерики людей. Кто-то подскочил к рингу и схватил Харри за ногу. Послышались аплодисменты, хлопки, одобрительная ругань.
И Кельнер, наконец, увидел то, во что за последние шесть минут боя он превратил Эриха фон дер Хайде, сотрудника контрразведки концерна «Фарбениндустри». У того, кем в эту минуту был Эрих, не стало лица, — на его месте осталось только кровавое месиво, сплошное и неразличимое, скрадывающее собой все черты некогда человеческого лица.
Кельнер хотел поднять Хайде, но его снова остановили звонкими шлепками по обнаженной, потной груди.
— Полный нокаут, Кельнер! Полный!
Его похлапывают по плечам, разбитую правую руку Кельнера по очереди трясёт какая-то нескончаемая вереница людей. Адреналин медленно стихает, осаживая кровь вниз, и он чувствует привкус железа во рту, вязнет в нем, наблюдая, словно со стороны, за собой и за своим телом, часто раскрашенным в красный. Все ту же правую руку Кельнера резко поднимают вверх, а на краешке его памяти бьется старая, корчащая ему знакомые рожи, мысль: он убил человека. Еще одного.
4
Милн уезжал рано утром и возвращался поздно вечером, а в последнее время — все чаще ночью. Эл пыталась поговорить с ним, но он лишь бросал на нее мимолетные взгляды, и возвращался к своим делам, уходя от нее все дальше, — на свою немую, необозримую глубину. А стоило ей начать разговор о том, что произошло между ними, как она оказывалась перед такой глухой стеной остранения, что глядя на замкнутое и темное лицо Милна, можно было решить, будто Элис в одночасье сошла с ума, и теперь разговаривает сама с собой.
Со временем, когда первая острота стихла, Милн перестал размышлять над тем, как отправить Элис обратно, в Лондон: в целях ее безопасности, но больше для того, чтобы не видеть ее, и не мучить себя этой близостью.
Со временем он снова приучил себя находиться рядом с ней, смиряя себя и сдерживая, и вынужден был признать, что ее присутствие в Берлине необходимо, — оно по умолчанию отвечало на массу негласно заданных вопросов, и продолжало работать на пользу их общепринятой легенде о том, как девушка, следуя за возлюбленным, приехала в Берлин. И столица мира настолько понравилась им, что именно здесь они решили пожениться.
Первые месяцы после ссоры Милн избегал Эл всеми возможными способами, хотя «избегал», пожалуй, слишком сильное слово для того, кто исчезал из собственного дома гораздо чаще, чем оставался в нем. Исчезновение давалось гораздо легче с тех пор, как Харри Кельнер обзавелся мотоциклом Harley Davidson.
Элис не раз видела, как он гоняет без шлема, на бешеной скорости. И каждый раз, когда в ночной темноте раздавался оглушительный шум мотоциклетного мотора, она подходила к окну и облегченно вздыхала, — с Милном все было в порядке. По крайней мере, внешне. Об ином, — о том, что происходило с ним, — он, конечно, с ней не говорил, пресекая любые попытки вторжения Эл на свою территорию так яростно и так четко, что она испытывала искренний страх перед тем, как решиться на новую попытку разговора с Эдвардом.
Если бы у них все было хорошо, она бы обязательно попросила его ездить медленнее и тише, — хотя в глубине души чувствовала, как это, может быть, глупо, — но «хорошо» у них, Эдварда и Элис, не было. Оно было только у Харри и Агны Кельнер: четко выверенное, смеренное мерной ложкой хорошее, показанное ровно настолько, чтобы о них не расползлись в разные стороны, — подобно щупальцам глубоководного осьминога, — неверные, ненужные слухи.
Но стоило вниманию окружающих отвлечься от них, переключиться на новые объекты светской игры, как между Харри и Агной вырастал незримый вал молчания и немоты. И если Элис со своей стороны снова и снова пыталась обрушить хотя бы каким-нибудь способом глухую оборону Милна, то он продолжал убеждать себя в том, что ему больше не нужна любовь Эл, что он оставил ее в прошлом и совсем забыл, и что он, Эдвард Милн, вполне сможет жить дальше так, как он жил эти шесть месяцев, и, может быть, — кто знает? — довольно неплохо и даже радостно.
Эл тяжело вздохнула, вспомнив, как вчера утром они столкнулись в столовой. Агна села за стол, пожелав Харри доброго утра, а когда Кайла подошла к ней с кофейником в руках, чтобы налить горячий кофе, Кельнео оторвал взгляд от очередного номера нацистской газеты, и попросил Кайлу принести его завтрак в библиотеку.
Просьба была сказана таким ровным тоном, словно он сказал о том, как неплохо было бы сегодня вечером разжечь камин по причине того, что вечером становится холодно и сыро. Агна долго смотрела на него в попытке вызвать ответный взгляд, но, почувствовав это, Харри резко поднялся со стула, и вышел из столовой.
Сколько еще это будет длиться? Что ещё она может сделать, чтобы все исправить? Если это можно «исправить»… все время их ссоры Эл намеренно не давала себе покоя мыслями обо всем, что произошло.
Растравленная душевная рана сильно болела, но именно сейчас ей, как никогда раньше, нужно было все разобрать и понять. Мысленно она все чаще обращалась к детству, Стиву, первому знакомству с Эдом в Ливерпуле, затем — в Лондоне… ко всему, что между ними было, и что произошло с тех пор и до сегодняшнего дня.
Эл тяжело задышала, скручивая в узел белую простынь. Сердце становилось тяжелее с каждым днем, и все чаще на нее накатывала внезапная паника: ничего не вернуть, она ничего не сможет исправить. Паника душила ее ночью, во сне.
И тогда Агна Кельнер просыпалась с криком на губах, упираясь рукой в холодную подушку на пустой половине кровати, в попытке поскорее очнуться или найти в новом, страшном сне, — где смешивался хохот выжившего Стива и звук медленно падающего на землю мертвого Харри Кельнера, — хотя бы крохотную точку опоры.
Но в иных снах земля буквально уходила у нее из-под ног: светлые, звонкие туфельки на тонком каблуке становились красными. Элис расстреливала брата в упор, снова и снова, разряжая основную, — а за ней и запасную — обойму «Вальтера» в его грудь, в голову, в самое сердце…. а он истерично хохотал и не умирал. Он поднимался, вставал, взлетал с булыжной мостовой, кружил над ней в попытке увести ее с собой, и убивал, и ранил Эдварда, который пытался схватить Эл за руку…
Кошмары чаще всего стихали при первых лучах солнца, и Элис сама не заметила, как оно стало для нее залогом спасения и света. Она все чаще не спала, или спала урывками, не подпуская к себе настоящий, глубокий сон, и все больше думала о том, что осталась абсолютно, бесконечно одна.
Мучительнее всего было осознание того, что она сама во всем виновата. В этом признании не было самолюбования или попытки пожалеть себя, — только бесконечная, постоянная, полынная горечь, которую она не знала, как унять. Ей казалось, что за прошедшие месяцы она передумала обо всем, обо всей своей жизни, и теперь была уверена в том, что Стив ее не любил: только терпел, дожидаясь, пока она повзрослеет, в надежде на то, что она сама отдаст ему деньги, оставшиеся от родителей.
Элис вздрогнула и повела плечами, крепче обнимая руками колени. Сбежать от этих мыслей было невозможно, — она пыталась. Чем дальше шли дни, тем яснее становилось то, что ее слепота в отношении собственного брата грозит стать тем, что разрушит ее, и остатки их отношений с Эдом… но что она знала о Стиве?
Элис нетерпеливо отбросила волосы со лба, и крепко обняла голову руками. В ее детских воспоминаниях Стива было совсем немного, — гораздо больше родителей, образы которых теперь, кажется, окончательно поблекли и выцвели, — даже несмотря на то, что она старалась запомнить каждую черту в их лицах.
Папа. Мама. Стив.
Когда, после смерти родителей, они приехали в Ливерпуль вместе с тетей, брат начал готовиться к отъезду в Итон. Ему было четырнадцать, ей всего пять… можно ли надеяться на объективность детских воспоминаний? Эл перевела задумчивый взгляд на оконную раму, за которой раскинулась еще одна черная ночь.
Перед ее внутренним взором возник Стив, — такой, каким она запомнила его в день отъезда в колледж. Он показался ей тогда слишком высоким, с огромными руками, похожими на раскинутые в разные стороны сухими ветками. Вот он наклоняется к Элис, быстро целует ее в щеку, еще быстрее прощается с тетей, и входная дверь с грохотом закрывается, долго после ухода Стива позвякивая в наступившей тишине дома хрустальным, звенящим звоном витражного стекла.
От воспоминаний Эл стало душно и неуютно. Частое, неглубокое дыхание мешало ей вздохнуть, и сердце билось быстрее и быстрее. Блестящие, большие глаза Эл с волнением разглядывали темноту. Она откинула одеяло в сторону, и снова крепко обняла голову руками. Что-то не давало покоя, словно она наконец-то, за все это медленное, долгое, мучительное время, нашла нужный, но смутный, пока едва уловимый, след.
Или — тень следа, ускользающее предчувствие.
Громко сглотнув, Элис уставилась в одну точку. Она всегда воспринимала Стива как любимого старшего брата. Слышала, как мама — далеким звонким эхо в отрывках ее памяти, — говорила Стиву, что он должен заботиться о ней, об Элис. Потом родители умерли. Эл, Стив и их тетя спешно вернулись в Ливерпуль из Ирландии. И волшебное время эльфов с их сказочными песнями и танцами в бирюзово-звонких зарослях леса, закончилось.
Стив уехал в Итон.
Ей говорили, что он обязательно станет приезжать домой на каникулы. Но его не было.
Элис долго списывала это на учебу, думая, что брат слишком занят. Ведь там, за окнами их уютного дома, — большая жизнь. «Это тебе не Ливерпуль!» — так Стив однажды написал ей. А она все равно продолжала его ждать, не замечая очевидного.
Он не приедет.
Он ее не любит.
Она ему не нужна.
Элис беззвучно, невесело засмеялась. В его любви к ней она никогда не сомневалась. Даже тогда, когда в Рождество, встретившись впервые за несколько лет, Стив оттолкнул от себя Эл, которой тогда уже было тринадцать, и теперь уже она готовилась к скорому отъезду в школу.
Вечер сочельника отчетливой, яркой картинкой вспыхнул перед Элис. Она и не думала, что помнит те события так ясно.
Воспоминания яркими кадрами сменяли друг друга. Вот она, слишком взволнованная приездом Стива, порывисто обнимает его, не замечая никого и ничего вокруг. Его руки больно упираются в ее плечи, — он не желает, чтобы она обнимала его, тем более так крепко, и освобождается от ее слишком назойливых, сопливых объятий. И она, почему-то, не удивлена этому. То есть, конечно, да… но когда Стив отталкивает ее от себя, она жестко улыбается, только углом губ.
Потому что она знает правду.
Ее взгляд, не задерживаясь, скользит по высокой фигуре Эдварда Милна. Их еще не представили друг другу, но то же самое сердце, которое знает, что Стив на самом деле ее не любит, узнает Эдварда Милна в том высоком молодом человеке, который смотрит на нее очень внимательно, и, кажется, даже с сочувствием.
Она наконец-то осмеливается посмотреть на его худую, вытянутую вверх, фигуру. Быстро, не слишком подробно, — как будто она совсем на него и не смотрит, — и сердце срывается вниз, и в жар и в холод. Эл убегает в свою комнату, пытается заглушить беспокойство мыслями о том, что подарить Эдварду на Рождество, — у него обязательно должен быть подарок. Но ничего не приходит на ум. Ее мысли рваными обрывками носятся между братом и Эдвардом Милном, и сердце Элис уже тогда шепчет ей то, от чего еще долго взрослая Элисон Эшби будет отмахиваться: Стив не любит ее. Она ему не нужна.
Он никогда больше не приедет домой, — даже если, как сейчас, будет сидеть на первом этаже их родительского дома, в большой, уютной гостиной, украшенной к Рождеству гирляндами и елочными игрушками.
Невидимая слеза скатилась по щеке девушки. Стив уехал так же внезапно, как и появился. От встречи с ним в сердце и в памяти Эл надолго остались недоумение и горечь: почему он так себя ведет? Почему, к концу своего обучения в Итоне, совсем перестает писать ей письма? Где он был эти несколько лет после колледжа? Почему не приехал домой? И почему, — а главное, как — появился тогда на съезде в Нюрнберге? Эдвард был прав?.. Элис скрутило судорогой.
Она села на кровати, стараясь прийти в себя. От резких выдохов кружилась голова, но она снова и снова возвращалась к одному и тому же моменту: Стив схватил ее и повел за собой.
О чем она думала в тот момент? Боялась, что он действительно отдаст ее Мосли?
Воспоминание яркой картинкой поднялось перед Элис, подводя ее к самому главному… Нет, не к моменту выстрела, и не к глухому стуку, с каким уже мертвый Стивен Эшби упал на мостовую старинного Нюрнберга.
Глаза Эдварда.
Стив ведет ее за собой, больно сжав плечо, но Эдвард остается там, за ее спиной. Вздрогнув, она поворачивается и смотрит на него. Неужели это — все? Конец? Им нужно прощаться?..
Все подчинилось одному порыву, — Эл вывернулась из хватки брата, побежала к Эдварду, и, непонятно как, но сумела выстрелить в Стива прежде, чем он убил ее или Эда.
Я люблю тебя.
Простая и сложная истина.
Вечная, как мир.
Неоспоримая правда.
За нее можно умереть, если так выйдет. Но главное — защитить того, кого любишь. Хотя бы постараться. Сделать попытку.
Эл свою сделала.
Они были живы, оба.
Но теперь, из-за ее боли и слепого гнева, они разведены по разные стороны глухой стены.
Путаясь в простыни, Элис сорвалась с места и подбежала к зеркалу. Ей нужно видеть своё лицо.
Элис, почему ты все убила?
Долго, с гневом, она всматривалась в свое отражение, и не находила слов. Губы ломались и дрожали под напором невысказанной боли, слишком поздних сожалений. Воспоминания волнами набрасывались на нее, стоило только обратиться к ним.
Вот она заявила Эду, что их ребенок — это «ее дело», вот сбежала в Лондон, едва ли понимая, чем это может грозить Агне и Харри Кельнер по возвращении в Берлин. А если бы у них не оказалось внешних, благовидных предлогов для поездки? А в начале? Стоило только остановиться здесь, в городе, как Эл бросилась искать фрау Берхен, надеясь, что она поможет ей найти Стива. Как она вообще думала просить ее о помощи?.. Стив. Стив. Стив.
Даже он, — при мысли об этом Элис захохотала, скрючившись перед зеркалом, — совсем не виноват в том, что она успела натворить за все это время, прикрываясь его поисками. Он просто был тем, кем был: перешедшим на темную сторону ублюдком, для которого не осталось никаких границ. Нацизм, партия Мосли отлично согласовывались с ним, а он — с ними.
А что она, Элисон Эшби?
Наивная и слепая, не желающая замечать очевидных вещей, слишком увлеченная поисками своего доброго брата, чтобы услышать и увидеть хотя бы часть из того, что говорил и делал для нее Эдвард. Элис тихо осела на пол и закрыла лицо руками. Она — сестра Стивена, у них одна кровь. Может быть она — такая же, как он? Тоже гнилая? А родители? Могли бы они подумать, что их сын станет таким? Или не «станет», а «был»? Всегда таким был?
И Эдвард.
Тогда, во время их разговора в машине, в Нюрнберге, он словно не был удивлен тому окружению, в котором Эл нашла брата…
Эд знал? Он что-то знает?… Он никогда подробно не говорил с ней о Стиве, только спрашивал.
Снова и снова — медленно и терпеливо успокаивая все ее тревоги и необдуманные порывы. Черт бы их побрал! Черт бы побрал тебя, Элисон Эшби! Ты во всем виновата!..Ты даже не подумала о том, что будешь делать, когда найдешь Стива. Уедешь с ним «домой»?
Но для Стива родительский дом давно перестал существовать, теперь и у тебя нет дома, только видимость благополучия и роль Агны, от которой ты не имеешь права отступать.
Но все могло быть гораздо хуже, знаешь? Тебе очень повезло, Эл. Эдвард столько раз спасал тебя. Ты могла быть изнасилована Гиббельсом, Гирингом, Биттрихом… Пока судьба и Эд берегут тебя, но что может быть дальше?
Черные в темноте, глаза Элис зло осмотрели комнату, останавливаясь на двуспальной кровати.
Зато Стив, похоже, хорошо знал, что он станет делать с тобой. «Ты ему понравишься!». И поцелуй. Такой была его «братская» любовь. А если бы не Эдвард, кто знает, где бы сейчас ты была. Оставить Эдварда в Берлине, посреди всего этого, и уехать со Стивом?
Элис резко покачала головой.
Она могла заблуждаться в чем угодно, она могла упрямо продолжать любить образ своего брата таким, каким он был только в ее наивных воспоминаниях, но она знала, чувствовала точно — она не смогла бы оставить Эдварда.
И все произошло так, как произошло: она убила своего брата в попытке защитить того, кого действительно любила, — неровно, неуклюже, жестоко. Ее любовь не грела, — теперь это тоже было ясно.
Элис запомнит тот выстрел на всю жизнь, — с того вечера в переулке Нюрнберга, и до конца. Это уже не изменить. Может быть, ей будет больно всегда. Но сейчас она очень далека от своей последней минуты. И может быть, у нее еще есть хотя бы маленький шанс исправить то, что она разрушила?
Эл поднялась, выпрямляясь во всю высоту своего небольшого роста, стянула с кресла плед и вышла из спальни. Эдвард Милн был единственным, кто любил ее. Даже вопреки самой Эл, ее безумной гордости, за которой пряталось много одиночества, страха и эгоизма.
Она скажет ему об этом, попросит простить ее за все большие и мелкие раны, которые она нанесла ему, его гордости. Захочет ли он слушать ее? С учетом их последнего разговора, — вряд ли. Но она попробует.
Подойдя к двери, ведущей в комнату Эдварда, Элис нажала на ручку.
***
Поднявшись на площадку третьего этажа, Милн остановился на месте, и, подойдя ближе, присел перед спящей Эл. Она сидела на полу, закутавшись в плед, и прислонившись спиной к запертой двери. Эдвард с любопытством посмотрел на нее и обернулся, провожая взглядом луч лунного света, протянутого через окно. Своим окончанием он освещал часть фигуры Элис.
Милн быстро поднялся, не сразу вспомнив, как именно он выглядит после поединка с Хайде. А выглядел он ужасно. Или, по меньшей мере, очень впечатляюще. Не успел он отойти от допроса, учиненного Эрихом, как уже встретил его на ринге. Наверное, единственным утешением могло служить то, что Хайде сейчас выглядел гораздо хуже Кельнера: Харри, по крайней мере, пришел домой на своих ногах, а Эрих…
От резкого, необдуманного движения Милн зашипел и поморщился, прислоняя ладонь к голове, словно это могло унять звенящую боль и головокружение.
При повороте ключа замок громко щелкнул, уходя назад. От сухого, заряженного звука Элис вздрогнула и проснулась, сонно проводя рукой по обнаженному плечу, которое щекотал край пальто Милна.
Подняв глаза на высокую фигуру, почти скрытую в темноте, она торопливо поднялась.
— Я ждала тебя.
Еще немного, — небольшой поворот головы, — и Эдвард посмотрел бы на нее. Но он намеренно остановил движение, толкнул плечом дверь, вошел в комнату.
— Нет, подожди! — Элис крикнула, останавливая его.
Голубые глаза скользнули по ее лицу. Пожав плечом, он прошел в комнату, и щелкнул настенным выключателем.
Спальня резко осветилась ярким, почти белым, светом. Элис, как и в прошлый раз, нерешительно остановилась на пороге комнаты, с волнением наблюдая за тем, как Милн срывает с себя одежду.
Черный широкий шарф, темно-серое пальто, пиджак — все было сброшено на подлокотник темно-красного бархатного дивана, по верхней грани которого изящным узором бежала деревянная резная грань, покрытая блестящим лаком. Расстегнув верхние пуговицы рубашки, Милн вдруг остановился, и повернулся к Элис.
— Говори. Или это, — он вытянул голову вперед, указывая подбородком на место у двери, где по-прежнему стояла Эшби.
— Все, на что тебя хватает?
Элис перевела на Эдварда быстрый, — растерянный и сердитый от прозвучавшей колкости, — взгляд, и испуганно вскрикнула.
— Что с тобой случилось?! Что случилось?
Подбежав к Милну, она прикоснулась к разбитому лицу Эдварда, но он поймал ее за запястье и отвел руку Элис в сторону.
— Тебя уже не тошнит?
Милн посмотрел на Эл одним, — не заплывшим, — блестящим глазом.
Если бы Эдвард мог, то он непременно улыбнулся бы и посмеялся над самим собой, над всей этой ситуацией и над тем, как намерение Эл поговорить не соответствует всему, особенно — его внешнему виду. Но у него была только боль.
Он чувствует только боль. В лице, во всем теле. Если Элисон действительно хочет с ним говорить, то должна учесть настоящий момент, в котором лицо Эдварда Милна едва ли могло четко выражать какие-либо эмоции кроме боли и желания унять боль.
Подняв голову вверх, Элис ответила Эдварду долгим взглядом. Наполненный волнением и страхом, он медленно скользил по лицу Милна, и оторвался от него тогда, когда глаза Эл наполнились слезами.
Долго никто из них не говорил ни слова. Страшная улыбка кривила разбитые губы Милна, в углах которых то бежала, то останавливалась смазанная его рукой, кровь. Раны сильно ныли, — он часто касался разъеденных кровью губ языком, не давая красным каплям застыть на месте, или смахивая все новые и новые набегающие капли быстрым движением пальцев. Милн дернулся от непроизвольной волны боли, пробежавшей по телу, и опустил голову вниз.
— Это глупо.
— Я пришла поговорить, — упрямо сказала Элис. — И не уйду… что случилось, Харри? Кто тебя избил?
Эдвард посмотрел на циферблат наручных часов.
— Через пятнадцать минут я уезжаю на встречу с руководством «Фарбен». Мое начальство настаивает на том, чтобы приглашенные сотрудники пришли в сопровождении своих любовниц или жен.
Элис покраснела.
— «Любовниц или жен»?
Милн пожал плечами, снова вздрогнув от боли.
— Можешь не идти… плевать.
Он тяжело опустился в кресло, растирая шею разбитыми руками.
— Я пойду.
Элис ушла, и тишина снова, — как и раньше, на протяжении всех этих долгих месяцев, начала поглощать Милна.
Он позволил ей забрать себя совсем немного, — не так, как раньше. Боль лизнула ярко-алые костяшки его пальцев и просительно уставилась на Эдварда щенячьими глазами. Не отозвавшись, он поднялся из кресла, запрещая горечи или любви касаться невидимых развалов. Может быть, все раны заживают.
Его сердце затягивалось. Пусть и очень медленно, но он учил себя быть рядом с Эл, и быть без нее. В конечном счете, жизнь без любви — не самое страшное, что может произойти. В этом он не был первым, и в этом не было никакой трагедии.
***
При виде Гиллера Агна крепче сжала бокал с шампанским и подняла подбородок чуть выше. Хозяин СС, которого в начале никто не воспринимал всерьез, подошел к ним твердым, уверенным шагом, и перевел свои маленькие глазки, — про которые говорили, что их взгляд невозможно поймать, поскольку они никогда не задерживаются на лице оппонента, — на раздутое лицо Кельнера.
Тонкие, бесцветные губы одного из главных «Г» рейха чуть изогнулись. Верхняя губа ненадолго уползла вверх, под аккуратно выстриженные, едва заметные усики. Несколько секунд Гиллер молча рассматривал Харри, добавив после осмотра:
— Вы провели сегодня блестящий бой.
— Благодарю, рейхсфюрер.
Кельнер кивнул, удерживая спину прямой, и Агна, наблюдавшая за ним, заметила, что он дрожит и старательно пытается это скрыть. Придерживая свою руку за локоть, Харри посмотрел на рейхсфюрера вопросительным взглядом, и главный агроном третьего рейха, — бредивший, между прочим, тем, что от всякой болезни должно найти природное, естественное, а не специально изготовленное фармацевтами средство, — сухо добавил:
— Гиббельс весьма впечатлен вами. Говорит, что со временем вы наверняка сможете обойти даже Макса Шмелинга.
— Это лестно слышать, но, думаю, мне очень далеко до него.
Гиллер помолчал, пожевывая губами.
— Даже мне понравилось то, что вы сделали: отправили в нокаут того, кто некогда допрашивал вас. Невероятно приятное ощущение, не так ли?
— Безусловно, — с обаятельной улыбкой отозвался Харри, старательно удерживая спину прямой. — Надеюсь, мой внешний вид не оскорбляет вас?
— Бросьте эти глупости, Кельнер. В сегодняшнем бою вы доказали главное — превосходство арийской расы над всякими другими. Вы — превосходный экземпляр, и я рад, что вы с нами. Хотя не всем везет так же, да, фрау Кельнер?
Гиллер осмотрел лицо и фигуру девушки.
— Вот вы, например. Рыжие волосы, маленький рост… надеюсь, офицер гестапо, который допрашивал вас сегодня, разберется в вашей истории очень подробно. Мы не можем допустить, чтобы рядом с безупречным образцом чистой арийской крови были полукровки, подобные вам.
В разговоре возникла пауза. Харри вытянул руки вдоль тела и впервые за вечер открыто посмотрел на Агну, взглядом спрашивая о допросе.
А Гиллер, который вовсе и не ждал комментариев к своим словам, подумав о чем-то, произнес вслух:
— Но я хотел говорить с вами о другом. Я не доверяю лекарственным препаратам, герр Кельнер. Все эти изобретенные лекарственные средства — профанация, отторгающая нас от естественной природы. Вот вы, например, этим и занимаетесь.
— Мне доверена работа в компании «Байер», рейхсфюрер.
— И весь этот аспирин… считаете, что лучше выпить химию, таблетку, чем помочь самому себе, и снять боль природными средствами?
Кельнер набрал в грудь побольше воздуха, готовясь ответить, но в разговор вмешался звонкий женский голос.
— Прошу извинить… добрый вечер, — протянула девушка, картинно надувая губы от осознания собственной вины. — Я не хотела мешать, только хотела сказать, герр Кельнер, как я рада вашей победе в сегодняшнем поединке! Вы были великолепны!
Агна посмотрела на Харри, переступила с ноги на ногу, и звонко стукнула каблуками вечерних туфель. Именно этот звук обратил на нее сухое внимание Гиллера и вопросительно-удивленное — только что подошедшей блондинки.
— О, я вас не заметила! Вы фрау Кельнер? Вы тоже были на поединке, видели этот восхитительный бой?
Светлые глаза Софи с улыбкой посмотрели на Агну, но в глубине этого взгляда мелькнуло едва уловимое выражение, и рука девушки легла на сгиб руки Харри.
Раздались первые аккорды музыки, Софи взглядом спросила Кельнера, не потанцует ли он с ней? Харри повернул голову в сторону рейхсфюрера, извиняясь за прерванный разговор, и, получил в ответ четкий кивок прилизанной головы.
— Фройляйн Кох, пожалуйста. Рад снова вас видеть, — Гиллер медленно улыбнулся, внимательно глядя на Софи. — Танцуйте, Кельнер, мы договорим позднее.
Харри кивнул, приподнимая согнутую в локте руку чуть выше, и Софи с улыбкой положила ладонь на рукав его чёрного пиджака. Пара отошла в сторону танцевального круга. Около минуты Гиллер придирчиво рассматривал их первые движения в медленном танце, а после позволил себе еще одну, — более краткую, и едва заметную, — улыбку.
Что касается Агны, то она так пристально следила за Харри, что не заметила, как рейхсфюрер, довольный ее реакцией, тихо ушел, оставив фрау Кельнер одну.
Наконец, танец кончился. Софи улыбнулась Кельнеру, а он, коротко что-то сказав ей, отошел к группе мужчин, беседа которых прерывалась частым, громким смехом.
Увидев Харри, они посторонились, пропуская его в свой небольшой круг, и одновременно вскинули руки вверх.
Покончив с приветствием, мужчины принялись хлопать его по плечу, по-видимому, поздравляя Кельнера все с той же победой в боксерском матче, о котором Агна узнала только несколько минут назад. Впрочем, этот неизвестный ей бой, который стольких людей вокруг приводил в восторг, — а Харри Кельнера сделал едва ли не героем сегодняшнего собрания, — был только малой частью того айсберга по имени «Эдвард Милн», о котором у нее, по большому счету, не было никакой информации.
Агна громко сглотнула, поморщившись от сухости в горле, и поставила бокал с шампанским на серебряный поднос.
Та решимость, с которой она несколько часов назад сидела под дверью комнаты Харри, намереваясь поговорить с ним, почти исчезла.
А вот беседа, к которой присоединился Кельнер, с его приходом стала только оживленнее. Но, наблюдая за мужчинами короткими, не слишком частыми взглядами, Агна заметила, что их разговор, несмотря на бурное веселье, царившее среди них, шел на сниженных тонах.
Так, что посторонний, даже если бы захотел, не смог понять или уловить суть беседы, а запомнил бы, в итоге, только одно — самих мужчин, ведущих веселый и легкий разговор.
Взгляд Агны медленно и плавно скользил по комнате, отмечая людей, которые, как и Харри Кельнер, вели светские беседы в небольших группах.
С легкой, приветливой улыбкой фрау Кельнер посмотрела на редких, скучающих дам, которые, в отличие от мужчин, не разговаривали друг с другом, — самое большее, что они делали, — это измеряли друг друга колючими, высокомерными взглядами возможных соперниц.
Фрау Кельнер почувствовала на себе несколько таких, но продолжала держать на лице ничего не значащую улыбку, время от времени скрывая губы за высоким бокалом с шампанским, который она снова взяла в правую руку.
Блондинку, танцевавшую с Харри, больше нигде не было видно, и Агна облегченно вздохнула. Харри шел к ней, улыбаясь чему-то, но когда он остановился рядом с фрау Кельнер, улыбка сползла с его лица, и он лишь кратко сказал, что они могут уйти.
Девушка подняла голову и внимательно посмотрела на него. Но то ли от беспокойства, то ли потому, что в обезображенном сильными ударами лице Харри она, как ни старалась, не могла узнать прежнего Эдварда, Агна не смогла ничего рассмотреть в этих чертах. Ничего, что подсказало бы ответы хотя бы на малую часть тех вопросов, которые ее беспокоили. Агна кивнула и взяла Харри под руку.
А когда ее ладонь легла на ткань его пиджака, в голове пронеслась ядовитая мысль о том, что точно так же он держал Софи. Отогнав раздражение, Агна втянула в легкие воздух, плотнее сжимая полные губы. Несколько шагов, звонкий стук каблуков по мраморному крыльцу, волна ночного воздуха охлаждает горячие щеки, — и дышать становится легче, волнение постепенно стихает.
А дальше — знакомое сочетание звуков и ощущений: все тот же «Мерседес», на котором Харри и Агна два года назад показались в центре Берлина, на Курфюрстендамм, привозит их к дому Кельнеров в Груневальд. В этом доме целых три этажа, — им есть, куда разойтись, — и синяя, — сейчас, в темноте, черная, — крыша. И все тот же шорох гравия под автомобильными шинами: звучит так, словно проникает внутрь тебя, заполняя, по камешку, грудную клетку и подступая к самому горлу.
Эдвард вышел из машины и широким, пружинистым шагом пошел к дому, не дожидаясь Элис. Милн явно торопился, — пройдя прямо в библиотеку, и плотно закрыв за собой дверь, он почти подбегает к невидимой створке. Она поворачивается, когда Эдвард нажимает на нужную кнопку, и пропускает его в небольшую комнату, из которой однажды Элис уже выбегала с чемоданом в руках.
Именно с этим, — самым обычным на вид, в котором они по-прежнему хранят рацию для связи с центром. Открыв чемодан, Эдвард быстрым взглядом осмотрел его содержимое, и звонко закрыл блестящие замки, установив на каждом из них два разных кода, известных только ему и Элис.
Все идет по плану: он закрыл дверь потайной комнаты, потом — дверь в библиотеку, после нее — входную, торопясь, перепрыгнул через ступеньки крыльца, резко открыл блестящую дверцу автомобиля, повернулся, и увидел плачущую Эл.
Раньше он бы успокоил ее, — судорога пройдет быстрее, если положить ладонь на спину Элис, в маленький невидимый треугольник между лопатками. Но так было бы раньше. А сейчас Харри, отводя глаза в сторону, скупо говорит, чтобы она шла домой.
— У меня дела, Агна. Нужно ехать.
Она подходит к нему близко-близко, поднимает голову вверх, со злостью смахивая слезы с лица, и смотрит прямо на него, в его разбитое, заплывшее лицо.
Смотрит долго, блестящими, огромными глазами. И ничего не говорит.
Только продолжает вглядываться в его глаза, а потом обходит машину, и садится на сидение. Она едет с Харри, хочет он того или нет. Судя по выражению его лица, он совсем этого не ожидал. Наоборот, — рассчитывал, что Агна послушает его, вернется в дом, а он сам передаст срочное сообщение в Лондон. Но… не мог же он вытолкнуть ее из машины. Харри тяжело вздыхает, приглаживает волосы ладонью, и садится за руль. Он не может высадить Агну из машины. Потому что иначе он прикоснется к ней.
***
Их дом и весь Груневальд давно остались позади. В машине повисла тишина, а Элис по-прежнему не знала, куда они едут. Глядя на полуголые ветки осенних деревьев, высвеченные из темноты полукружьем автомобильных фар, она испытывала что-то вроде завороженного страха. Неизвестность пугала, но Эл напоминала себе, что рядом с ней Эдвард, а значит, ничего плохого случиться не может.
Пару раз, когда машина приближалась к яркому уличному фонарю, — и в ту секунду, когда они скользили под этим потоком яркого, слепящего света, — она бросала взгляд на Милна. И вспоминала сегодняшний вечер, снова спотыкаясь о какую-то смутную тревогу, которую и сейчас не могла выразить в словах. Это было что-то мимолетное, — короче мгновения, — что она заметила в Эдварде. В его лице? Фигуре? Взгляде? Ответа не было.
Но Эл снова возвращалась к этому ощущению, надеясь распознать его. Как легко, как свободно он говорил сначала с Гиллером, а потом с другими нацистами. Даже несмотря на изувеченное лицо, от Харри Кельнера исходила волна уверенности и… азарта.
Элис хорошо помнила их первый «выход в свет» и те скупые, осторожные интонации, с которыми Харри произносил слова в разговоре с Гиббельсом.
Но сегодня все было иначе. Ей вдруг вспомнилась та ирония в разговоре все с тем же министром пропаганды, когда Кельнер сказал:
— …Я потратил на покупку машины все деньги, что тогда у меня были, хотел впечатлить будущую фрау Кельнер.
— Удалось?
— Вряд ли.
Элис передернула плечами, вспомнив, как захохотал Гиббельс, оценивший чувство юмора Харри Кельнера.
«Хотел впечатлить будущую фрау Кельнер».
«Хотел впечатлить будущую…»
«Хотел… будущую…»
Стоило ослабить внимание, как к горлу снова подступил страх. Нет, это невозможно, этого не может быть, — чтобы Эд… но куда они едут? Элис не сразу поняла, что машина остановилась.
Вокруг них была тишина, и только слишком громкие, — в окружающем безмолвии, — звуки: от шагов и движений Эдварда, закрытого багажника, его шагов. Элис заметила в руках Милна чемодан, в котором они хранили станцию радиосвязи, и облегченно вздохнула, сама не понимая, чего именно она так испугалась.
Положив чемодан на колени, Милн открыл его, быстрым взглядом проверяя передатчик. Соединив все детали, он надел наушники, еще раз посветил карманным фонариком на исписанный срочным сообщением лист, и тихо зашептал, очевидно, повторяя написанное, которое и без того наверняка отлично помнил наизусть.
Два пальца его правой руки, — указательный и средний, — зависли над черной, отполированной частыми прикосновениями лапкой переносной станции.
В тишине Элис расслышала его глубокий, медленный выдох, и в следующую секунду в Лондон, по одной из радиоволн, побежало срочное сообщение:
«Отвечая на ваш вопрос, сообщаю, что мировой алюминиевый картель, созданный, по слухам, при участии Германии и США, действительно существует. В промежутке между 1928 и 1931—32 годами… все члены картеля, за исключением самой Германии, обязаны выдерживать политику ограничения производства небольшими масштабами… В картеле Германию представляют «Ферейнигте алюминиумверке» и «Алюминиумверке», вторая фирма — филиал «ИГ «Фарбениндустри», в состав которой входит и компания «Байер». Также…»
Эл вовремя заметила, что фонарь в руке Милна погас. Эдвард резко встряхнул его свободной рукой, но он, вспыхнув тусклым светом, погас. Милн швырнул его в сторону и на несколько секунд закрыл глаза, чтобы сосредоточиться.
Надо что-то делать.
Нужен свет!
Время уходит!
Элис посмотрела назад, перегнулась через спинку переднего сидения. Если она правильно помнит… где-то здесь… должен… быть… ее пальцы уперлись в деревянный ящик, спрятанный в одной из секретных ниш автомобиля, которые чаще всего использовались для перевозки оружия.
В точно таком же Grosser Mersedes Грубера, в тех же нишах, возили именно огнестрельное оружие.
Элис усмехнулась в темноте, открывая ящик, — что только не узнаешь из разговоров посетительниц модного дома фрау Магды Гиббельс.
Холодный корпус нового фонаря приятно скользнул по руке Эл, она вернулась на прежнее место, и включила фонарь. Свет ослепил Милна, и он поморщился, закрывая тот глаз, который не заплыл от ударов Хайде.
Он выглядел растерянным. Но вот Эдвард посмотрел на Элис, и снова перевел взгляд на лист с сообщением. Передача возобновилась, прерванный звук передатчика торопливо отправлял последние данные:
«…Примерно год назад, в 1934 году, на одном из закрытых собраний, владельцы немецких фирм заявили, что намерены увеличить свое производство сверх установленной для них нормы… им разрешили это с тем условием, что они обещают продавать излишки продукции только на внутреннем рынке, не вызывая волнений на мировом… в ответ на ваш вопрос об алюминии сообщаю, что это один из новых металлов, он имеет много преимуществ перед другими металлами… незаменим для ведения войны, к которой упорно готовится Германия, несмотря на все обратные заверения, которые звучат с этой стороны для других стран.
Француз».
Пауза из-за погасшего фонаря заняла двадцать секунд, передача всего сообщения, без учета перерыва, длилась одну минуту и пять секунд. Элис проверила время по часам, снова оглянулась по сторонам, и, откинувшись на спинку переднего сидения, громко выдохнула.
***
— Спасибо.
Слово прозвучало где-то высоко, над головой Эл. Милн прижал ладонь к лицу и отвел ее в сторону, хмуро рассматривая следы крови и сукровицы на коже.
— Нужно выпить обезболивающее, я принесу.
Элис пошла в сторону кухни.
— Нет.
Девушка остановилась и устало покачала головой.
— Почему ты такой?… Не разрешаешь помочь. Тебе же нужна помощь!
Глаза Милна заблестели, но он сдержался, ответив только:
— Беру пример с тебя. Не делай вид, что тебе не все равно.
— Я буду делать такой вид, какой захочу, и мне не все равно!
Элис кричала, четко выговаривая каждое слово.
— Мне не нравится то, что происходит сейчас!
Милн уже занес ногу над нижней ступенькой лестницы, но остановился, насмешливо глядя на Элис.
— А что происходит сейчас?
Он повернулся спиной к перилам, опираясь на них, и скрещивая руки на груди.
— Ничего! Вот именно, что ничего! Неужели ты думаешь, что так можно?
В волнении Элис посмотрела на свою ладонь, изрезанную бледными линиями, — следами от ниток, которыми она часто заматывала руки, — и сжала правую руку в кулак, больно врезая ногти в кожу.
Милн поудобнее переставил длинные ноги и выпрямился, немного покачиваясь из стороны в сторону.
— Я ничего не думаю, Агна. Мне плевать.
— Нет, неправда!… Полгода… Харри, пожалуйста, поговори со мной!
Милн отрицательно покачал головой, и повернулся, чтобы уйти.
— Я не верю, что тебе все равно!
— Мне плевать.
— Нет, неправда!
Элис крикнула и закрыла уши руками.
Несколько секунд прошло в гнетущей тишине. Глядя в упор на Эдварда, она тихо и четко произнесла:
— Ты просто боишься говорить о том, что случилось!
Милн удивленно посмотрел на нее, а потом захохотал, разглядывая Элис так, что ее сердце похолодело от страха. Этот взгляд она уже замечала в нем, один или два раза. Он был точно таким же, как у них.
Память услужливо показала Элис лицо ее брата за несколько секунд до смерти. В тот вечер, когда она выстрелила в него, эти секунды растянулись для нее на долгие, как жизнь дряхлого старика, часы.
Но это был обман памяти: на самом деле все уложилось в несколько мгновений. А до этого момента, на лице Стива в тот вечер она часто замечала именно это выражение: именно с ним он наклонился к ней в переулке, насильно целуя в губы. Именно с ним он осел на мостовую, раненный. Именно с ним он умер, сказав то, что она не могла вырезать из своей памяти: «Мы… победим!».
Воспоминание обожгло Эл, и ускользнуло, вильнув на прощание острым, как жало, хвостом. Оно обязательно вернется. Потом. А сейчас она по-прежнему стоит перед Эдвардом Милном, и хотя смотрит прямо на него, его лица она не видит. Она видит только его ухмылку — как у них.
— Если тебя послушать, Агна, то я довольно скверный человек: то страшно завидую твоему брату, то боюсь разговоров.
Губы Милна дрогнули, уводя горькую усмешку в угол. Зажав рот рукой, Элис долго, до боли в глазах, смотрит на него, и, наконец, тихо произносит:
— Я сделала тебе очень больно… прости меня.
Звуки доходят до нее издалека, будто поднятые со дна глухой волной.
Плечи Эдварда все еще немного трясутся от стихающего смеха, который постепенно переходит в крупную дрожь. Она пробивает Милна насквозь, но он, старательно игнорируя ее, поворачивается и медленно шагает по лестнице.
Эдвард тяжело заходит в спальню, на пути, с большими остановками, стягивая с себя одежду. Элис идет следом, останавливается за его спиной.
Услышав ее, Милн оглядывается, и с усмешкой смотрит на девушку, медленно приближаясь к ней. Зажав между большим и указательным пальцем темно-рыжую прядь волос Эл, он наклоняется, с любопытством рассматривая ее испуганное лицо. Блестящий взгляд Милна не спеша проходится по губам Эл, — за мгновение до сухого, жесткого поцелуя.
Наклонившись, Эдвард отмечает, как красиво, — у краешек ее век, — блестят набежавшие слезы. Коснувшись губами губ Элис, он улыбается, — она не отстранилась. Наоборот, — ждала, хотела поцеловать. Но он сам прекратил поцелуй.
Сохраняя прежний взгляд, который так напугал ее, Эдвард улыбается шире, и медленно проводит большим пальцем по влажным губам Элис. Она смотрит на него туманным, радостным взглядом, и шепчет:
— Прости меня, прости за все! Не знаю, как я…
Ее лицо покорно приникло к его ладони. Взгляд Эл скользнул по голой груди Эдварда, по багровому от ударов плечу.
— Я ошиблась. Во всем… он никогда не любил меня, а я была упрямой и глупой, чтобы понять…
— Теперь у тебя есть много времени для этого…
Милн наклонился, отодвигая в сторону воротник платья Эл, и целуя ее шею.
— Я хочу все вернуть…
— Мы все вернем, Агна Кельнер, вот увидишь…
Восстанавливая молчание, Эдвард коснулся указательным пальцем ее губ, и снова склонился над ней, расстегивая лиф платья.
— Нам надо поговорить… ты можешь простить меня?
В ее голосе звучала тревога, но Милн не слушал Эл. Девушка повернулась, пытаясь поймать его взгляд.
— П-потом… — глухо прохрипел он, целуя ее. — Потом…
Элис застыла и тряхнула головой, отгоняя дурман.
— Эд, Эдвард… подожди… остановись.
— Что такое… Агна? Больше… не хочешь?..
Голос Милна осел в долгих, хриплых паузах.
— Что?
— Ты можешь меня простить?
Элис осторожно, почти невесомо, прикоснулась к разбитому лицу Эдварда. Он проследил взглядом за ее рукой, отошел от девушки и остановился.
— Ты этого хочешь?
Элис кивнула.
— Мы можем неплохо провести время и заняться сексом, Агна. Или ты просто уйдешь отсюда. Но… — Милн сделал глубокий вдох, поморщившись от боли. — …никакого «прощения», никаких разговоров о прощении. Я не хочу этого.
Элис собралась что-то сказать, но осеклась, с волнением смотря на Эдварда.
— Ты таким не был… когда ты стал таким?
— Каким? — со смехом уточнил Милн, скрещивая руки на обнаженной груди.
— Как они! Твой взгляд!
— Хватит, Агна, довольно!..
Милн раздраженно посмотрел на Элис, но когда злость утихла, в его взгляде снова загорелось желание.
— Так что ты решила? Остаешься или, как всегда, убегаешь?
Элис подошла к двери и дернула за ручку. Но прежде, чем она вышла, вслед ей раздалось: — Я слишком хорошо помню, что ты меня ненавидишь… Эл.
Девушка застыла на месте. Повернувшись, она посмотрела на Милна, и медленно вернулась к нему.
— Это все, что ты помнишь? Из всего, что было, ты помнишь только это? Слова, сказанные мной через несколько дней после того, как я впервые убила человека, которым оказался мой собственный брат, найти которого я наивно мечтала все это время, и ради поисков которого оказалась здесь? А перед этим мы были на допросе в гестапо, потом я потеряла нашего ребенка и узнала о твоей измене, которая была тогда, когда я… — Эл задохнулась и остановилась на несколько секунд, — если так… если это все, что ты предпочитаешь помнить, тогда…
Не оглядываясь, и не отводя взгляда от Эдварда, Элис отошла назад, беззвучно шагая по ковру босыми ногами.
— Наверное, мне стоит принять твое щедрое предложение?
Остановившись напротив Милна, она расстегнула платье, и отпустила тонкую ткань.
Платье черной, блестящей лужицей мягко скользнуло вниз. Переступив через нее, Элис остановилась и посмотрела на свои ноги и кружевной край нижней сорочки, едва прикрывавшей ее бедра.
При каждом шаге шелк мягко переливался, привлекая и без того прикованный к ней взгляд Милна. Эдвард следил за каждым ее движением с таким вниманием, что казалось, будто его взгляд проникает под кожу, становясь второй плотью, сотканной из боли и желания. Элис остановилась в шаге от Эдварда, ожидая его реакции, но он, тяжело сглотнув, только молча смотрел на нее горящим, воспаленным глазом, избежавшим удара Хайде во время боксерского поединка.
— Ну? Что ты?..
Голос девушки дрогнул, когда она, сократив оставшийся между ними шаг, прижалась к Эдварду всем телом, и положила его руку на свою талию. Рука соскользнула, стоило Эл отпустить ее.
— Или тебе больше нравится так?
Она снова сжала ладонь Милна, с силой прижимая ее к своей груди, очертания которой проступали через тонкую сорочку. Почувствовав, как он убирает руку, она схватила ее изо всех сил.
— Что ты?.. Бери!
Ей хотелось знать выражение его глаз, и она заглядывала в лицо Милна снизу вверх, — взглядом, не упускающим не единой перемены в его лице. Эл ждала, пристально рассматривая его лицо, но он опустил голову вниз и отвернулся.
— Прости.
Темно-зеленые глаза заблестели от слез. Предметы, Милн, она сама, — все рушилось, снова расплывалось в кляксы, и Эл сама не заметила, как отпустила руку Эдварда, поворачиваясь к нему спиной. Судорожно сглотнув, она с усилием подавила рыдания, стараясь, чтобы ее голос звучал как можно тверже.
— Я пришла… просить прощения. У тебя. За всю боль, кот… которую причинила…
Элис вытерла слезы и посмотрела на Милна.
— Прости. Ты можешь простить меня? Я не ненавижу… как я могу?.. Ты всегда был со мной, даже когда я была гадкой…
— Ты никогда не была гадкой, — тихо произнес Эдвард, нерешительно обводя дрожащие руки вокруг Эл, и аккуратно сжимая их вокруг ее тела, все еще не веря, что это происходит наяву.
Слеза пробежала вниз по его разбитому лицу. Это казалось уже невероятным, но снова, спустя столько долгих, мучительных дней, он обнимает Элис. Она что-то сказала, еще сильнее обнимая Эдварда, но слова заглушились о его грудь, и Эл крепко прижалась к нему, прислоняя мокрую щеку к его теплой коже, вздрагивающей от бешеного пульса.
— Я… так… больше не могу… я люблю тебя… ты сможешь меня простить?…
Ее дыхание, по-прежнему неровное и судорожное, горячей волной отдавало в ту точку на груди Милна, где билось сердце. Он долго молчал, чувствуя, как глухо, на безумных оборотах, оно бьется в груди, вздрагивая сильными, глубокими толчками.
Все это, все, о чем он думал и запрещал себе думать, — стоило прошлому возникнуть в его мыслях и памяти, — вновь стало его жизнью, реальностью, плотью. Кровь шумела, пульсируя в теле сумасшедшими волнами.
Он ничего не слышал, не чувствовал кроме ее оглушительной жажды, — громадного, мощного вала, который, наконец, вырвался на свободу. Время шло, но боль не утихала. Она билась в ушах, набирая обороты, и разливаясь по венам отравленным потоком памяти, почти лишая Эдварда рассудка, и сотрясая все его тело то слабыми, то сильными, — по своей собственной прихоти, — волнами.
Разбитые руки Милна дрожали, когда он обнимал Элис. Он вдруг стал совсем хрупким, его разум не верил Эл, подливая в мысли прежний яд, напоминая снова и снова ее лицо, голос, выражение глаз в тот момент, когда она кричала, чтобы он уходил, потому что она ненавидит его. А сердце молчало, переживая боль и счастье.
Оно пережидало боль и сходило с ума, исходя дрожащей кровью, и тихо сшивая края громадной, глубокой раны, — чуть-чуть, самыми мелкими, острыми, робкими стежками.
— Я прощаю тебя, Эл. А ты? Простишь меня?
Ее лицо, тоже хрупкое в его ладонях, вдруг становится растерянным и тихим. Она смотрит на Эдварда, и не может говорить. И потому только закрывает глаза, а из-под мокрых, длинных ресниц снова бежит слеза.
И время плавится в минуты, укладывается в долгие часы.
Когда дышать становится легче, Эд шепчет, снимая указательным пальцем каплю с курносого носа Элис:
— Так больше нельзя, Эл. Иначе мы окончательно убьем друг друга.
Она вздрагивает и замирает, слушая его.
— Я очень сильно тебя люблю. Но так, как раньше, больше не будет. Я не могу требовать от тебя уважения, но…
Крепко обняв его, и прячась за расплывшимся углом багрового плеча Милна, Эл шепчет:
— Я не умею любить. И мне страшно… я знала, что веду себя скверно, но как будто не могла остановиться. Я не доверяла тебе, потому что я не знаю, как это. И мне было страшно, что ты меня обманешь.
— И я обманул.
Элис измученно улыбается и опускает голову вниз, переплетая их пальцы.
— Я прощаю тебя, правда.
Горячий взгляд больших, зеленых глаз обращается к его лицу.
— Я только боюсь, что не стану лучше… и часто мне кажется, что я не умею любить… как будто не чувствую любовь.
— А что ты чувствуешь?
— Что я как зверь, — хочу любить и боюсь. Не могу без тебя, и боюсь все разрушить… Я ведь почти все разрушила, Эд! А если я снова все испорчу? Я буду всегда одна, всегда гадкая.
— Ты не такая, Эл. Откуда ты это взяла?
Не отвечая, она прячется в нем, утыкаясь в его грудь холодным носом, покрытым частыми веснушками. Осторожно улыбаясь, он шепчет, целуя ее волосы. — Мы похожи, Эл. Я тоже не умею любить. И я тоже был один. До тебя. Почти всегда. И мне тоже хочется быть лучше.
— Расскажи мне о себе, я хочу знать. Элис горячо шепчет, нежно обводя кончиками пальцев черты его лица.
— Не сейчас. Дай мне время. Она кивает, когда обводит контур ключицы, и под ее пальцами Милн вздрагивает.
— Мы можем попробовать?
— Можем, — звучит хриплым выдохом голос Эдварда, который слышен только им двоим.
— Как думаешь… у нас получится?
— А ты хочешь?
— Да.
Он долго смотрит в пространство, прямо перед собой, и чуть заметно кивает.
— Да.
5
— Мы не можем дольше молчать, Харри. Им нужен ответ.
Агна обняла Кельнера за плечо, и посмотрела под ноги, на спрятанную в сумерках лесную тропу.
— Да, знаю… но что ответить? Что Германия нарушила Версальский договор в одностороннем порядке, и объявила воинскую повинность? Это им известно. Они только делают вид, что ничего не знают… А месяц назад в Лондоне были переговоры о перевооружении немецкой армии… так что, Агна, я не совсем понимаю, какой именно информации они от нас ждут.
Кельнер повернулся к жене, отчего под его ботинками звонко захрустела палая осенняя листва.
— Совсем не понимаю… А совещание в Стрезе?… они держат нас за идиотов!
— Ты о том, что после тех переговоров в Лондоне в феврале и объявления воинской повинности в марте, в апреле Италия, Франция и Великобритания собрались в Стрезе, где объявили, что не допустят роста вооружения Германии и будут бороться с этим?
Кельнер кивнул, разбрасывая носком ботинка сухую листву.
— За наш счет… теперь они ждут от нас подробных сведений о том, как идет перевооружение Германии! Это самоубийство! К тому же, они наверняка все знают лучше нас с тобой… я не могу так рисковать, это слишком опасно.
— В модном доме ходит много слухов, я наверняка смогу узнать больше.
— Агна…
— Нет, послушай… мы должны ответить. К тому же, генерал Томас снова стал появляться в ателье. Он наверняка может что-то знать.
— Что он там делает?
— Беседует с фрау Гиббельс, и, наверное, следит за тем, как мы шьем платье для его невесты.
— Ханна?..
— Да. Теперь я шью для нее подвенечное платье… стала шить. С сегодняшнего дня.
— Прости.
По лицу Агны скользнула растерянная улыбка.
— Поедем домой?
Она посмотрела на Харри, и снова перевела взгляд вниз, ускоряя шаг.
По давней привычке, которая возникла тогда, когда стало известно, что Биттрих был в их доме и оставил на память о себе пуговицу с мундира, Харри и Агна, выйдя из «Мерседеса», шли к дому молча.
До перехода с асфальта на шумную гравийную дорожку оставалась всего пара шагов, когда Кельнер отвел правую руку за спину, чувствуя, как пальцы прикасаются к плечу Агны.
Оглянувшись назад, он прижал палец к губам, и опустил руку вдоль тела. Агна застыла на месте, слушаясь знака, но не понимая его причины. Из-за спины Харри ей ничего не было видно, только угол их дома, до которого оставалось всего несколько метров.
Взяв Агну за руку, Харри тихо отступил назад, в густую темноту декабрьского вечера. Несколько долгих, слишком медленных минут он не сводил напряженного взгляда с входной двери дома. Агна сжала его руку, и Харри, обернувшись к ней, шепотом пояснил:
— Старина Эрих пришел нас проведать.
— Хайде? Что ему здесь нужно?
Харри весело хмыкнул, улыбаясь в темноте.
— Думаю, он хочет реванша.
— Он один?
Кельнер снова обвел глазами двор дома, и утвердительно кивнул.
— Да.
— Тогда почему бы нам не выйти, и не застать его врасплох?
Харри снова усмехнулся.
— Неплохая идея, фрау Кельнер. Но это может только больше разозлить Эриха, и тогда мы ничего не сможем узнать. Его ожидание у дома, заглядывания в окна, желание разбить дверь, и… — Харри блестящим от веселья взглядом посмотрел на Агну, — …Страх разбить ее… дают… куда больше информации. Нет, — Кельнер покачал головой, продолжая наблюдать за Хайде, и в его голосе кроме веселья Агна теперь различила иронию. — Он не разобьет дверь, слишком шумно, можно привлечь внимание… фрау Кельнер, поздравляю вас с тем, что новая входная дверь дома в Груневальде благополучно пережила первое покушение на свою честь и достоинство!
Агна дернула Харри за рукав пальто, но он словно не заметил этого, продолжая наблюдать за удаляющимся от их дома сотрудником контрразведки «Фарбен».
— Пошли! — Харри крепче сжал ее руку, широким шагом пересекая расстояние до двери, которой несколько секунд назад он воздал все возможные почести.
Оказавшись в прихожей, Агна молча наблюдала за тем, как Харри быстро снимает ботинки и скидывает длинное темно-серое пальто. Небрежно закинув его на вешалку вместо того, чтобы привычно расправить до последней складки на плечиках, Кельнер, этот педант в отставке, посмотрелся в зеркало, взъерошил светлые волосы, — сломав идеальный пробор, — и энергичным, быстрым шагом почти пробежал в кабинет. И тут же вернулся, удивленно смотря на одетую в верхнюю одежду Агну.
— Что с тобой? Тебе помочь?
Рыжая бровь изящным полукругом поднялась вверх, и Агна отрицательно покачала головой.
— Хочешь ужинать?
— Нет.
— Дартс?
— Не-е-ет, — Агна хмыкнула, — Харри…
— Тогда предлагаю шахматы!
Кельнер схватил жену на руки, гордо прошагал в библиотеку и посадил ее в кресло, за шахматный столик.
— Черные или белые? Хочешь вина?
Наблюдая за Кельнером с тем выражением лица, на котором смешались удивление, веселье, масса незаданных вопросов и еще большее количество возможных ответов, Агна начала поправлять шахматные фигуры. Когда Харри довольно растянулся в кресле напротив и прикрыл глаза, она сообщила, что они будут играть шахматную партию на желание.
Голубые глаза лукаво блеснули в полумраке кабинета.
— В прошлый раз я тебя обыграл, Агна.
— Ничего… — девушка поудобнее устроилась в кресле, проверяя расстановку фигур. — Я готовилась.
Она посмотрела на ряд белых пешек, потом на счастливого Кельнера, и сделала глубокий вдох.
— Любое желание.
Харри поднял руки на уровне груди, и сделал приглашающий жест.
Игра белых и черных началась.
— Если ты думаешь побить мою ладью пешкой, то не получится.
Харри откинулся в кресле, не слишком беспокоясь о ходе игры, — его король был под полной защитой.
Агна, зажав между пальцами волнистую прядь волос, наклонилась вперед, рассматривая оставшиеся на доске фигуры.
Ее правая рука надолго зависла в воздухе, нерешительно останавливаясь то над одной, то над другой фигурой.
Дыхание Эдварда, теперь спокойное и глубокое, которое она отлично слышала в абсолютной тишине библиотеки, усыпляло. Элис ненадолго прикрыла глаза, резко вздохнула, и вернулась к партии.
Белый король шагнул вправо, и теперь уже Агна, отклонившись назад, с улыбкой посмотрела на Харри.
Под взглядом ее зеленых глаз, он уверенно выпрямился, готовый оценить обстановку, и сделать следующий ход, но застыл над доской.
— Как ты?.. Нет… покажи!
Тихий смех приблизился, и волна теплого воздуха принесла ответ:
— «Обман Маршалла», герр Кельнер!
Харри изумленно посмотрел на Агну, а она, улыбаясь, продолжила:
— Партия 1912 года, мой дорогой… Харри тогда было всего девять лет, конечно, он не мог тогда об этом знать.
— А Агна еще даже не родилась!
— Но тем не менее, я все узнала об этой партии, — девушка улыбнулась, она состоялась в Бреслау, между Маршаллом и Левитским.
Агна остановила на Кельнере веселый взгляд.
На секунду в библиотеке наступила абсолютная тишина, а потом они громко засмеялись, смотря друг на друга.
— Любое желание, — напомнил Кельнер, когда веселье стихло, и в кабинете снова стал слышен мерный ход золотых часов.
Агна долго, задумчиво смотрела на Харри, медленно переводя взгляд на левую часть его груди, в ту точку, где за краем белой рубашки начинался длинный, узкий шрам. Резкий и грубый, он уже не причинял Милну боли, но когда она осторожно прикасалась к шраму, Эдвард вздрагивал. Кажется, даже прежде, чем успевал осознать или почувствовать ее касание.
— Расскажи мне о Стиве.
Улыбка сползла с лица Кёльнера.
— Я рассказал все, чт…
— Нет, ты что-то знаешь. То, что не хочешь мне говорить.
Харри уточнил:
— И ты затеяла эту игру на желание, чтобы узнать об этом?
Агна пожала плечом и повернулась к яркому пламени, разожженному в камине.
— Я должна была что-то придумать.
— Я не могу сказать тебе… прости.
Казалось, Агна никак не отреагировала на эти слова. Но, встав из-за шахматного столика, и сделав несколько шагов, она сухо заметила:
— Выходит, Харри Кельнер не держит свое слово?
***
Элис сидела на кровати, крепко сцепив на покрывале расставленные в стороны руки. Милн опустился на пол, перед ней, и глубоко вздохнул.
— То, что я знаю о Стиве, причинит тебе боль. Я не хочу этого.
— Он умер, Эдвард, и это я убила его. Вряд ли что-то еще, что я узнаю о нем, причинит мне боль. Я имею право знать.
Милн кивнул, помедлил несколько секунд, и начал медленный рассказ.
Это было в конце нашего выпускного года в Итоне. Какой-то месяц, и мы стали бы выпускниками. В то время я и Стив уже общались гораздо реже, чем раньше. То ли выросли, то ли… У него была своя компания.
Узкий круг из пяти друзей, с которыми он проводил почти все свое время. Я знал их, — они были нашими сокурсниками.
В один из дней я зашел в свою комнату и увидел Стива. Он резко обернулся, когда я вошел, и сказал, что хочет рассказать мне что-то «исключительно важное».
Он так и сказал:
— Ты с ума сойдешь от зависти, когда узнаешь!.. Это великолепно!
Честно говоря, у меня не было никакого желания слушать его истории, и я хотел отвязаться от него, но он сам, вдруг что-то вспомнив, сказал, что ему нужно идти.
— Но ты же придешь вечером в паб? Все там будут, старик! Скоро выпускной!
Я кивнул, и Стив ушел.
В пабе действительно были все, весь наш выпуск. Я нашел Стива у барной стойки. Он громко смеялся, болтая с нашим знакомым, а когда заметил меня, оттолкнул парня в сторону, сказав, чтобы тот проваливал и не мешал «большому разговору». Парень ушел, я сел напротив Стива, заказал портер.
Он пил виски, но услышав мой заказ, попросил пива и для себя. Стив уже был очень пьян. Когда бармен принес нам пиво, он наклонился ко мне, и прошептал, что «у него есть для меня история об одной девчонке». Я не буду повторять его слова, но… смысл был в том, что за две недели до этой встречи в пабе, Стив и его друзья были в Лондоне, и там они изнасиловали девушку.
Признаюсь, я не слишком поверил этой истории, потому что знал, что многие из рассказов Стива на деле оказываются выдумкой.
Он говорил очень быстро, а когда закончил, уставился на кружку с пивом, и замер в одном положении, с ухмылкой на лице. Помню, я спросил его, правда ли это? Он кивнул сначала соглашаясь, но потом резко покачал головой из стороны в сторону. И просил никому не говорить об этом разговоре. Правда, через минуту он уже рассказывал какую-то шутку, так что…
— Я что-то напутал, старик! Все хорошо!
И я не поверил в ту историю. А может быть, мне не хотелось верить.
Мы вернулись в колледж, учебные занятия подходили к концу, преподаватели то и дело твердили нам о выпуске, ответственности, чести и славе Итона, и прочее…
За неделю до выпуска, прямо на одну из лекций зашел старший преподаватель, и вызвал Стивена в кабинет. Он вышел. И в тот день на занятиях его больше не было.
Оказалось, что все это время он просидел в кабинете директора. История с изнасилованием оказалась правдой. Нас начали вызывать в кабинет по очереди, и спрашивать, где мы были и что мы делали тогда, в тот день, когда Стив и его друзья «совершили нападение».
Я зашел в кабинет директора одним из последних. Он был в ярости, его трясло, и потому он только коротко спросил:
— Ну а вы, Милн, тоже?
Тогда я понял, что рассказ Стива был правдой, а не пьяной выдумкой. Он и его друзья были обвинены в групповом изнасиловании тринадцатилетней девочки.
Администрация колледжа была шокирована.
Но, кажется, не столько самим изнасилованием, сколько тем уроном, который будет нанесен репутации легендарного колледжа и им, преподавателям, — во главе с директором, — если об этом станет известно публике. К тому же, летняя королевская резиденция была слишком близко. Поэтому все замяли.
Только срочно вызвали родителей. Хотя некоторые из них уже приехали сами, учуяв дым.
С родителями поговорили и они помогли дирекции колледжа.
В итоге, даже те, кто знал о групповом изнасиловании девочки шестью учениками элитного учебного заведения, забыли об этом.
Золотые мальчики стали ни при чем.
Нас выпустили, учеба закончилась, и мы разъехались из Итона.
Я уехал в Лондон, потом из Лондона, и до того Рождества в доме твоих родителей я ни разу не встречал Стива.
После него — тоже. Последний раз я видел его в Нюрнберге, как и ты.
Эдвард посмотрел в сторону Элис. И если бы не очертания ее тела, застывшего все в той же позе, он решил бы, что ее здесь нет, — настолько тихо, — беззвучно, — она сидела на кровати, опустив голову вниз. Наконец, послышался тяжелый вдох, и Элис тихо спросила:
— А как же Хайде?.. Что с ним делать?
— Я разберусь, Эл.
— Девочка выжила?
Элис опустилась на пол, и села перед Эдвардом на колени, глядя в его глаза.
Он кивнул.
— Да, — он нашел в темноте руку Элис, и крепко сжал ее. — Прости.
Элис вздрогнула и крепко обняла Милна. Он не знал, что сказать. Никакие слова не приходили на ум, и потому он просто держал Эл в своих руках, слушая как ее сердце медленно успокаивается, замедляя удары.
В комнате стало совсем темно, когда Элис разжала руки, и, поцеловав Милна в щеку, горячо прошептала:
— Спасибо, что ты другой.
***
…Сегодня Рождество, и мама готовит праздничный ужин. По дому плывет уютный аромат выпечки. Крамбл или гуди? Элис не гадает, — выбравшись из-под пухового одеяла, которое больше нее в несколько раз, она, путаясь в длинной сорочке, бежит на кухню, где голос мамы смешивается с голосом отца.
Он уверяет, что porter сake лучше, чем гуди, крамбл или имбирное печенье вместе взятые. А мама, смеясь, целует его в щеку, и говорит, что в этом году он опоздал с заказом к рождественскому столу, ведь настоящий пирог на портере должен выдерживаться целую неделю или, хотя бы, несколько дней. А Элис очень хочется узнать, что это за десерт, который нельзя пробовать так долго?
Солнце растягивается на подушке широким, жарким лучом, и совсем не похоже, что сейчас декабрь. Луч — очень жаркий, и почему все говорят, что солнце — желтое, если его луч — светлый и прозрачный, с толпами крохотных пылинок и разноцветных огней?
— Эл, Элли… вставай!
Она чувствует, как ее целуют в щеку. Вкусный, немного резкий запах отцовского одеколона щекочет ноздри, и ей нравится не просыпаться, хотя бы еще несколько секунд. Она чувствует, как взгляд папы задерживается на ее лице, и еле сдерживается, чтобы не рассмеяться. Но когда Элис открывает глаза, в комнате уже никого нет, только пряный и резкий аромат одеколона напоминает о том, кто был здесь.
— Ты ему понравишься, Эл! Понравишься Мосли!
Она морщит нос. Нет, она не хочет ему нравиться, но у нее нет выбора, — она должна пойти со Стивом, иначе он убьет Эдварда.
— Нет!
…Элис рывком села в постели, и крепко закрыла глаза от слепящего утреннего света. Сердце еще колотится где-то в горле, — это снова был сон…
Ощущение тепла накрывает ее, успокаивая натянутые нервы. Внизу слышны негромкие голоса. Два голоса.
Элисон медленно рассматривает комнату, полную красных роз. Они повсюду: на прикроватной тумбочке, на туалетном столике, в коридоре и прихожей. Пряный аромат плывет по дому, сопровождая ее, пока она медленно спускается вниз.
Комод, чайный столик, обеденный стол в столовой…
Посреди алого моря, сотканного из темно-красных, почти черных у основания лепестков, светлые волосы Эдварда выделяются особенно резко. Он улыбается, когда замечает ее в столовой.
Ни у него в руках, ни рядом с ним нет газет. Элис удивленно приподнимает бровь, но он легко качает головой: никакой нацистской прессы сегодня утром.
На его лице застывает какое-то торжественное, неясное выражение, он смотрит поверх ее головы, куда-то вдаль, и ощущение давнего уюта снова укачивает ее на ласковых, теплых волнах.
Кайла ставит перед ними на стол блюдо с яблочным крамблом.
— Как в детстве… — Элис шепчет едва слышно. — Что происходит?
Глядя на ничего не понимающую Эл, Милн улыбается.
И молчит.
От горячего крамбла, разложенного на фарфоровые тарелки со сложным узором, сотканным из золота и берлинской лазури, поднимается витиеватый пар.
И Элис вспоминает, как Агна и Харри покупали этот столовый набор в одном из магазинов Берлина, а продавец, — высокий, плотный мужчина в фартуке, — обрадовавшись богатым покупателям, долго рассказывал им об оттенке синего цвета, — той самой «берлинской лазури», — которым был раскрашен орнамент на тарелках и блюдцах.
Элис помнила, как внимательно и терпеливо Эдвард, вернее, Харри Кельнер, слушал продавца, стоя рядом с Агной. Он многое мог бы добавить к рассказу торговца.
Например, то, что сначала один химик выделил из берлинской лазури цианид водорода в виде водного раствора, — то есть синильную кислоту, — а позже, уже другой химик, получил в виде газа безводный НСN. Потом, в 1920-х годах, на основе этого газа, берлинские химики создали инсектицид-фумигатор, который получил торговое название «Циклон-Б», и новые области применения. «Трудовые» лагери нацистов, один из которых, расположенный в Дахау, Харри Кёльнер инспектировал постоянно, и стал той площадкой, на которой было испробовано действие газа.
…Кельнер молча, взглядом, задает Агне вопрос. Она успокаивает его таким же молчаливым ответом, и немного неловкой улыбкой. На большее сейчас нет времени, — Харри Кёльнер, сотрудник компании «Байер», не может опаздывать к месту службы. Но все же он, встав из-за стола, задерживается рядом с Агной, и целует ее так долго, что это вызывает у фрау Кёльнер смущение.
Смущение, которое только растет при мысли о том, что Кайла, — здесь, в столовой, и она видит их. Но прежде, чем Агна успевает что-то сказать или спросить, Харри говорит, что заедет за ней вечером в ателье. У выхода из столовой он поворачивается, с улыбкой смотрит на жену и Кайлу, и радостно напоминает им, что скоро Рождество.
У Кельнера отличное настроение, и дорога до работы, которая проходит в мыслях об Агне и о том, что он знает, как помочь Кайле и Дану, кажется, занимает всего несколько минут. Расправив плечи и продолжая улыбаться собственным мыслям, Харри не спеша идет ко входу в небольшое, двухэтажное здание.
Зимнее солнце греет его спину лучами, а трели птиц, звучащие откуда-то с высоты, делают это утро еще легче и радостнее.
Он пока не говорил с Агной о Кайле и Дану, — Харри расскажет ей о своем плане вечером, когда его «Мерседес» выплывает из-за угла громадного мрачного здания на центральной Курфюрстендамм, и подвезет Кельнера к высоким, парадным дверям дома мод фрау Гиббельс.
Агна выйдет навстречу, коротко, — той улыбкой, которая бывает у нее, когда они не наедине, — улыбнется ему, сядет в машину, и они поедут в Груневальд. Вот тогда…
Рука, вытянутая из-за угла, схватила Кельнера, и резко прижала к стене здания.
— Хотел узнать, как ты, Кельнер.
Хайде довольно рассмеялся, фиксируя Харри согнутой в локте рукой, и сплевывая на землю.
— Как дела дома? Как жена? Залечила твои раны? Ты выглядишь лучше.
Эрих не успел задать все волнующие его вопросы, когда Кёльнер вывернул его левую руку, резко отвел ее сначала в сторону, а потом за спину, прибавив к этому удар в пах. Хайде согнулся, оседая на землю, но Кёльнер удержал его, прошептав на ухо:
— Я в порядке, Эрих, спасибо, что спросил. Совет на будущее, как боксеру: не пытайся блокировать не ведущей рукой. Тем более того, кто выше тебя.
После напутствия Хайде Кельнер выпрямился, поправил пальто, и так же спокойно, как до встречи с Эрихом, пошел вперед.
6
1938: разработаны
17 сm K (E)
MG 131 (пул.)
MG 81 (ав. пул.)
MP-38 (п.-пул.)
PZ Kpf III (танк)
Sauer 38H
Walter P38
21 сm Kanone 38 (в разработке, К.)
Оборвав край газетного листа в новом номере «Штурмовика», где продолжали поносить «грязных евреев», недостойных жить на территории великой германской империи, и для которых теперь, ко всему прежнему, ввели разделение почтовых отправлений и принудительную смену имени, Харри Кельнер посмотрел на написанное. Если Центр требует от него конкретных сведений о перевооружении Германии, то вот они, — бегут по краю темно-желтого листа мелкими буквами: пулеметы, — авиационные, для «Люфтваффе» Гиринга, и простые. Пистолеты, новая модель танка…
Кельнер покрутил в руках клочок бумаги, переводя задумчивый, жесткий взгляд выше.
В этом списке абсолютными «белыми пятнами» были первый и последний пункты.
О первом Харри удалось выяснить то, что это — железнодорожное орудие, которое, — если нацисты не изменят своих настоящих планов, — будет использоваться сухопутными дивизиями особого назначения. Но каким именно образом?
«Особого назначения»… а последний пункт, 21 сm Kanone 38?
Об этой terra incognita он успел узнать только то, что эта полустационарная пушка особой мощности стала новой любимицей Круппа. Именно он начал ее разработку в этом году.
Год, который, постепенно, как и всякий другой, мерно завершался, унося из Германии, и ее новых, насильственно присоединенных земель, всякую иллюзию о том, что войны не будет.
Будет. Он знал это. Давно.
Правда, теперь это ощущали, и не могли не замечать, и многие другие люди. Но правда заключалась и в том, что все прежние года, которые он и Агна провели в Берлине, несли в себе еще какой-то необъяснимый налет фантазии, невероятной фантасмагории: настолько невероятной, что невозможно было поверить, будто однажды все это действительно станет явью, и Германия начнет войну.
Даже Харри Кельнеру иногда казалось, что эта, пусть и мрачная, но только все-таки игра, оборвется, закончится, перестанет быть так же внезапно, как она началась в январе тридцать третьего, и дело не дойдет до войны.
«Только вот внезапного во всем этом ничего не было. Ни тогда, ни сейчас», — мысленно поправил себя Харри.
Простучав дробь по письменному столу, Кельнер схватил пачку сигарет, и жадно затянулся, хмуро наблюдая за тем, как подрагивает его правая рука. Чуть-чуть, едва заметно. Насколько эти, пусть и «новые данные» о перевооружении войск Грубера, нужны сейчас в Лондоне?..
Его мысли вернулись к настоящему.
Год тысяча девятьсот тридцать восьмой.
Хронология мрака особенно сильно нарастала с марта этого года. Или, все же, с января того же тридцать третьего? Грубер бредил воссоединением германских земель с первого дня власти. И несколько месяцев назад, в марте тридцать восьмого, через пять лет, проведенных у этой самой власти, он сделал то, о чем рассказывал еще тогда, когда был безвестным плюгавым ефрейтором, просиживающим штаны в пивных: Австрия снова стала германской территорией. Правда, теперь это была уже не Австрия, а «Остмарк», — «восточная марка», — еще одно название давних времен, поднятое фюрером со дна истории, — и еще одно свидетельство его слабости ко всему «исконно германскому».
Аншлюс Австрии, который произошел в марте этого года, нацисты расценили как воссоединение имперских земель. Австрийцы сначала были против, как и канцлер Дольфус. Но, — Кельнер
затянулся так крепко, что сигарета, быстро сгорая в его пальцах, затрещала, — нацисты захватили его.
Раненый, он умер окруженный ими, в своем кабинете. Врачебную помощь ему обещали только в том случае, если он подаст в отставку, и подпишет бумаги в пользу ставленника Грубера, Ринтелена. Не нарушив присяги, канцлер Австрии умер в окружении более ста пятидесяти нацистов.
«Многовато для захвата одного человека, — мрачно подумал Кельнер, сбивая сигаретный пепел в пепельницу. — И в самый раз для трусов».
После смерти Дольфуса открытое насилие сменили на более приличные и витиеватые меры воздействия.
Независимая до сих пор Австрия позарез была нужна Груберу не только для воплощения его давней мечты, но и для дальнейшего, — что случилось после Мюнхенского соглашения в сентябре этого же года, — раздела Чехословакии, давно взволновавшей нацистов не только своими привлекательными территориями, лежащими у них под носом, но и одним из лучших военных потенциалов.
Теперь, в октябре тридцать восьмого, это было уже ясно. И для нацистов все складывалось хорошо. Но неожиданно новый канцлер Австрии, Шушниг, оказался таким же несговорчивым, как когда-то Дольфус.
Объявив плебисцит, в ходе которого австрийцам предстояло высказаться о том, хотят ли они, чтобы Австрия вошла в состав Германии, Шушниг, все-таки, отменил его под давлением нацистов. Итогом всех стараний немцев стала, по сути, аннексия Австрии, теперь утратившая даже свое прежнее имя.
Постучав новой сигаретой по пачке, Кельнер снова закурил.
Двенадцатого марта, в четыре часа утра, нацисты вошли в Вену. Австрийская армия, по приказу капитулировавшего президента, сопротивления не оказывала.
Бывшая Австрия, — теперь Остмарк, — стала нацистской. А через три дня, — Кельнер горько усмехнулся, сжигая исписанный его мелким почерком уголок газетного листа, — Грубер сказал: «Я объявляю немецкому народу о выполнении самой важной миссии в моей жизни».
Важная миссия продолжилась в сентябре, явив на свет урода в виде встречи глав ведущих европейских государств в Мюнхене. Это официальное Мюнхенское соглашение, заключенное между Германией, Великобританией, Францией и Италией, передавало Германии Судетские области Чехословакии, где проживало более двух миллионов этнических немцев. А неофициально… Кельнер смял сигарету, поднявшись со стула так резко, что тот опрокинулся, прогремев за его спиной.
«Вы можете получить все, без войны и без промедления», — такими были слова премьер-министра Великобритании, Невилла Чемберлена, сказанные Груберу.
Главы «ведущих» государств отдали Чехословакию на откуп, в надежде, что фюрер никогда к ним не заглянет, — например, в один из дней, в четыре часа утра.
Чертова «политика умиротворения»! Они действительно надеялись на то, что это сработает, и умерит аппетит Грубера!
Чехословакия, обглоданная по кускам сначала Германией, а затем ее союзницей Польшей, тоже, как и Австрия, перестала существовать. И потому шифровка с данными о новом оружии Германии, которую требовали и ждали от Кельнера в Лондоне, не вызывала у Харри ничего, кроме ощущения тотального фарса, в котором Чемберлен держит за пальцы Грубера, с готовностью и всевозможными реверансами ожидая, пока тот проскользнет под его рукой в следующем танцевальном па.
«Они держат нас за идиотов!» — Кельнер отлично помнил, как сказал эту фразу Агне, когда они, возвращаясь домой, заметили у дверей разнюхивающего обстановку Эриха фон дер Хайде.
С того момента прошло уже много времени, а эта фраза не только не теряла своей актуальности, но с каждым днем только увеличивала пропасть между Кельнером, бывшим в Берлине, и тем, что по приказам Лондона, — и все того же Невилла Чемберлена, чья резиденция в Лондоне по-прежнему располагалась на Даунинг-стрит, 10, — он должен был предоставлять в качестве донесений из столицы рейха.
Харри подошел к окну, невидящим взглядом наблюдая за тем, как с деревьев облетает всё еще пышная, но уже разноцветная, осенняя, листва.
Ходят слухи, что в Лондоне для детей выдают противогазы. Интересно, станет ли Чемберлен публично ужасаться и этому факту?…
Хотя, это же он сказал о раздавленной Чехословакии: «Сколь ужасной, фантастичной и неправдоподобной представляется сама мысль о том, что мы должны здесь, у себя, рыть траншеи и примерять противогазы лишь потому, что в одной далекой стране поссорились между собой люди, о которых нам ничего не известно. Ещё более невозможным представляется то, что уже принципиально улаженная ссора может стать предметом войны».
Примерять противогазы.
В еще одной «далекой стране».
Дети…
Харри нахмурился, возвращаясь мыслями к тому, что не давало ему покоя.
Сделать документы для Кайлы и Дану было бы, наверное, проще, будь у них дети. Кельнер не слишком надеялся на программу «Киндертранспорт», открытую Лондоном для того, чтобы принять у себя еврейских детей-беженцев из Германии без сопровождения родителей, но… это могло стать, по крайней мере, еще одним вариантом для того, чтобы вытащить их из берлинского пекла, где их жизни постоянно угрожала опасность.
А без этого варианта у него было не так много выходов.
Ему до сих пор, несмотря на все свои тайные поиски, не удалось выйти на надежного человека, который мог бы сделать для Кайлы и Дану чистые документы, без красно-жирной «J», проставленной на первой странице еврейских паспортов.
Излишне говорить, что документы с ней многократно снижали шанс на благополучное прибытие из Берлина к пункту назначения просто потому, что те же европейские лидеры, которые отдали Груберу Чехословакию, никак не реагируя на резко возросшую эмиграцию евреев из Германии, — даже при известных им фактах массовых убийств последних, — со своей стороны чинили препятствия, пытаясь ограничить въезд беженцев на свои территории: «Мир разделился на два лагеря: на страны, не желающие иметь у себя евреев, и страны, не желающие впускать их в свою страну».
…Сообщение же с теми, кого Кельнер смог найти до настоящего момента, срывалось уже трижды: с той стороны, или по его собственной инициативе, — тогда, когда он чувствовал, что что-то идет не так. Это было чертовски опасно, но думать по-настоящему о том, насколько велика реальная угроза, он не хотел, и потому прогонял эти мысли из своей головы, когда они, как и сонмища других, ползли к нему ночью. Каждую ночь. Бесконечно.
Дети.
Сейчас ребенку Харри и Агны могло быть почти четыре года. «Мальчик или девочка?». При этой мысли, — которую он тоже себе запретил, — сердце в груди дернулось. Если бы ребенок был жив, что бы Харри Кельнер делал сейчас для того, чтобы спасти Агну и его от скорой войны? Сумел бы отправить их по той же программе «Киндертранспорт» в Великобританию? Или просил бы помощи у Центра? У него не было ответа. Единственное, что Эдвард знал точно, — он добился бы отъезда Элис и их ребенка из Берлина. Во что бы то ни стало, несмотря на все возможные протесты самой Эл.
За дверью кабинета Харри Кельнера раздался неясный звук и пересечение женских голосов. И в следующую секунду, игнорируя хрупкую, — в сравнении с ней, — секретаршу Кельнера, в кабинет сотрудника берлинского филиала фирмы «Байер», вошла Ханна Ланг.
— Герр Кельнер, я пыталась… но она, фрау…
Секретарша встревоженно посмотрела на Кельнера, и перевела взгляд на высокую блондинку.
— Фройляйн, — поправила ее Ланг, не спуская глаз с Харри.
— Все в порядке, Софи, спасибо, — Кельнер кивнул, и пошел навстречу девушке, провожая ее к выходу.
Дождавшись, пока они останутся наедине, Ханна грациозно опустилась на стул.
— Очаровательное создание, — эта Софи.
Оставив белую, — в тон пальто и платья, — сумочку на соседнем стуле, Ланг медленно стянула длинные перчатки, и, зажав их в правой руке, осмотрела кабинет.
— Кстати, она поставлена сюда, чтобы следить за тобой, Харри. Будь осторожен.
Вульгарно-красные губы Ланг, накрашенные плотным слоем помады, растянулись в стороны.
— Чем обязан? — спросил Кельнер, игнорируя ее сообщение, и возвращаясь на свое прежнее место за письменным столом.
Из пачки Waldorf Astoria он вытащил новую сигарету.
Ханна удивленно подняла изогнутую бровь, и указала взглядом на пачку в его руках. Прикурив, Харри подтолкнул к ней сигареты. С легким шуршанием красная коробочка, с нанесенной на лицевую сторону короной, подъехала к ее руке.
Алый лак на длинных, острых ногтях заблестел, когда Ханна вытянула руку. Но, передумав, и только постучав по сигаретному блоку, она посмотрела на Кельнера блестящим взглядом.
— Предпочитаешь другие? Более изящные, Josettti?
Кельнер прищурился от первого сигаретного дыма, и затушил огонек горящей спички пальцами.
— А как же мой подарок? — оскалив белоснежные зубы, спросила Ханна, намекая на серебряный портсигар с дарственной надписью, который она несколько лет назад отправила Харри в качестве рождественского подарка.
Кельнер промолчал, выпуская вверх струю дыма, и разглядывая сквозь сизое облако красивое лицо Ханны.
— Чем обязан, фройляйн Ланг?
— Надеюсь, в твоей семье все хорошо.
Ханна поставила указательный палец в центр сигаретной пачки, и закружила ее по столу. Не получив ответа, она продолжила:
— Я хочу помочь тебе, Харри. Я только что была на примерке платья в ателье фрау Гиббельс.
— Поздравляю со скорой свадьбой, Ханна. Мне жаль, что она была перенесена. Но теперь, уже скоро…
Полные губы Ханны дрогнули.
— Да, теперь уже совсем скоро…
Кельнер почувствовал на себе ее взгляд, но продолжал курить, глядя в пространство.
— На примерке оказался сам министр Гиббельс…
Снизив голос, Ханна теперь произносила фразы предельно медленно, пристально наблюдая за Харри.
— …И он задал вопрос твоей жене.
Повернувшись к окну, Кельнер выпустил дым в сторону, и поднялся из-за стола.
— Как насчет обеда, Ханна?
Ланг остановила на Кельнере долгий, довольный взгляд, и взяла сумочку.
— Ты такой забавный, Харри… с удовольствием.
— Я на мотоцикле.
Блондинка вплотную подошла к нему, выдохнув в лицо:
— Ничего, это даже интересно.
Рассмеявшись, она посмотрела на Кельнера.
— Прошу, — коротко сказал он, пропуская Ланг вперед.
Покачивая бедрами, Ханна не спеша подошла к двери, и остановилась в ожидании Кельнера. Открыв перед ней дверь, Харри быстрым взглядом осмотрел кабинет, и, повернувшись, закрыл его на ключ.
— Софи, я на обед.
— Но…
Ланг проплыла мимо секретарши и подмигнула ей.
Выйдя во внутренний двор, Харри быстрым, энергичным шагом подошел к Harley Davidson, и включил зажигание. После второго резкого нажатия на педаль, мотор мотоцикла взревел, и Кельнер подъехал к Ханне. С улыбкой посмотрев на темно-зеленый с оранжевым обводом мотоцикл, она так же грациозно, как и прежде, положив руку на плечо Харри, опустилась на жесткие перекладины багажника, расположенного за ним, и, отведя ноги в сторону, обняла Кельнера одной рукой.
— Только не быстро, иначе я упаду, — прошептали ее губы, почти касаясь уха Кельнера.
Он перевел взгляд вниз, на ноги Ланг, словно хотел убедиться, что во время движения их не перемолотит в месиво, и выехал на дорогу.
***
— Здесь? — разочарованно протянула Ханна, осматривая белые столики уличного кафе «Эспланада».
— Ты против встреч со знакомыми?
Кельнер кивнул в сторону эсесовцев, облаченных в свою обычную форму, сидевших в разных углах открытой площадки, и залитой темно-оранжевым, густеющим светом октябрьского солнца.
Промолчав, блондинка быстро пошла вперед, и села за самый дальний столик, рядом с которым не было ни одного посетителя.
— Не знал, что центр Берлина так тебе не нравится, Ханна.
Харри сел напротив девушки, и поднял руку вверх, подзывая официанта в длинном белоснежном фартуке.
Едва кельнер, принявший заказ только на две чашки черного кофе, удалился, Ханна, сверкнув голубыми глазами, зло прошептала:
— Я рада, что ты не растерялся так же, как твоя маленькая жена сегодня утром, когда министр Гиббельс спросил ее о том, как это возможно — не иметь детей после пяти лет замужества. Или… у тебя проблемы, Харри? Раньше об этом и речи не было, я и подумать не могла, что…
— Ты для этого приехала?
Кельнер перебил ее и спрятал руку в боковой карман кожаной куртки.
Зажав в пальцах коробок спичек с изображением имперского орла, он начал раскручивать его все быстрее и быстрее.
На долю секунды Эдвард почувствовал, как кровь ударяет в голову. Мысли, ускользая от настоящего момента, перенеслись к Эл.
— Я приехала, чтобы предупредить тебя. Следи лучше за своей женой, Харри. Ты же не хочешь, чтобы вместо тебя это сделало гестапо?
— О чем ты? — мгновенно собравшись и наклоняясь вперед, спросил Кельнер.
— Узнай у нее сам, дорогой. Может, от того, к кому она ходит на встречи, у нее, наконец-то, появится ребенок? И, может быть, тогда она перестанет вызывать подозрения у министра? Скажу тебе честно, я бы не хотела оказаться на ее месте.
Ханна кивнула официанту, и поднесла чашечку с горячим кофе к пухлым губам.
— Честно говоря, Харри, я разочарована.
Ланг медленно вдохнула прохладный воздух, подставляя лицо солнечным лучам.
— Я могла бы сообщать тебе самую разную информацию, серьезную и не очень, будь ты со мной приветливее.
Она открыла глаза, и в упор посмотрела на Кельнера.
— Любую информацию, которую вы, мужчины, так жаждите, но… — Ханна провела кончиками пальцев по лицу Харри. — …ты по-прежнему ведешь себя так глупо.
— Отдаешь информацию тем же способом, которым получаешь? — голубые глаза Харри сузились.
— В этом нет ничего плохого, meine liebe.
Кельнер усмехнулся.
— Информации в последние месяцы и без того хватает, Ханна. Что особенного есть у тебя? Эксклюзив, еще не известный журналистам «Штурмовика» или «Фолькишер беобахтер»?
Ханна улыбнулась в ответ.
— Да, я сомневаюсь, что даже Юлиусу Штрайхеру, главному редактору «Штурмовика», известно об этом.
— Редактор самой успешной антисемитской газеты рейха не в курсе?
Кельнер изобразил изумление, и приготовился услышать ответ.
— Эта информация для узкого круга, но ему наверняка понравилось бы знать то, что готовят для этих свиней с начала года. И совсем скоро…
Ханна прямо посмотрела на Харри, пытаясь оценить по его лицу эффект от своих слов.
— Разве ты не хочешь знать больше?
— Для чего? — наивно спросил Кельнер, и широко улыбнулся, разводя руки в стороны. — Я обычный сотрудник фармацевтической компании, фройляйн Ланг.
Блондинка недоверчиво хмыкнула.
— Которая является частью самого мощного концерна. И все же… условие ты знаешь.
— Обязательно подумаю об этом на досуге.
Кельнер оставил на столике несколько монет, и поднялся.
— Это все? Или у тебя есть еще что-нибудь ко мне?
— Ты стал другим, Харри, не таким веселым. И черты лица заострились… один вопрос.
Ханна медленно осмотрела Кельнера с ног до головы.
— Что такого есть в твоей жене, чего нет во мне? И когда ты стал против связей на стороне?
— Это уже два вопроса, фройляйн Ланг.
Поджав губы, Ханна недовольно посмотрела на улыбку Кельнера.
— Увидимся, Харри.
***
Ханна была права, он изменился.
Раньше, выслушав ее сплетни, в которых было неясно, где именно они пересекаются с реальностью, он бы непременно бросился выяснять правду. Именно так было накануне того Рождества, — подаренный фройляйн Ланг портсигар стал только предлогом для встречи, на которую рассчитывала Ханна.
Эдвард и сам это понимал, но все равно, несмотря на поздний час, скорый праздник и даже новость о том, что скоро у них с Эл будет ребенок, поехал в Мюнхен.
«Разберись с Ханной, сейчас я ничего не могу тебе обещать», — так сказала ему Элис.
И потому он рванул Мюнхен, — чтобы выяснить все как можно скорее, и… память блокировала воспоминания о допросе в гестапо почти полностью.
Хорошо, — так четко, словно это было вчера, — Эдвард помнил только один отрезок: его и Элис выталкивают из здания тайной полиции, улица принца Альбрехта, дом 8.
Его разбитая, кровавая голова болит, и по-сумасшедшему кружится. Кажется, вся земля уплывает из-под ног. Но Эл — без сознания, ей помощь нужна больше, чем ему. Он должен ей помочь… Путь до дома Кайлы и Дану, деревянный, потертый стул.
Он сидит на нем, раскачиваясь кроваво-белым маятником, над его головой горит яркая, невыносимая лампа. Но он не может уйти, не может отключиться: ему нужно знать, что с Элис, и с их ребенком.
Тогда они все были живы. Но потом…
Потом он сделал то, что продолжает жечь его стыдом и виной до сих пор, даже несмотря на то, что Эл его простила. Именно поэтому он больше не станет бежать по следам, расставленным Ханной.
Просмотрев и подписав отчеты из испытательной лаборатории, Харри напомнил себе, что нужно будет снова как-нибудь поздним вечером обыскать кабинет старины Эриха, который никак не успокаивался, и продолжал искать с Харри Кельнером новых встреч. Кельнер был не против, но до определенного момента и — со знанием чего-нибудь интересного о самом Хайде.
Сейчас же ему нужно было встретить Агну, и Кельнер, привычно похлопав по карманам пальто, и убедившись, что все нужные вещи он взял с собой, вышел из рабочего кабинета.
Подъезжая к модному дому Modeamt на центральной Курфюрстендамм, он заметил Агну. Она стояла на краю тротуара, осматриваясь по сторонам. Харри остановил мотоцикл рядом с ней, и Агна, заметив его, облегченно вздохнула. Начинать разговор с упрека совсем не хотелось, но, протягивая жене шлем, он не удержался:
— Я же просил тебя ждать меня в ателье, и не выходить на улицу, пока я не подъеду.
Словно в подтверждение его слов, недалеко от здания модного дома раздалось шипение, за которым последовало несколько коротких вспышек огня, а потом четверо молодчиков, одетых в укороченные широкие брюки, прошли по улице, смеясь и толкая впереди себя мужчину, закрывшего голову руками.
Проводив эту группу тревожным взглядом, Агна села на мотоцикл, и крепко обняла Кельнера.
— Хорошо.
Харри поехал прямо, следуя уже обычным для них маршрутом, которым он и Агна ездили несколько раз в неделю: к продуктовой лавке, затем, — с поворотом налево, — в сторону дома Кайлы и Дану.
Проезжая мимо Унтер-ден-линден, на которой теперь, вопреки ее названию, не было вековых лип, и где теперь гораздо лучше помнили огромные мощные прожекторы с ночных праздничных шествий, устраиваемых Грубером, Харри заметил толпу обычных берлинцев и эсесовцев, окруживших стайку женщин и подростков.
Расписав тротуар огромными белыми буквами, составившими фразу «смерть евреям!», поклонники фюрера, смеясь и толкая заключенных в круг, наблюдали за тем, как они пытаются стереть надпись носовыми платками, подолами юбок или кепками.
Харри еще помнил то время, когда такие «стихийные акции» возникали редко, — как одиноко зажженные спички. Но очень скоро их стало больше. Теперь же это было неотъемлемой частью Берлина, и всей Германии.
Кельнер помнил и то, как несколько раз вмешивался в подобные сборища, чтобы вытащить тех, над кем глумились. Это не всегда получалось. Вернее, получалось с разной степенью успеха. Один из таких случаев он запомнил лучше всего.
Это было днем. Харри перебегал дорогу, когда заметил толпу, и влетел в нее с разбега, — рассчитывая, что эти несколько секунд общего замешательства помогут ему вытащить из рук берлинцев девочку и мальчика, — может быть, брата и сестру.
На пару с двумя другими прохожими, — должно быть, такими же спятившими, как и он сам, — Харри сумел оттащить детей от разъяренной, харкающей ненавистью толпы, которая, упустив добычу, недвусмысленно дала Кельнеру понять, что он не должен вмешиваться в этот «праведный суд над мелкими жидами».
— Мы не посмотрим на твою правильную внешность, блонди!
Крикнул ему кто-то, бросая вслед бутылку с зажигательной смесью. К счастью, она пролетела мимо, не задев ни его, ни детей.
Они забежали в темный переулок и остановились. У девочки были разбиты колени, у мальчика из раны на голове, кое-как прикрытой съехавшей кепкой, бежала тонкая струйка крови. А у Кельнера с собой был только один носовой платок.
Он достал его из кармана, и протянул мальчику, который оказался не таким маленьким, как Харри показалось в начале, — на вид ему было около двенадцати-тринадцати лет.
Мальчик долго смотрел на белоснежный платок, не смея к нему прикоснуться, и решился взять его только тогда, когда Кельнер, нетерпеливо тряхнул рукой. Мальчишка присел перед девочкой, сдвинул кепку назад, и, осмотрев ее колени, сказал, чтобы она не смела реветь.
Девочка послушно кивнула, молча наблюдая за тем, как углом платка он промокает кровь, выступившую частыми каплями на коже.
Выпрямившись, мальчишка посмотрел на Харри блестящими глазами, цвет которых в темноте было не разобрать, и кивнул.
Кельнер хотел проводить их, но мальчик, взглянув на него через плечо, ответил, что теперь они справятся сами.
— Спасибо, — нерешительно сказал он, и крепко сжал ладошку девочки в своей руке.
Оглянувшись по сторонам, они выбежали на улицу.
***
Харри помог Агне сойти с мотоцикла, снял кожаную сумку, закрепленную на нижней раме багажника, и пошел к дому семьи Кац, по пути отмечая боковым зрением, как на окне кухни, выходившем во двор, едва заметно дрогнула занавеска. Условный стук, разбитый на два такта, о которым договорились Кельнеры и супруги Кац, гулко прозвучал в вечерней темноте.
За дверью Харри не услышал ни единого движения, — дверь открылась плавно и бесшумно. Именно так, как он просил.
Все эти предосторожности могли бы показаться лишними, но, к сожалению, такими они теперь не были. Дверь открыл Дану.
Кельнеры молча зашли в дом, а Харри и Дану пожали друг другу руки только тогда, когда оказались в прихожей маленького домика, под уютным светом потолочной лампы.
Кайла, услышав голоса, вышла из комнаты и замахав руками, приложила ладони к щекам, как она часто делала, когда смущалась.
— Герр Кельнер, фрау Агна, не нужно было!
Кайла посмотрела на кожаную мотоциклетную сумку с продуктами.
— Хороших продуктов вам все равно не продадут, поэтому…
Агна обняла Кайлу, и услышала фразу, которую женщина прошептала ей на ухо: «Мне нужно кое-что вам сказать!».
Не выпуская руки Агны из своей, она провела ее в спальню, и плотно закрыла дверь.
— Дану против того, чтобы я говорила, но мне очень хочется, чтобы вы знали.
Кайла со смущенной улыбкой посмотрела на девушку, опуская взгляд вниз.
— Я беременна, фрау Агна.
— О… поздравляю!
Фрау Кельнер, немного растерявшись, улыбнулась Кайле и снова ее обняла. — Какой срок? Когда вы узнали?
— Вчера, только вчера.
Кайла посмотрела на Агну сияющими глазами.
— Только… что скажет герр Кельнер, может, теперь будет труднее с отъездом?
Агна вздохнула, положив руки на плечи Кайлы.
— Пока у нас нет никаких точных новостей. Мы ждем. Но… все будет хорошо, не бойся!
Агна ободряюще улыбнулась Кайле, чувствуя, как в глазах собираются слезы, и отвернулась в сторону, рассматривая названия книг, напечатанные на корешках томов.
— Вы по-прежнему не хотите переехать в наш дом? — спросил Кельнер Дану.
— Нет! — хором ответили Кайла и Дану.
— Мы очень благодарны вам за помощь, герр Кельнер, но мы не можем подвергать вас такому риску. Это не обсуждается, — убежденно сказала Кайла.
Тяжелый, серьезный взгляд Дану подтвердил ее слова.
— Что ж… нам пора, — сказала Агна, сжав на прощание руку Кайлы и кивнув ее мужу.
— Спасибо! — Кайла проводила их к двери, и, посмотрев на Кельнера, обняла его.
Харри, не ожидавший такого поворота, застыл на месте.
— До завтра, Кайла, — тихо сказал он, и вышел за дверь.
***
— Ты уверен, что они поймают сообщение? — спросила Элис, вглядываясь в темноту за окном «Мерседеса», и переводя взгляд вперед, на голые ветви деревьев, выхваченные из лесной глуши рваным светом автомобильных фар.
Эдвард кивнул, продолжая следить за дорогой.
— Соблюдать график выхода в эфир получается далеко не всегда, там это знают. К тому же, они там круглосуточно, так что… приехали.
— Чур, я! Я быстрее тебя! — Эл задорно улыбнулась, и схватила чемодан с рацией.
Милн улыбнулся и вздохнул, наблюдая за ее безуспешными попытками перетащить тяжелый багаж с заднего сидения «Мерседеса».
Выйдя из автомобиля, он перенес чемодан с рацией вперед, и когда для эфира все было готово, резко опустил руку вниз, подавая Эл, наблюдавшей за ним, знак, что пора начинать.
Блестящая черная лапка передатчика быстро и плавно застучала под пальцами Элис, и в Лондон полетела срочная, — как это чаще всего и было в последнее время, — шифровка, в которой содержались сведения о перевооружении германских войск и разработанном нацистами оружии. Информация о разработках, которые велись на заводах Круппа, была добавлена в конце сообщения.
Передача закончилась, и Элис, сняв черные наушники и отклонившись на спинку сидения, сделала несколько глубоких вдохов.
Милн кивнул, подтверждая, что они уложились в очень короткий промежуток времени. Накрыв ладонью циферблат наручных часов, он задумчиво посмотрел на Эшби.
— Что?
— Нужно передать еще одно сообщение, с неподтвержденными данными.
— Какое?
Оглянувшись, Милн достал из внутреннего кармана куртки маленькую записную книжку и простой карандаш. Подняв голову, он посмотрел на небо, беззвучно произнося какие-то фразы, и, опустив взгляд, сделал запись в книжке. Оторвав нужный листок, он передал его Элис и присел рядом с ней. Быстро пробежав глазами по написанному тексту, она с тревогой посмотрела на Милна, едва слышно, одними губами, прошептав:
— Ты уверен?..
Милн снова кивнул, указывая взглядом на листок. Нужно было торопиться. Надев наушники, Элис вышла на связь с Центром. Теперь агент по имени Француз сообщал в Лондон о том, что по имеющимся у него неподтвержденным данным, с начала 1938 года
действующее правительство готовит в Берлине провокацию против евреев, которая состоится в ближайшее время.
— Откуда у тебя такая информация? — тихо спросила Эл, наблюдая за тем, как Эдвард смешивает пепел от сожженного им листка, — на котором был записан текст второй шифровки, — с землей.
Он ответил только тогда, когда убедился, что об их присутствии ничего не напоминает, и сел в машину.
— Ханна. Она приходила сегодня ко мне на работу. Рассказала об этой провокации Грубера. Не знаю, насколько это правда. Но, учитывая прошлые события…
— Кайла беременна, — перебивая Милна, быстро сказала Элис, и отвернулась к окну.
Послышался тяжелый вздох. После нескольких минут молчания Эдвард тихо сказал:
— Нужно поторопиться с их отъездом.
— И больше она ничего тебе не сказала? Ханна?
Не различимый в полумраке машины взгляд Элис остановился на профиле Милна. Он знал, что Эл имеет ввиду.
— Она сказала о вопросе Гиббельса.
Элис нервно вздохнула.
— Иди ко мне.
— Прости меня!
Поцеловав Элис в висок, Эдвард крепко обнял ее, проводя рукой по мягким волосам, и чувствуя, как давняя боль снова поднимается в его сердце.
— Все будет хорошо, Эл. Все обязательно будет хорошо…
— Я очень тебя люблю.
Элис серьезно посмотрела на Милна.
— А я — тебя.
— Ты будешь любить меня, даже если у нас никогда не будет детей?
— Да, — так же серьезно ответил Эдвард, рассматривая ее лицо. — Пообещай мне, что будешь очень осторожна. Всегда. Особенно сейчас.
Элис кивнула и поцеловала Эдварда.
— У нас впереди очень темные времена, Эл.
— Знаю, — тихо сказала Элис, и положила голову на плечо Эдварда.
7
— Они ничего не поняли, я уверена.
Элис повернула голову, устраиваясь на спине Эдварда поудобнее, и медленно вдохнула его запах.
— Я знаю, как выглядела… когда он спросил меня о детях. Я контролировала выражение своего лица.
Эл помолчала.
— Жаль, что с ними нельзя поступить так же, как с девчонками из колледжа.
Милн хмыкнул, с удовольствием ощущая на себе небольшую тяжесть обнаженной Эл, и, выпустив в сторону сигаретный дым, посмотрел вверх, туда, откуда слышался ее тихий голос.
— Даже боюсь представить, что ты с ними сделала, — в тон ей ответил Эдвард, опуская руку вниз и стряхивая пепел с сигареты в хрустальную пепельницу, оставленную на полу.
Элис промолчала, но он почувствовал, как она улыбнулась в предрассветной тишине. Проведя пальцами по светлым волосам Эдварда, Эл расцеловала его спину медленной чередой поцелуев, нежно и неторопливо останавливая губы на коже после каждого из них.
— Я с ними дралась, — задумчиво произнесла она и замолчала, может быть, вспоминая то, о чем сейчас говорила. — Они читали мои записи. Хотя… я была еще та…
— Оторва?
— Да… — сказала Эл весело, и посмотрела на Эда, осторожно проводя указательным пальцем по его правому виску, — там, где был заметен тонкий белый шрам, окончанием уходящий вверх, в волосы. Поцеловав шрам, она прижалась к Эдварду.
— А ты? Каким мальчишкой был ты?
Смяв в пепельнице сигаретный окурок, Милн хотел повернуться на спину, но Элис, рассмеявшись, попыталась помешать ему, и обняла его еще сильнее.
— Я… — он замолчал, едва начав фразу.
Время шло, тишина длилась, а Милн, еще чувствуя на себе взгляд Элис, и ее нежные поцелуи, уходил все дальше, в прошлое, о котором никогда и никому не говорил, потому что не знал, какими словами об этом можно сказать. Да и кто захочет об этом знать?
…Память забросила его назад. Не слишком далеко, хотя и это теперь помнилось ему обломком потусторонней, нездешней жизни. Он застал Рифскую войну в Марокко на ее последнем этапе.
Колониальная бойня длилась уже четыре года, когда он оказался в пустыне, а испанские, — и союзные французские войска, — в число которых тогда входил и он, правда, обозначенный в них под именем Себастьяна Трюдо, — все еще продолжали теряться в горах Марокко, который хотели захватить и усмирить. Эдварда Милна тогда называли Сэбом, и ему было восемнадцать, почти девятнадцать.
Первое задание после обучения в «Ми-6» для него, Милна-Трюдо, было обозначено кратко: «сотрудник французского посольства; задача — поиск и передача информации». И кто мог знать, что приехав во Францию под видом младшего помощника секретаря французского посольства, которому надлежало исполнять только самые последние, мелкие поручения, он вскоре окажется в этой далекой стране, расположенной, как теперь ему все чаще казалось, в каком-то другом мире, раскаленном от солнца дни напролет?
Он помнил, как в один из дней принес старшему секретарю необходимые документы, и, оказавшись в кабинете, стал с интересом прислушиваться к негромкому разговору двух генералов, перед которыми на столе была раскинута карта с обозначенными на ней путями, которыми французским солдатам надлежало следовать здесь, в песчаном Марокко.
И они бы им следовали.
Если бы знали местность.
Если бы знали горы, в которых оказалось слишком просто потеряться и исчезнуть, а позже обозначиться в военных сводках растущим с каждым новым днем трехзначным числом «пропавших без вести».
Милн не знал, что страшнее: сгинуть в незнакомых горах или быть пойманным рифами, отлично знающими эти горные тропы? Он не хотел ни того, ни другого. Но он умел читать военные карты, и потому с интересом, прикрытым послушанием и невозмутимым внешним видом, прислушивался к тихому разговору.
Один из генералов, словно учуяв что-то, покосился в его сторону, и посмотрел на него, — длинного и тощего парня, которого в стенах посольства он видел впервые. И уловил главное, — быстрый взгляд, украдкой брошенный на карту. Он перехватил его, преградив ему дорогу своим взглядом, — пронзительным и острым. И у новичка не осталось иного выхода, как опустить глаза, уйти на попятную.
Генерал был доволен, но все время, что его коллега шептал ему на ухо возможные пути, которыми французы, соединившись с испанцами, могли окружить рифов в Марокко, он приглядывал за тощим, оставшимся стоять навытяжку на своем прежнем месте.
— Ты. Как твое имя? — резко спросил он парня.
— Себ…
— Это Себастьян Трюдо, генерал. Поступил на службу в посольство три дня назад, назначен младшим помощником секретаря, — ответил за Трюдо старший секретарь, и сдержанно улыбнулся, взглядом приказав выскочке оставаться на месте и не вмешиваться в разговор.
— Разве младший помощник может читать карты?
— Простите, генерал? — переспросил секретарь, проводя ладонью по блестящим от бриолина волосам.
— Военные карты, — нетерпеливо пояснил начальник, делая знак Трюдо. — Подойди. Себастьян подошел ближе, останавливаясь в двух шагах от стола, за которым сидели генералы, и сложил руки за спиной.
— Я видел, как ты смотришь на карту. Что ты знаешь о Марокко?
— Горы, — многозначительно сказал Сэб, и замолчал, сомкнув тонкие губы.
Заметив нетерпение на лице генерала, он пояснил чуть подробнее:
— Местность, о которой идет речь, — это Эр-Риф, насколько я смог заметить. Обширный горный хребет на севере Марокко. Здесь мало знания климата, нужно знать горы.
— Какое нам дело до гор! Мы объединяемся с испанцами и разбиваем этих варваров, вот и все! Все эти горы нам уже ни к чему! — вспыльчиво добавил второй генерал, замахав на Трюдо руками.
— Что вы предлагаете? — уточнил первый.
— Я не имею таких полномочий, генерал.
— Считайте, что я вам их только что выдал… младший помощник.
— Рифы — сильный противник, действующий на своей территории. Они знают горы, они у себя дома. Испанцы, в помощь которым Франция направляет войска, пренебрегают изучением горных троп, считая это напрасной тратой офицерского времени. А это значит, что именно за счет хребта Эр-Риф количество «пропавших без вести» испанцев, а вслед за ними и французов, будет только расти. Если… мы не начнем изучать горы Эр-Риф.
— И кто же их «изучит»? Может быть, ты? — насмешливо спросил второй военный, сворачивая карту.
— А мы его проверим, — добавил первый, который и подозвал Трюдо к себе. — Судя по всему, вы знакомы с топографией?
Сэб кивнул, и светлая прядь упала ему на лоб.
— Военной… обучался.
Второй снова хмыкнул, насмешливо разглядывая Трюдо.
— Неужели вы думаете, что сможете составить пригодную карту прямо там, на месте, в Марокко?
— В военных условиях, генерал, возможно составить вручную изготовленный рисунок, на котором будет представлен примерный план местности. Его можно изготовить копированием имеющейся топографической карты на полупрозрачную бумагу, либо зарисовывать. Правда, во втором случае допускаются погрешности в масштабировании и в пропорциях отображаемых участков местности, но, все же, такой вариант вполне пригоден для качественной ориентировки.
Все это Трюдо произнес без запинки, на едином дыхании, чем немало удивил присутствующих.
Для тех же, кто мог знать Себастьяна Трюдо или Эдварда Милна, такая речь могла звучать и вовсе исключительно. Хотя бы потому, что ни Трюдо, ни Милн никогда не отличался особой словоохотливостью.
Первый генерал кивнул, второй, как и прежде, хмыкнул, смотря на Сэба как на сопляка, просто вовремя оказавшегося в нужном месте.
Вечером того же дня Трюдо сообщили, что завтра он едет в Марокко.
— Зарисуй нам эти чертовы горы, Трюдо, — прищурив глаза от табачного дыма, добавил его начальник, и похлопал Сэба по плечу. — Удачи, парень.
Пожелание оказалось весьма кстати. В первый же день после высадки, Трюдо вместе с другими солдатами начал таскать мешки.
— В четыре ряда, клади! Аванпосты, это вам не просто так! — подгоняли их окриками офицеры, присвистывая и притравливая на ходу очередные пошлые байки.
Аванпосты.
Они их построили. Из мешков, в несколько рядов высотой, как им говорили. Но когда рифы при налете разметали в прах более сорока таких постов, — всего их было около семидесяти, — то убивая солдат на месте, то забирая их в плен, — все оказалось напрасным. Единственным верным словом, оправдавшим свое значение, остались разрушенные аванпосты, — посты, которые действительно первыми приняли на себя удары противника.
И пусть французские официальные военные сводки голосили о «варварстве» и глупости рифов, плененные и убитые французские солдаты, которых было после того налета более четырех тысяч человек, — а прежде них и испанские, — испытали эту «трусость» на себе. У испанских солдат, набранных из числа нищих семей, не было никакой цели в Марокко. Они были кусками мяса, брошенными на съедение потому, что им нечем было откупиться от участия в этой колониальной кампании.
У французских солдат, привезенных на помощь испанцам, цели тоже не было.
По-настоящему она была только у рифов. Они защищали свою землю, свою независимость. И потому бились зверски, как в последний раз. Впрочем, никто из противников не уступал друг другу в жестокости.
Притчей, — из уст в уста, — оставшиеся в живых солдаты, передавали друг другу позже подтвердившиеся истории о кастрации пленных, отрезанных ушах, головах, языках…
Передавали, и шли фотографироваться, захватив с собой отрубленную голову рифа или испанца, или француза. А после этого ее нанизывали на шест кровавой болванкой, и оставляли гнить под солнцем у каких-нибудь очередных ворот.
Кровь была всюду. Ее было так много, что она вполне могла заменить собой реку Уэгла, недалеко от которой развернулась одна из битв, выпавших на долю Сэба. Эту реку называли по-разному, — то «Уэргла», то «Уэга».
Именно ее Трюдо неизменно, — мелкими и аккуратными линиями, — наносил на очередную схему местности.
От всего происходящего голова шла кругом. Разум отказывался вмещать в себя столько криков, боли, крови и напрасных, никому ненужных, страданий.
Закрывая глаза, Трюдо часто видел перед собой кровь. Ему казалось, что она пропитала его насквозь. Да, он не фотографировался с «трофейными» головами рифов, но когда рифы на него нападали, его ответ был таким же, как и ответ других солдат, стоящих рядом с ним на аванпосте: он их убивал.
А потом ему снова снилось, что он залит кровью. Сначала по щиколотку, потом — по горло. Через секунду, когда он уже начинал захлебываться и тонуть в кровавой реке, кто-нибудь мог тряхнуть его за плечо, окликнуть резким шепотом по имени. Тогда он медленно открывал глаза, и оказывалось, что никакой кровавой реки нет. И вообще… никакой нет. Реку Уэгла, — или как там ее называли, — он не видел. Только рисовал ее тонкой и плавной линией на самодельных картах, которые затем передавал в штаб. И не знал, что будет дальше.
А дальше, — до того, как аванпост, на котором находился Трюдо, был сначала блокирован рифами, а затем разрушен, — он узнал, что значит умирать от жажды.
Удачи, которой ему пожелал начальник из далекого, уже забытого им посольства, хватило на все десять месяцев, что он был на войне в Марокко. Только удачей, — и ничем иным, — Трюдо мог объяснить тот поразительный факт, что он был все еще жив.
Именно это время стало для него тем, что нельзя рассказать. Но ярче всего Эдвард запомнил то, как он умирал от жажды.
И не умер.
Или почти.
Кто-то вытащил его с территории разнесенного рифами поста, и он до сих пор не знал, кто именно это был. А сейчас все это казалось таким невероятным…
Хотелось знать только одно: настоящую минуту. Чувствовать поцелуи Эл, тепло ее тела. Все остальное было за границей его внимания, и эту границу он внимательно охранял. Аванпост «Трюдо» не был уничтожен, он просто стал выглядеть иначе.
— Я… — повторил Эд, и хотел что-то прошептать, но осекся, вспомнив себя, тринадцатилетнего, в тот день, когда дядя сказал, что его родители попали в аварию. Он так и сказал «попали в аварию».
Слова прозвучали сухо. Они никак не вязались с душным, знойным днем, окружившим Эда и брата его отца. Зной был таким тяжелым, что они смотрели друг на друга из-под ладоней, сложенных над глазами подобно козырькам.
— Что? — спросил Эдвард, морщась от палящих лучей.
Ему показалось, что зной, мерцающий вокруг него душной стеной, исказил его слух, и дядя что-то сказал про аварию родителей. Но нет, ему это наверняка показалось, — отец слишком хорошо водит машину, чтобы попасть в аварию.
Но вот эта фраза повторилась снова. Эдвард неровно вздохнул, поперхнувшись раскаленным воздухом, растянул губы в стороны, и замотал головой.
— Ты шутишь?..
— Какие шутки… на загородном шоссе.
Эдвард отмахнулся от слов дяди рукой. Еще цепляя боковым зрением его белую рубашку, он уже бежал через весь сад, к дому. Там, там была тетя, жена дяди, там были люди, взрослые, прислуга…
Он забежит в дом, зайдет в гостиную, где тетя читает книгу, и без этого дурацкого, отупляющего зноя, узнает правду: родители едут домой по загородному шоссе.
Эд перепрыгнул через ступени белого крыльца, и вбежал в комнату. Несколько секунд, — что его всегда ужасно раздражало, — ушли на то, чтобы постоять с закрытыми глазами и дождаться, пока перед ним перестанут плавать мутные, зеленые круги.
Ну вот, наконец-то!
И… почему тетя повторяет за дядей? Это же не может быть правдой: папа прошел Первую войну, вернулся домой, он выжил там, он архитектор, он отлично водит автомобиль, он и мама просто ездили смотреть новое здание, куда скоро должно переехать архитектурное бюро Элтона Милна.
— Эдвард, мне очень жаль!
Лицо тети сломалось, разваливаясь на части словно по заранее заданным линиям.
Вот он, теперь старший Милн, стоит перед ней. На нем белая футболка и белые шорты, он только что играл на улице в теннис… Вот же, смотри, и ракетку принес с собой, — так и бежал к дому, зажав ее в правой руке. Нет, все неправда и правдой быть не может! Нужно просто… знаете что? Съездить туда, встретить родителей. Эдвард кивнул головой, — позже это движение станет его привычкой, которая будет помогать ему сверяться с самим собой и со своими мыслями.
Еще один наклон головы, с темнеющими на висках, — от пота, — светлыми волосами. Конечно, это вполне разумно, — нужно только съездить туда, и все узнать самому. В конце концов, все говорят «попали в аварию». Это же не значит, что…
Сколько раз он падал с велосипеда, когда разгонялся слишком быстро и ехал, не держась за руль?… Мама так и говорила, — с досадой и беспокойством, — обрабатывая его новые ссадины и беря с него еще одно обещание не ездить слишком быстро:
— Ты снова попал в аварию?
Эд тогда улыбался, внимательно разглядывая вблизи ее красивое лицо с мягкими чертами, и…
Он вернулся на место аварии. Родителей похоронили вчера, а вот куда увезли черный расплющенный кабриолет Stellite, на котором они возвращались в город, Эдвард не знал. На узкой загородной дороге, с одной стороны подбитой высокими горами, а с другой — петлявшим, — и в месте столкновения с автомобилем, разбитым ограждением, остались пятна крови. Крупные и мелкие, они разлетелись по асфальту кляксами, так сильно похожими на острова густой киновари, что у Эда мелькнула безумная мысль: взять кисть и разрисовать все шоссе, насколько хватит сил. Ведь считали же, например, египтяне, что красный — это цвет не только смерти, но и жизни, и потому окрашивали опасных демонов и Изиду, мать мира, бархатной киноварью, яркой и тяжелой, как сама кровь.
Эдвард резко тряхнул головой и посмотрел на свои несуразно-длинные мальчишеские ноги, обутые в громадные ботинки. Где-то рядом птицы захлебнулись трелью, разбавляя морок тяжелого майского дня. Солнце шло на закат, согревая его спину теплыми лучами. Острые лопатки, проступавшие через тонкую ткань рубашки, дрогнули. Он закрыл глаза.
И снова увидел тот день.
От удара автомобиль развернулся на полкруга, отец погиб за рулем, а маму выбросило из кабриолета на дорогу. Когда Эдвард приехал на место, выпрыгивая на ходу из еще не остановившейся машины, на ее белом платье не осталось ни одного светлого пятна, все поглотила кровь.
…С момента аварии прошло только несколько дней, а он уже плохо помнил детали. Но помнил, как опустился на асфальт рядом с мамой. Хотел ее поднять, и — не смог. Руки стали красными, и он понял, что она умерла. После этого осталось только одно, — побыть с ней, сколько можно. Эдвард подогнул ноги, укладывая маму на них, как на подушку. Ее голова была разбита, и белые волосы, теперь тяжелые и темные, липли к его тонким, дрожащим пальцам. Вокруг суетились люди.
Подходили к нему, опускали руку на остроконечное плечо, пытались отнять у него маму. Но он не разрешал. Ему нужно было поговорить с ней о самом важном. И еще попрощаться. Не во время официальных похорон, а так, как мальчик, совсем недавно ставший подростком, пытается отпустить маму, которую еще не успел спросить о громадно многом.
Он забыл, что шептал тогда, склонившись над ней. Помнил только, как отогнал кого-то, выбросив руку, — как узкую плеть, — в сторону. И заметил браслет на запястье мамы. Тонкая нить звеньев кротко заблестела, когда он взял маму за руку. В браслете не хватало камней. Эдвард забрал его с собой, и он золотой блестящей змейкой неслышно скользнул на дно кармана, сворачиваясь в дальнем углу.
А потом снова стало очень шумно, Эдварда с силой подняли на ноги, выталкивая вперед и вверх, подальше от мамы с закрытыми глазами.
Милн пожал плечом. Вышло неловко и смешно. И совсем не было похоже на то, что он хотел сказать этим движением. Чувствуя на себе вопросительно-мягкий взгляд Эл, он уткнулся лицом в подушку, и сел в кровати, поворачиваясь к Элис спиной. Она прижалась к нему, и, поцеловав в точку на спине, снова обняла его, положив ладони на грудь.
— Эд?
Он опустил голову вниз, продолжая молчать.
— Расскажи мне… пожалуйста.
Он посмотрел на ладони Элис, и накрыл их своей рукой.
— Нет.
Она хотела заглянуть в его лицо, но отвернулся от неё.
— Я хочу помочь.
— Нет. Не нужно.
Эдвард поднялся с кровати и тихо добавил, не глядя на Эл:.
— Это не поможет. Слова никогда не помогают. Я… никогда не был мальчишкой.
Подняв голову, он с вызовом посмотрел на Элисон.
— Ты все обо мне знаешь, Эл. Что еще тебе нужно?
Под резким взглядом его голубых глаз, в эту минуту таких пронзительных и острых от проступившей боли, Элис смутилась. Помолчав, она ответила, старательно подбирая слова:
— Я знаю о тебе только то, что было с момента нашей встречи, но о твоем детстве и… об этом, — она завернулась в простынь, подошла к Милну, и прикоснулась сначала к шраму на его груди, пересекавшим ключицу, а за ним — к тому, что уходил от правого виска вверх, скрываясь в волосах, — ничего… Ты никогда об этом не говоришь. Я хочу помочь, я смогу!
Милн отрицательно покачал головой.
— Нет. Ни к чему об этом говорить.
Взяв Элис за плечи, Милн отодвинул ее в сторону, и вышел из комнаты.
***
Когда Эл вошла в большую гостиную, она уже была заполнена звуками мелодии Шопена.
Nocturne No.13, op. 48, No.1
Эдвард часто играл именно этот ноктюрн. Особенно в последнее время, когда поздно вечером или уже ночью они возвращались в дом Харри и Агны Кельнер после передачи очередной шифровки. Когда мелодия, — в первой части легкая и элегантная, но печальная, похожая на грозные шаги похоронного марша, — начиналась, Эл, где бы она ни была в этот момент, замирала на месте и внимательно вслушивалась в волны бессловесно-страстной истории. Но больше всего ей нравилось окончание второй партии и начало третьей, — в те несколько мгновений, что длился этот переход от грозы — к нежности и тишине, казались ей самыми восхитительными во всей мелодии. А еще она очень любила наблюдать за Эдвардом в те минуты, когда он играл.
Элис любовалась им.
Тем, как он, сидя за черным, крылатым роялем Bechstein, который по красоте и элегантности был настоящим произведением искусства, исполнял ноктюрн Шопена. Во второй части мелодии, — сложной и мрачной, со множеством высоких восхождений, движения Эдварда, его длинных, тонких пальцев, были особенно завораживающими.
Чувствуя робость, которую испытываешь в присутствии настоящего, Элис, застыв, слушала мелодию так внимательно, словно хотела навсегда запечатлеть ее в своей памяти.
Вот и сейчас, прислонившись к стене, она молча следила за уже знакомыми спадами и подъемами музыки.
По лицу Эдварда, сосредоточенному и серьезному, пробежала тень. Вторая часть мелодии, которая требовала высокой скорости исполнения, разлилась вокруг, оглушая своими раскатами гостиную, и с каждым новым тактом поглощая собой все окружающее.
На пике мелодии Эдвард немного сбился с ритма, и сердито тряхнул головой, отчего несколько светлых прядей упали ему на лоб. Плотно сжав губы, он слегка наклонил голову вниз. Можно было подумать, что он внимательно следит за черно-белыми клавишами, но Элис видела, что взгляд его обращен в невидимое, и, — судя по горячему блеску глаз, — к тому, что неизменно отвлекало на себя все его внимание в те минуты, когда можно было не говорить.
«Нужно быть готовыми, Эл…» — сказал Эдвард несколько дней назад, когда они снова проверяли спрятанные в одном из тайников дома в Груневальде, чемоданы. Один с вещами, другой — с рацией. В памяти Элис промелькнула картинка из того дня. Легкая, похожая на белое, летящее перо.
Подняв голову, Элис вернулась взглядом к лицу Эдварда, и сердце снова дернулось от боли. Ей казалось, что с каждым новым днем он становится еще более одиноким. И ее мучило осознание того, что она не знает, как ему помочь. И что, несмотря на все время, которое они провели вместе, она по-прежнему, как и в день их первой встречи, почти ничего не знает о нем, — настолько неустанно и бдительно Эдвард охраняет свое прошлое абсолютным молчанием от всех других, даже от нее. Исключением из этого незнания можно было считать лишь то немногое, сказанное им прямо или с намеком, что ей удалось узнать, — а позже и собрать, — в причудливую мозаику разрозненных событий.
Самым полным в этом смысле было воспоминание о том, как во время их большой ссоры, — Эл тогда уехала, а на деле практически сбежала от Эдварда в Лондон после его измены, чтобы, по официальной версии, Агна Кельнер прошла обучение у мадам Гре — Эдвард, проводив ее до дома на Клот-Фэйр-стрит, сказал, что в детстве мечтал стать архитектором, чтобы строить красивые дома, как его отец.
Все изменила война, на которую он попал в свои восемнадцать. Еще несколько подробностей Эл узнала позже, совершенно неожиданно, — в тот день они были уже в Нюрнберге, на съезде нацистской партии, и она рассказывала Милну, что ее брат нашелся.
Тогда, во время спора, — Элис помнила это очень ясно, — Эдвард достал серебряную фляжку из внутреннего кармана пиджака, и, открутив крышку, с жадностью выпил ее содержимое до дна. Элис язвительно упрекнула его в том, что он выбрал не слишком удачное время для спиртного… вспоминая об этом, она до сих пор испытывала жгучий стыд за свои слова.
Алкоголь оказался обычной водой, и Эдвард, отвечая Элисон в тон, сказал, что на той войне он умирал от жажды. С тех пор вода навсегда стала для него настоящей драгоценностью. Спиртное же, наоборот, на Милна не действовало. Но и об этом Элисон узнала случайно, и — позже. К этим воспоминаниям, и к нескольким другим, еще более отрывочным, Элисон Эшби могла прибавить только четыре ночных приступа Милна.
Она посчитала каждый из них. И каждый из них она помнила.
Они начинались незаметно, когда Эдвард спал. Он вдруг сильно вздрагивал, то закрывая ладонями лицо, то заводя руку под подушку, — так, словно искал оружие.
И его тело, выгнувшись дугой, подбрасывало вверх, а он, оглядывал комнату по кругу широко раскрытыми, невидящими глазами, и с яростью шептал: «Не подходи! Кто идет?!». Когда эта фраза прозвучала во время первого приступа, Элисон испуганно сказала: «Это я, Элис!».
Ее ответ был слишком тихим, и она повторила его уже громче, увереннее. Эдвард, повернувшись к ней, бросил на нее все тот же невидящий взгляд. Прошло несколько бесконечных минут, Элис услышала, как Эдвард тяжело выдохнул воздух из груди, и напряжение, сковавшее его лицо и тело, начало понемногу спадать, — так трещал тонкий лед по ранней, весенней реке.
От фразы Эл, — «это я, это я… все хорошо», — которую она повторяла медленным, мягким шепотом, и как можно спокойнее, положив руку ему на плечо, а затем мягко целуя Эдварда в висок, покрытый каплями пота, Милн постепенно расслаблялся и затихал.
Обняв Эдварда, Элис укладывала его на спину, и долго слушала, как его дыхание, в начале сбитое и рваное, подстраиваясь под ее такт, становится глубже и размереннее. Эдвард засыпал и уходил в свои сны, от которых его веки заметно дрожали, а Элис оставалась рядом, не разнимая рук, без сна: только с глубоким дыханием в груди и слезами, которые, скатываясь по одной и той же траектории, бесшумно падали вниз.
Все последнее время мысли Элисон особенно часто занимала эта мозаика, — нескладная, разбитая, острая. Эл возвращалась к ней снова и снова, перебирая в мыслях слова Эдварда, которые можно было бы отнести к тому периоду его жизни, о котором он не говорил, выражения его лица, недосказанные фразы…
Когда Элис пыталась поговорить с ним об этом, — как можно мягче и осторожнее, чувствуя, что его это сильно ранит, — Милн решал вопрос тем способом, который часто приносил ему удачу, и которым он со временем овладел великолепно, — перемена темы, «неожиданный» вопрос о том, что в эту минуту казалось важнее пространных разговоров о прошлом, и… собеседник, как правило забывал то, о чем хотел спросить.
Нужный момент терялся, тонкие минуты, в которые можно было говорить о сокровенном, убегали, и Милн облегченно вздыхал, чувствуя себя при этом как преступник, почти услышавший вынесенный ему приговор.
Но время шло, и Элис пугалась того сравнения, которое все настойчивее возникало в ее мыслях: такое молчание, тяжелое и тяжкое, было похоже на абсолютное безмолвие надгробного камня. Эл очень боялась, что оно поглотит Эдварда своей тяжестью…
Если только он не сможет сказать об этом, хотя бы немного, — хотя бы что-то для того, чтобы облегчить свою боль.
Но Милн молчал, а если Элис начинала говорить об этом, он, — как и сейчас, — по-прежнему уходил от ответа. И Эл не могла его за это винить, но все чаще она задавалась мучительным вопросом: сколько еще он сможет так убегать? И что она может для него сделать?
Не отличаясь особой разговорчивостью и в прежние дни, Эдвард стал теперь еще молчаливее. Собранный, сдержанный, сосредоточенный. Хранивший про себя свою горечь, о которой, как и раньше, он не желал говорить.
Или не мог.
Сделав движение в сторону Милна, Элис в нерешительности остановилась. Когда мелодия вошла в свой завершающий, тихий и трепетный такт, она беззвучно подошла ближе, и положила руку на черное фортепиано, так похожее на великолепный корабль, плывущий по волнам моря в блестящих отсветах полной, ночной луны.
Скорее почувствовав, чем услышав ее, Эдвард слегка повернул голову в сторону Элис, продолжая смотреть на клавиши и вести мелодию по давно заданному ритму. Черты его лица немного смягчились, что происходило всегда, когда рядом была Эл.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.