⠀
⠀
моему мужу,
с которым каждый
разговор записывается
чернилами
⠀⠀⠀⠀⠀⠀
⠀⠀⠀⠀
⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀
⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀
⠀⠀⠀⠀⠀
— Один день без тебя точно продлится три осени.
— А? — ты обернулась, взводя брови так, как медленно, стараясь не шуметь, в фильмах снимают пистолет с предохранителя, а он обязательно слишком громко щелкает.
— Это китайская пословица. Когда ты по кому-нибудь со страшной силой скучаешь, дни порознь принимают размеры лет.
— А что там со временем? Самое время взглянуть на часы, — ты нахлобучила панамку на голову до самого носа, и теперь я не мог видеть глаз. А мне, конечно, хотелось.
Ветер усиливался. Жизнь усиливалась. Настало время прощаться.
1
Погода уже несколько дней была нестерпимо душная. Вокруг — один рыже-бурый кирпич, напоминавший каньон с красным песком. В воздухе парило, и он стал плотным до того, что можно было резать ножом для масла — его я каждое утро за завтраком мазал себе на хлеб и посыпал сахаром.
Я избегал пристани, вдоль которой полюбил гулять вечером, постоянно проветривал в номере и не мог курить. Пепельница до краев была заполнена скорлупой из-под фисташек. Я сидел у окна, держал ее на коленях, их пригоршню — в руке и щелкал, пока не натер мозоль на большом пальце. Хотелось выпить чего-то холодного. Лучше всего было бы пива, пинту целиком. В отличие от кофе, его в Англии варили сносно. Кофе же здесь подавали редкостно гадкий — а я успел попробовать самый разный в самых разных местах, пока добирался от Хитроу до Ливерпуля на попутках. Жара для августа, говорили мне местные, стояла необычайная и держалась даже ночью (за всю поездку я ни разу не воспользовался шерстяным одеялом, и оно осталось лежать на полке в стенном шкафу). Дождь мог начаться в любую минуту.
Дослушав «Варвару», которой часто измерял время, я спустился вниз на стойку регистрации, но управляющего, мужчины средних лет, на своем месте не было. Из всех номеров лишь под пятью отсутствовали ключи. Было слышно, как за стеной шумит стиральная машина, и ничего больше. Я заглянул в приоткрытую дверь прачечной и увидел того, кого искал — расслабленного, долговязого, я бы сказал, классического, джентльмена, который всем своим видом напоминал питомца Понго из «101 далматинца». Этот Роджер сидел на низеньком табурете прямо напротив машинки и, видимо, перемещался на нем вслед за пятном света из окошка под самым потолком, потому что на коленях у него была развернута газета, и он ее читал. Когда я зашел внутрь, Роджер ее встряхнул, сложил втрое и посмотрел исподлобья, сразу же улыбаясь.
— Доброе утро. Мне бы утюг, пожалуйста.
На лице управляющего появилось совершенно новое выражение. Он был озадачен.
— Какой-то повод?
— Нет, ничего такого. Хочу прогуляться.
Сам Роджер, похоже, не пошутил, когда сказал, что гладит только на Рождество, Пасху и дни рождения, потому что поиски утюга заняли больше часа (между прочим, 14 «Варвар» в наушниках), пока он не вручил мне новенький, прямиком из магазина — еще не распечатанный. Тот час мы с «Варварой» провели в холле, по просьбе Роджера присматривая за стойкой, за которой висели старые ключи от старых дверей. Я их разглядывал. Держи один из таких в ладони долго — она пахла бы потной латунью, совсем как у музыкантов на сцене — от прикосновений к микрофонной стойке. Когда я был немного моложе и ходил на рок-концерты чаще, когда с закрытыми глазами казалось, что само солнце вспыхивало и угасало, вспыхивало и угасало, что, как на море, по небу скользили размашистые, крупные, горластые чайки, кричали, и мне было любимо жить, мне страшно нравилось чувствовать толпу, ее колебания, шум, прибой. Руки пеной, брызгами обдавали ноги какого-нибудь певца, тянулись выше, но облизывали одни носки — я тогда чувствовал себя в животе у матери, где сокращения, где, как под веками, красным-красно, гулко и горячо, и мне страшно нравилось быть волнорезом для какой-нибудь девчонки, придерживая ее за талию сзади.
Я разглядывал ключи и удивлялся. Ведь в день, когда я заселялся и шел по скрипучим ступенькам самой узкой лестницы в моей жизни (дома, рассчитанные на сказочных хоббитов, почему-то заселяли долговязые Роджеры), на меня через плечо как бы невзначай обронили:
— Впервые за пять лет решил пустить русского.
Стало быть, доверия ко мне было чуть больше, чем следовало. Было ли его достаточно для присмотра за ключами от номеров? За ключами, пахнущими латунью и волнами.
Я погладил вещи на стуле и вышел из отеля, в три этажа, на сорок парковочных мест. Мне нравилось путешествовать одному. Нравилось самостоятельно решать, куда отправиться сегодня, когда лечь спать и долго ли ничего не делать. Это было удобно. Беспокойный, суетливый туризм был не в моем характере.
В Англию я уже летал прежде. Дело было во время магистратуры, в которую я пошел только ради запаса времени, чтобы отсрочить вопрос с армией или, скорее, неармией. Мне повезло полететь в одиночку, без сопроводителя, и поначалу я исправно посещал достопримечательности, каждый вечер по местному времени отправляя фото, но меня хватило лишь на несколько таких — абсолютно правдивых, ни словом не выдуманных отчетов. К моменту моего возвращения, помню, натосковался по дому так, что никогда потом в жизни по нему не скучал. А пару дней спустя встретился со школьным товарищем. Про себя я всегда называл его Куртом. В честь того, что Кобейн. Он был двумя классами старше и, пока мы учились, неизменно мне его напоминал. Пожалуй, запись живого выступления Курта (настоящего, того, что Кобейн) на MTV в 1994 году с совершенно сырой болью в голосе, с увлажненными под конец песни глазами я буду помнить всю свою жизнь. Посмотрев это видео впервые, какое-то время я не мог избавиться от узлов в теле: в животе сжалось — узелок там, узелок здесь, в солнечном сплетении, последний был в горле. Nirvana исполняла «My Girl». Курт пел с надрывом, почти всю песню держа глаза закрытыми. Обычно зрачки у него были огромными, абсорбирующими, как чёрные дыры, а в тот раз они съежились, будто напротив вспыхнул прожектор. Непроницаемые, открытые лишь на секунду глаза выражали страшное чувство, от которого меня, зелёного шестиклассника, пробрало. Глаза, как у него, я видел только у школьного Курта. Они у него были цвета очень грязного стекла в окне. Внутрь заглянуть — почти невозможно. Курт совсем редко открывал их широко, потому что не было никого выше него. Буквально, конечно.
Мы с Куртом встретились совершенно случайно: я пару дней как вернулся на родину, у него пару лет как были проблемы с законом, и мы оба остановились послушать уличных музыкантов, выступавших, как правило, близ памятников, подальше от жилых домов, чтобы никто не ругался. И никогда, если подумать, — у Ленина. Почему никто не играет у дедушки Ленина?
Курт и сам когда-то зарабатывал на жизнь, исполняя преимущественно Васильева и Гребенщикова, с распахнутым чехлом от гитары на тротуаре перед собой где-нибудь в сквере и никогда — у Ленина. Мы тогда с ним были еще близки.
Встретившись же после моей первой поездки в Англию на улице в толпе, мы обменялись сухим рукопожатием, и он потащил меня пить американо из киоска. Я потащился, потому что не мог отказать. Он достал из-за пазухи бутылку чего-то крепкого и щедро плеснул в свой бумажный стаканчик. Курт начал расспрашивать о том, что я знаю о «наших». Я заметил, что иногда людям жизненно необходимо узнать, что в их маленьком мире все по-прежнему: я по-прежнему терпеть не могу кофе фирмы Нескафе, он по-прежнему пьет, она до сих пор встречается с тем парнем, — это важно, чтобы ощутить, что планета до сих пор вертится вокруг своей оси. Вслух делиться своим наблюдением я не стал. Еще я заметил, что с некоторыми людьми общение — состояние будто бы перманентное: сколько бы воды ни утекало, стоило заговорить — и становилось ясно: между вами двумя все по-старому (и у одного из вас глаза из самого серого льда); это вслух я сказал. А Курт поделился своей догадкой о том, что в жизни нет никакой цели. Мы попрощались, и я думал, мы неминуемо увидимся, но прошло больше трех лет, а я по-прежнему ничего о нем не слышал.
2
Неподалеку от моего отеля была крытая площадка для гольфа. А чуть дальше — зал игровых автоматов, которые давно запретили у нас. И там, и там я бывал, когда только приехал, но вскоре мне надоело. Сам не играл: наблюдал, собирал образы на случай, если ко мне вернется желание писать. Люди носили белые поло и тенниски, негромко переговарились, машины подмигивали в темноте, некоторые звенели и светились самыми разными цветами. В обоих местах я видел пару. Одну и ту же, всегда — со спины. И однажды, возвращаясь к себе в номер, понял, что у меня есть одно странное свойство — на мгновение влюбляться в спины прохожих, пока те не пропадут из виду; узнавать в этих спинах что-то такое, во что я влюблялся с лица и надолго.
Если говорить о влюбленностях, когда я был в седьмом классе, девчонка из параллели предложила мне встречаться. Как и все мальчики того возраста, я был увлечен Гермионой Грейнджер, но и моя девчонка, похожая на Алису Селезневу, была очень хорошенькой. Так что я прямо-таки не мог поверить собственному счастью. Дело было перед началом летних каникул. Три месяца мы с моей Алисой ходили держась за руки. На прощанье я, осмелев, целовал ее мягкую щеку и думал, что так будет всегда. Однако началась школа, и мы стали друг другу совсем чужими, а в глазах Алисы появился секрет. Лишь став мужчиной, гораздо позже, я сумел его разгадать: для меня, восьмиклассника, она и впрямь была гостьей из будущего.
Были и другие. Когда я стал постарше, были и другие, но ни одна не нравилась мне так же сильно.
Там, в Ливерпуле, я уже несколько раз видел одну и ту же отдыхавшую пару — и казалось, шансы встретить их снова были ничтожно малы. Но за день до того, как на нас всех обрушилась жара, выкипятившая все силы — от нее солоно, распаренно спалось между прогулкой и ужином, — я зашел в магазин, очень маленький, на первом этаже жилого дома. До закрытия оставалось не больше десяти минут, было пасмурно, и курить хотелось сильнее обычного. Меня ждала долгая ночь, не купи я сигарет.
У кассы выстроилась цепочка в несколько человек, затылки как затылки, непримечательные, и лишь один — знакомый. Вихор на твоем я приметил сразу, я сразу тебя узнал, хотя прежде видел лишь со спины. И очень обрадовался, а через секунду понял: вряд ли от встречи со мной ты почувствовала ту же радость, что и я, ведь, как правило, люди не видят тех, кто запоминает их спины.
В начале очереди с пригоршней монет стояла старушка и медленно их отсчитывала. Мелочь тихо бряцала, перекатываясь с припухшей ладони на прилавок. Мешки под ее глазами были похожи на высохшие чайные пакетики, а сама она — на Назарову, которая умерла пару дней назад. Я тянул шею, думая, что смерть в этом возрасте становится с любым человеком заодно, и бросал взгляды на других.
Передо мной стояла женщина, она то и дело поворачивала голову, должно быть, к своему внуку, снова и снова пытаясь сказать так, чтобы на этот раз он точно замолчал, но мальчик продолжал что-то вопить. У нее был рот, какие я много видел на своей кафедре, неприятный рот. Я с содроганием смотрел на глубокие вертикальные морщины над ее верхней губой — такие для меня всегда отличались особой жеманностью, строгостью и уличали человека в бесчувственности. Мне кажется, люди не должны так часто поджимать губы, иначе это грозит тем, что в один день они не выдержат старушки в очереди, не поделят чего-нибудь с кричащим внуком и, наверное, далеко не впервые выйдут из магазина. Между тем, за его дверьми, я только тогда приметил, стоял твой парень, стоял под козырьком, я видел его со спины. Он, мне показалось, важно опирался на зонт-трость.
Меня вслух насмешило, как ты довольно громко сказала «Какой неугомонный ребенок. Дай ему Бог здоровья» на нашем, barbarianskom, и поспешила перейти на английский, протягивая кассиру восхитительно новенькую купюру, какими снабжены все туристы после валютообменника. Я стоял совсем близко, но не помню, что ты покупала (ты подсказываешь, что персики в сиропе), зато помню, что от белой футболки, которая была на тебе, пахло древесным и терпким запахом. Он остался в воздухе, даже когда ты слишком быстро ушла, перебрав сдачу не сосчитав, потому что тебя ждали снаружи. Я попросил сигареты и полез в карманы, чтобы расплатиться. Я чувствовал, что тем вечером буду избегать смотреть по сторонам, пока не окажусь в своем номере, буду избегать себя несчастного.
Поднять глаза меня заставил звон колокольчиков на входе: ты что-то забыла и вернулась, встала сразу за мной. Наверное, смотрела в мою спину. Чтобы это проверить, я обернулся и уже тогда понял: в твоей внешности было прямое отражение твоего нутра. Словно ты абсолютно голой стоишь перед людьми в шеренгу. На всех маски. Ты чувствуешь, чувствую и я, как некоторые кривят губы, хоть мы и не видим их лиц. Некоторые, и вовсе завороженные, не могут отвести глаз. Но они все тебя за что-то осуждают. Все до единого. Идет ли дождь или снег, палит ли солнце, они не двигаются и скользят взглядами по тебе сквозь узкие прорези масок. А ты с плотно сжатыми губами гордо вскидываешь подбородок, простираешь руки в разные стороны и вопрошаешь «Ну? Я вам нравлюсь?». Хотя внутри ты дрожишь, дожидаясь ответа. Гробовое молчание.
Я отвернулся, взял пачку и вышел. Ей-богу, я должен был уйти ради приличия. Меня все еще ждала долгая ночь.
3
Мы познакомились, когда я был выглаженной рубашкой и приталенными брюками за столиком на четверых без компании, пока кафе ломилось молодыми людьми на обеденном перерыве. Они гудели, как рой пчел. Я ел и пил пиво. Механически сменял руки. Пару раз, когда ко мне пытались подсесть, я коротко грубил словом «Занято», хотя было не похоже, чтобы кого-то ждал — на дверь-то даже не посматривал. Но когда ты (здесь и далее нужно взять курсивом) шла мимо, ты сделала несколько шагов назад, будто в пленочную кассету засунули карандаш и покрутили запястьем против часовой стрелки, слегка, а потом на секунду приостановилась — изображение удержали на паузе — посмотрела на меня и двинулась дальше и дальше. Я не проводил тебя ни глазом, ни бровью, знал, что других мест не было, и ты вернешься, как раз тогда, когда мои «Занято» успели закончиться.
Может, уже после я расскажу, с какой фразой ты ко мне возвратилась и заняла стул напротив, но фраза была довольно хлесткой — и я тут же понял, что с тобой хочется делить самые крохотные только столики.
Когда ты ко мне возвратилась, я ощутил улов: то, что я тогда силился разглядеть, было похоже на улов в рыболовной сети на дне глубоководной речки с бурным течением. Спустя годы учебы в университете, монотонной работы, показавшиеся мне жизнью чужого человека, отчего-то случившейся со мной, я, наконец, захотел писать вновь. Я почувствовал, что по натяжению сети, врезавшейся мне в ладони, это было прекрасно. Если хотите, это было тем фейерверком, россыпь опасных, точно на раскаленном станке высекаемых искр которого можно было увидеть в угольном небе, охватить взглядом издалека.
В тот день, когда мы заговорили впервые, у тебя была такая улыбка, которая никого и никуда не звала. Хотя на меня эта улыбка не была направлена ни разу, я вместе со своей пинтой пива довольно скоро почувствовал себя непрошенным гостем. Именно она дала нащупать, какая у меня внутри сиротливость.
— Мне так тоскливо. Хрен знает, на самом деле. Может, я просто голодная, — ты дернула плечами наверх и вызвала меня на пару сигарет. Уже на крыльце кафе продолжила. — Я как-то сказала одну вещь: если ты лучше всех для одного, но очень важного человека, наверное, не нужно пытаться быть лучшим для остальных.
— И для самого себя даже?
— Раньше я видела себя и судила себя только через глаза других людей. Если меня любили, то и я себя любила тоже.
— А сейчас — нет?
— Сейчас — нет, — и прибавила, стряхивая пепел щелчком большого пальца, — к счастью, нет.
— Где, кстати, твой бойфренд?
— Где надо, — ты ответила без особого интереса. — А я сразу поняла, что ты наш, кстати.
— Правда?
— Правда. Пойдем в другое место, туда, где потише. Мне нужно понять, хочу ли я есть или все же удавиться.
— Если только бегом, — я взглядом указал на карниз: дождь звучал так, будто над бумажным барабаном кто-то лил свои слезы.
Меня перебили.
— Спасибо.
— За что?
— За компанию.
Чуть погодя, держа остаток сигареты, как карандаш.
— Еще. В твоих, нашенских глазах я не хочу выглядеть никак иначе, кроме как собой. Я это сразу почувствовала. Посмотрела на тебя и подумала: «Да, с ним не надо притворяться, воображать».
— У тебя слишком говорящее лицо, чтобы притворяться.
— Я бы даже сказала, вопящее и кричащее, — ты вдруг усмехнулась тому, что вспомнила, и поделилась со мной. — Как-то раз в свой адрес услышала, например, что мне если и врать в ответ на вопрос «Как дела?», то в мотоциклетном шлеме, непроницаемом таком, — ты рукой изобразила заслон перед лицом.
— Ты что? Ни в коем случае нельзя. Незачем.
И мы выбросили окурки, и побежали бегом. Мне не хотелось ничего другого: лишь прояснить раз и навсегда, хотела ты удавиться или была тривиально голодна. Нечто шепотком подсказывало на ухо, что это будет непросто.
Пока ты колола еду вилкой без аппетита, мне пришло на ум признаться:
— Мне было любопытно, что если ты подсядешь. У тебя взгляд такой…, — я прикрыл губы рукой, чтобы подобрать выражение, — его не все выдержат, словом.
Ты чуть не подавилась — так и поперхнулась.
— И что же? Пока выдерживаешь?
Я рассмеялся. И, прежде чем ответить, похрустел шеей: было похоже, будто кто-то ломал плитку горького шоколада. Встряхнулся и отвел волосы со лба.
— Послушай меня, когда я звоню себе, на линии всегда занято. Кто ж знает, — под тем самым взглядом мне пришлось оставить всякие шуточки, и я выдохнул. — Наверное, у меня иммунитет.
— Я это запишу. Пока что карандашиком. Скажешь что-нибудь поинтереснее — заслужишь, быть может, и ручку, — выходило, что ты тоже писала.
— Хорошо. Тогда скажу вот еще что: мы с тобой будто от одного мультипликатора: очень похожи. Обычно я не завожу знакомства так просто.
— Соглашусь. Но мы похожи снаружи меньше, чем изнутри.
— Поясни.
Ты ответила почти не задумавшись, пальцами оставив борозды во влажных волосах, коротких — до подбородка. Их ты зачесала назад и прижала к голове за ушами.
— Мне кажется, ты хочешь сделать так, чтобы все машинально сводили лопатки, стоит тебе появиться в их поле зрения.
У меня это вызвало улыбку. Ты была абсолютно права.
Помню, насколько сильно мне понравился наш с тобой разговор. Он не прерывался, даже когда мы замолкали, позвякивая льдом в бокалах, он напоминал интеллектуальную игру, в которой не было проигравших, как в партии в дурака на раздевание. Так мы провели пару часов. Я не спросил ни о том, из какого ты города, ни как проводишь последнюю неделю лета в Ливерпуле. Тогда это было не важно. Я нашел отличного собеседника. Прекрасного.
Тем временем лед растаял, и мне стало грустно. За окнами заведения продолжал идти дождь, перерос в ливень, мы не спешили, но ты была первой, кто поднялся из-за стола.
— Ладно, пока.
— До свидания, — я легонько пожал бледную руку, по кончики пальцев существовавшую в рукаве растянутого свитера, и до твоего вопроса мучительные две секунды чувствовал себя за скобками.
— Когда следующее?
— Завтра. В десять утра.
Я проснулся необыкновенно рано. Наверное, боялся опоздать. Отель еще не пробудился, и было совсем тихо. Небо в мягких рваных облаках постепенно бледнело. Луна выглядела при этом так, будто я смотрел на нее через запотевшую стенку душевой кабинки. Ее сияние было рассеянным. Вокруг отеля росли деревья, в их листве с густыми тенями щебетали птицы. Вдруг одна с резким криком вспорхнула в туман.
Я где-то узнал, что из-за шумной жизни больших городов, из-за людей и машин птицы перестали слышать друг друга днем, поэтому им приходилось искать пару ночью, вот они и горланили.
Вид из окна открывался не самый красивый, но в нем была приятная завершенность. Я долго стоял, держа руки в карманах, стоял и не вписывался. Не помню, думал ли я о чем-нибудь еще до того, как вышел на балкон в тапочках на босу ногу и закурил. Но когда я стал содрогаться от утреннего холода и из-за этого уже не смог услышать потрескивающий конец сигареты, все мои мысли свелись к одной тебе.
Я спрашивал себя, о чем мы будем говорить при встрече, как долго мы будем говорить. Ведь внутри меня осело столько жизни, что я сомневался ею делиться. В последние годы она напоминала пиратскую видеозапись из кинотеатра: заваленный горизонт, темные фигуры людей, закрывающие обзор, когда те проходят мимо — и сперва я даже пробовал писать в таких условиях, но вскоре калька, приложенная к жизни, начала съезжать вбок, и мой текст потерял всякие ориентиры и контуры.
Я выкурил еще одну, вернулся в кровать, замерзший от головы до пят и какой-то уставший. Спать оставалось два часа, так что я решил не упускать своего шанса выглядеть хорошо, хотя, конечно, никого, кроме себя, корчить перед тобой не собирался.
Когда настало время завтрака, я что-то торопливо поел, убрал за собой и поднялся к себе в номер. Прежде всего, набрал раковину, ополоснул лицо и побрился — показалось, что излишне тщательно. Из одежды выбрал пуловер и джинсы, на ноги вместо вчерашних туфель надел кроссовки, потому что хотел чувствовать себя предельно расслабленно. Погода была прекрасной — идеальной для мягких, согревающих тканей.
Я взял зонт, прозрачный, купленный в аэропорту, заметил сломанную спицу, вышел из отеля и уже как пару минут стоял на крыльце кафе, у которого мы договорились увидеться снова, когда ты вырулила из-за угла. Все вещи на тебе, кардиган крупной вязки да штаны с большими карманами, были простыми, но сидели очень ладно. Карманы на штанах не закрывались до конца — из одного торчал покетбук, а второй звенел при ходьбе.
— Доброе утро, — я улыбнулся в ответ.
Ты первая протянула руку, мы их пожали и быстро выбрали место, где можно было сесть поближе друг к другу. Скамейка на пристани была со спинкой, удобная такая, и, откинувшись на нее, мы смотрели на воду. Она мялась, и волны бежали, словно кто-то рукой разглаживал постельное белье.
— Ночью со мной творилось что-то безобразное. Не спалось. А утром было послевкусие. В ушах шумело, как в больших ракушках с морем. Шшш. Плескалось.
— Тебя что-то мучило? Почему не спалось? — я задал вопросы не сразу и почувствовал, как в ожидании ответа тяжелеет в горле, будто в него медленно ввинчивают холодный штопор. Меньше всего на свете мне хотелось узнать, что ты переживала из-за чего-то такого, на что я никак не мог повлиять.
Казалось, я робко обшаркивал коврик на пороге двери, ведущей в мир, который принадлежал тебе одной.
— Стоило прижаться к подушке, тут же слышалось, как где-то глубоко в ней что-то шуршит. Со мной изредка, но случаются такие слуховые галлюцинации.
Я решил вспомнить, когда в последний раз слышал шорох в подушке, и понял, что это было во время учебы в университете. Тогда подобное копошение часто происходило прямо в голове — становилось неприятно, щекотно и грустно. Порой оно спускалось ниже, в живот, и я начинал шарить по рюкзаку из-за тревожного чувства, будто я что-то забыл. Только потом я сообразил, что изо дня в день в университете я оставлял часть самого себя и то, о чем мечтал за школьной скамьей, свое время.
— Ты учишься? — собственный голос прозвучал бестелесно.
— Я уже умею, — улыбку смахнули, ты быстро посерьезнела. — Вроде того. Год остался. Знаешь, я не представляю, что делать после. Я так не хотела торопить себя с поступлением, а теперь боюсь момента, когда окажусь в свободном плавании. Тебе, наверное, смешно.
— Вовсе нет. Я ведь оказался в магистратуре по той же причине. Вдобавок нависала армия, — а ведь год, который я боялся упустить, моя полы в казарме, лишенный возможности писать, все равно был упущен. Думать об этом было больно. — Сильнее всего волновало, что расписанная на каждый день жизнь вскоре закончится. Если честно, мне было страшно продолжать без устремлений и целей, которые были у меня прежде.
— Например?
Я засомневался, отвечать ли, мои губы беззвучно шевельнулись. После короткой паузы, я, осмотрев твое лицо, отчего-то вдруг улыбнулся и со вздохом продолжил.
— Да я не помню, в этом все дело.
— Как? — твой рот принял форму идеальной «о».
— Может, — я ужимисто пожал плечами, — хотел стать писателем.
Мелко заморосило, небо оказалось затянутым облаками цвета пепла, и мы укрылись под моим зонтом. Асфальт стал чернеть, и больше не было слышно ни одной птицы. Кроме дождя, не было слышно ничего. Моментами казалось, тишина разрослась до того, что закупорила горло — и я не мог говорить. Казалось, где-то в мозгах, в их укромных уголках, на поворотах, она откладывала свои склизкие яйца.
Ты взялась под мою руку, которой я держал зонт, и тоже какое-то время молчала. Твои пальцы очень естественно расположились на мне. Будто всегда там были. Ты наверняка понимала, что я не забыл, а попросту не верил в то, чего хотел раньше.
— Не нравится мне, как ты говоришь. Я вот хочу изо всех сил сохранить в себе, уберечь и устремления, и цели. Те, что еще остались.
Ты встала, вынырнув из-под зонта, повернулась ко мне, и я тоже убрал его в сторону. Попадало на тебя — так пусть попадает и на меня.
— Удобно?
— Что?
— Смотреть на меня.
— Вполне, — я немного задирал голову.
— Я чуть-чуть позже объясню — я не просто так спросила, — я обратил внимание на твою манеру говорить «чуть-чуть» — она была фантастично милой.
Ты отошла от меня, как будто плохо видела вблизи, наклонила подбородок вперед. Пряди волос выпали из-за ушей. Тех самых, к которым утром оказались прижаты острые ракушки. Глаза так и сверлили. Я даже слышал визг бор-машинки.
— Когда я была маленькой, мы очень много читали с прабабушкой. Драгунского, знаешь, Носова, Астрид Линдгрен. Моими любимыми были «Денискины рассказы» и «Пеппи Длинный чулок». Из-за Пеппи однажды я весь день проходила задом-наперед, ступая одной ногой по тротуару, а второй — по дороге.
Как научилась читать сама, на первых порах меня было не оторвать от фэнтези по типу «Молли Мун» и «Гарри Поттера». Я очень хотела, чтобы и у меня обнаружились невероятные способности в гипнозе и магии. А когда прочитала книгу «Пираты» Селии Рис про двух девушек, ставших частью команды пиратов, начала мечтать более приземленно. Думала, вот бы выйти в море и грабить корабли. Как раз тогда случился настоящий бум вокруг «Пиратов Карибского моря». Я смотрела на Элизабет Свон и была уверена, что смогу так же, — ты мимоходом облизнула нижнюю губу, говоря быстро, в возбуждении, а я бросил взгляд на покетбук в распахнутом кармане — он выглядел потрепанным и в довесок мок под дождем.
— В том возрасте я всегда фантазировала, как вырасту и стану тем, кем захочу, буду бороздить океаны, исследовать столетних черепах, писать книги, которые бы читали люди всех возрастов. Однажды с родителями я отдыхала на юге России, и пальмы там были такими высокими, что голову на них задирать был один труд, а не удовольствие. Есть и писатели, глашатаи, что высятся над обычными жителями и вызывают усталость. Мне же всегда хотелось быть таким деревцем, чем бы я ни занималась, — ты подняла руки, растопырив по пятерне, и развела их в стороны, — таким, чтоб было приятно.
Я представил такое, на несколько секунд закрыв глаза. Ты производила впечатление деревца, у которого внутри ствола было целое множество колец. Я отчетливо видел, как это деревце стоит в поле, которому не видно ни конца, ни края, стоит во все стороны раскинув свои тонкие ветви, а под ним — мягкая трава и прохладная тень. Были ли в листве этого деревца птицы, я придумать не успел, потому что ты продолжила.
— Если тебе интересно, я считаю, важно писать о том, что всерьез тебя трогает, твою душу. Если так делать, ты позволишь говорить многим и многим людям, умея складывать буквы в слова таким образом, чтобы казалось — получилось выразить то, что выразить было просто невозможно. Для них — невозможно.
Дождь перестал так же быстро, как начался, и мир вокруг снова наполнился другими звуками. Пахло свежестью, будто улицу привели в порядок и прихлопнули по щекам лосьоном после бритья. На ней стали появляться велосипедисты. Я встряхнул зонт от капель, полной грудью вдыхая.
— Я с тобой согласен.
— Правда?
— Да. Важно говорить не о том, что важно для других, а о том, что важно для тебя. Именно так возможно найти те слова, которые бы трогали сердца всех остальных, — я вытащил мятую пачку сигарет из заднего кармана джинс. — Будешь?
— Вот и я так думаю, — ты энергично закивала, поджимая губы и морща подбородок. — Буду.
Пока у тебя дрожали ресницы из-за дыма, я подал голос, сбив пепел.
— А что там у тебя? В кармане. Что за чтиво?
— «Девять рассказов» Сэлинджера.
Я усмехнулся и большим пальцем потер переносицу, подбирая слова. Исподлобья я видел, как неподалеку седой джентльмен преклонного возраста, вылитый Де Ниро наших дней, крупно крошил белый хлеб, а птицы, поднявшие гомон, слетались, так и норовя ухватить кусок побольше. На ограждение у самой воды села какая-то, какой я никогда не видел прежде. Коричневая, она передвигалась только прыжками, с любопытством рассматривая угощение, но так к нему и не притронулась. Наверное, ты проследила за моим взглядом, потому что наклонила голову, прикрыла глаза и тихо, с улыбкой сказала.
— Надеюсь, с Холденом приключилась такая старость, — сказала так, будто рядом с тобой никого не было, даже меня. Я все равно кивнул.
— Когда-то я едва не поставил крест на Сэлинджере как на писателе.
— Как? Почему? — когда ты выпускала дым, то забавно оттопыривала нижнюю губу и кривила рот в сторону.
— Я читал «Над пропастью во ржи» еще школьником. Мне лет пятнадцать было. Не хочется признаваться тебе в этом, — я понизил голос и хотел склониться к твоему уху поближе, но почувствовал, что именно сегодня мое дыхание было бы все равно что острые ракушки, и вовремя выпрямился, — но я терпеть главного героя не мог: меня будто показывали со стороны, я себя отталкивал.
— Какого же мужества тебе стоило набраться, чтобы это увидеть.
Ты и я встали, чтобы выбросить окурки, и пошли по мощеной набережной. Никто не выбирал направления, и, я думаю, тогда мы меньше всего интересовались тем местом, в котором окажемся.
Гуляли мы долго. Закончили на втором этаже бара, внутрь которого вела массивная дверь цвета seaweed. За этой дверью все было чужеземно до того, что я бы совершенно точно почувствовал себя не в своей тарелке, не будь тебя рядом. Ты держалась уверенно, особенно прямо и выбрала места в самом углу барной стойки, где, мне казалось, всегда сидят завсегдатаи. Я знал, какой в Англии кофе, но пить что-либо другое ты наотрез отказалась и раскрыла книгу. Закладкой тебе служила бирка от комплекта нижнего белья.
— Запиши свой номер.
Тонким полумесяцем ногтя ты надавила на свободное место на странице и показала мне. Тут же нашла, у кого попросить ручку. Я заметил, тебе вообще легко удавалось ладить с людьми. Даже с такими, которые умели предсказывать дождь по ломоте в костях, снимали вещи с балкона, но далеко не всегда предупреждали об этом других.
Выводя цифры, я мягко улыбнулся.
— А где твой телефон? Я мог бы продиктовать.
— У меня его временно нет. Разбился.
— Тогда как же ты со мной свяжешься?
Мой вопрос тебя позабавил.
— А других способов нет?
Я смутился и отвлекся на пару чашек, которая показалась перед нами, потянулся к своей. Вдруг руку накрыла твоя ладонь.
— Давай договоримся, когда увидимся снова.
— Мне здесь осталось два дня, — я щипал себя за локоть. — Что если мы прервемся на сон и потом вместе пойдем завтракать в одно место, которое мне очень нравится?
В глубине темного зала за одним из столиков послышался мерзкий смех. Я не разобрал, был ли он и вправду таким мерзким, или радость людей в тот момент меня уязвляла.
— Было бы чудесно, — ты улыбнулась, ямочки, морщинки на носу, похлопала меня по руке и стала прихлебывать кофе. — Встречаемся как обычно.
Я ведь даже не заметил, как мой короткий отпуск подошел к концу.
— Мне сегодня было хорошо. Мне понравилось, с чего мы начали. Потому что я не умею рассказывать о себе. Не люблю при знакомстве начинать с увлечений, — ты подтянула одну ногу к груди, устроив подбородок на коленке, и высокий деревянный стул скрипнул, — а люди, думающие, что любого человека описывают его увлечения, — круглые дураки с узенькими лбами. Человек чаще всего находится в самом себе, а не на каком-нибудь кружке макраме, — последнее слово ты сказала с гримасой настоящей забияки и выдержала паузу, а затем подняла палец наверх. — Но! Если тебе интересно, мне нравится играть в шахматы, слушать хорошую музыку — у меня целая полка с CD-дисками на тот случай, если отключат интернет.
Ты постучала ногтем по передним зубам, задумавшись. Я ждал и прикидывал, какую музыку ты считаешь хорошей. Ту же, что и я? Если нет, могла бы она мне понравиться?
— Ах да, — на меня посмотрели с вызовом, — еще иногда в свой адрес я слышу, что на мне розовые очки.
— А это не так?
— На мне по окуляру от телескопа.
Я уловил перемену в твоем настроении. Сначала оно отражалось лишь в глазах: взгляд сделался таким, будто у тебя перед лицом было мутное стекло, через которое ты не могла смотреть дальше, глубже. Это был очень плоский взгляд, такой же мутный, как и стекло, в которое он упирался. Им ты скользнула по мне и по столешнице, на которой отпечатались два незаконченных круга. Они остались под нашими чашками с черным кофе.
А мгновением позже ты расстроенно сделала губы коромыслом и замолчала.
— Ты где? — я спросил именно так, впервые пережив исчезновение человека на моих глазах.
— Просто решила, что окуляры-то — телескопа, да только они у меня шиворот-навыворот вставлены, и многие объекты вблизи именно поэтому кажутся такими далекими.
— Например?
— Например, ты.
4
— У меня анатомически идеальные семерки, — ты открыла рот и ощупала языком дальние верхние зубы, справа-налево, потрескивая слюной. — По крайней мере, так утверждает мой стоматолог.
— Замечательно. Что еще?
— Что тебя интересует? — ты натянула горло полосатой водолазки — на завтрак со мной ты явилась в ней и своих широких штанах с большими карманами — до самой нижней губы.
— Пупок. Ничего не могу с собой поделать: некрасиво завязанный пупок умаляет во мне всякое влечение. Если не умерщвляет. А для тебя что важно?
Ты долго фокусировала на мне взгляд. Разжала челюсти и стала кусать сигарету, выудив ее из пачки со стола, пока не сказала с усмешкой:
— Очень жаль. Мной пока никто не увлекался всерьез, знаешь, чтобы показывать все «Звездные войны», всего «Властелина колец», любить мой пупок, любить безусловно. Тогда обойдемся той формой хорошей доброй любви, когда люди не наги, а одеты, и тела их не сплетены.
— Иногда ты говоришь стихами. Мне очень это нравится, — я с улыбкой почесал ладонь об короткую утреннюю щетину и стал ждать ответа на свой вопрос.
— Все дело в том, что сейчас я переживаю такую нежность к роду людскому, что у меня даже «жизнь» рифмуется с «счастьем». Понимаешь?
Твои глаза пробежались по моей руке: тогда мы сидели в кафе, и на чай я оставил страницу, которую вырвал из блокнота с записями. Делать их в поездках было старой привычкой.
К тому моменту я уже успел тебе рассказать, что когда-то мечтал издать собственную книгу. Если начистоту, мне было страшно в этом сознаться: я знал, ты не углядишь препятствий. Мы выкурили по одной натощак, когда я вдруг заговорил. Произнести это, произвести на свет потребовалось время, как если бы то был зуб, который нужно было как следует раскачивать языком, долго и усердно, перед тем как сплюнуть в ладонь, как сущую ерунду. Ты хмыкнула — и с минуту мне приходилось довольствоваться одним этим.
— Хреновая у тебя мечта. Вот у меня! Упасть с кровати во сне. Такое может произойти только волей случая. Настоящая мечта. А у тебя что за мечта? Так, всего лишь план на будущее, о котором приятно думать.
Я немного опешил.
— Выходит, если спросить тебя, падала ли ты когда-нибудь с кровати во сне, ты обязательно прибавишь «к сожалению»?
— А ты попробуй.
— Эй, ты когда-нибудь с кровати во сне сваливалась?
— Нет, к сожалению.
— Почему «к сожалению»?
Мне было действительно интересно, что ты ответишь.
— Потому что все в этой жизни хочется попробовать хотя бы раз на своей собственной шкуре. Пригодится.
— Настоящая мечта, получается?
— Получается, что так. А ты издавайся сколько тебе влезет.
Мне было что возразить, но ты посмотрела на меня так, что ладони стали холодными и мокрыми от пота. Ты снова выдержала долгую паузу, не давая мне сказать своим взглядом, который неподготовленного человека мог сбить с ног, ни слова, глубоко вдохнула, словно подводя некую черту, и начала этот взгляд объяснять:
— Не существует никаких идеальных условий или атрибутики, чтобы написать хорошую книгу. Будь я на твоем месте и сядь за такую, мне не понадобилась бы ни печатная машинка из фильмов, ни пепельница, полная окурков, которая бы дымила на краю стола, потому что в комнате, которую я снимаю, запрещено курить. Ничего страшного. Может казаться, что ты еще недостаточно видел, недостаточно испытал, потому что не колесишь по стране автостопом и не экспериментируешь с психотропными веществами, но тебя не просят становиться вторым Хемингуэем, Керуаком, Кингом или Берроузом. Никто для тебя не ориентир. А если все равно кажется, что мало знаешь, поступи, как Пруст, который заперся в четырех стенах и не описывал, а сочинял. Иначе в один день какой-нибудь доктор, осматривая тебя, будет совсем безутешен. Так случается, когда забываешь о том, в чем сильно нуждался раньше, и опускаешь руки, не заплываешь за воображаемый буек, реально веришь, будто что-то может тебе помешать. Мы ведь с тобой в этом похожи: в душе мы оба знаем, что человек не создан рабом, узником обстоятельств, что Бог ждёт-не дождется, когда же он к нему приблизится и будет с ним на равных.
Поэтому, когда я оставил страницу из блокнота на чай, ты, конечно, возмутилась.
— Ни один официант не сможет оценить такой щедрости по достоинству, — мне жутко понравился твой ироничный взлет брови. — Так ты понимаешь?
Разумеется. Ту твою нежность к роду людскому я понимал и разделял. Не глядя взял стакан с апельсиновым соком и допил одним глотком, после чего кивнул. Я смотрел тебе в глаза, хорошо понимая, о чем ты.
— Еще бы. Можешь не сомневаться.
На этих словах, клянусь, я услышал вздох облегчения. На мгновение показалось, что в паб заглянуло нежное, весеннее солнце, зайчиками пробежавшись по бушующему, воющему морю, бьющемуся о скалы.
— Так что важно для тебя? — я напомнил о своем вопросе. — В мужчинах.
— Для меня главное, чтоб не индюк-тираннозавр. Знаешь, есть такой особый вид, я их так прозвала. Они как-то по-особенному живот вперед выкатывают, даже если у них его почти нет, ходят от бедра, и локти у них вечно к ребрам прижаты, а в одной руке телефон, они говорят «Але», а не «Алё». И если они в солнцезащитных очках, то при специальном чехле, как будто большие педанты.
Официант, белесый парень с рябым лицом, будто съеденным молью, таких очень много среди молодежи на северно-западном побережье, где старик океан морщит лоб под порывами холодного ветра, забрал счет. Мы поблагодарили его за вкусный завтрак и вышли за дверь.
— Давай купим хлеб и тоже покормим птиц, как вчерашний дедуля на причале? — предложил я и увидел тень, залегшую под твоими бровями.
— Хорошая идея. Мне нравится. Я вот своего дедушку почти не знала и никогда не общалась с ним наедине, чтоб, понимаешь, взобраться на твёрдые колени, прислониться виском к жилетке, пропахшей Беломором, и слушать истории, разглядывая очки на бечевке, в которых от его глаз оставались одни лишь зрачки.
Будто вспомнив о сигаретах, ты вытащила одну, как случайно ее выронила и не долго думая принялась эту несчастную затаптывать насмерть. (Здесь мне всегда хочется курить, сколько бы лет назад я с этим ни покончил.) Ты перевела дыхание, не дала себе и сигаретам второго шанса и продолжила.
— У нас ведь с ним день рождения рядом. Совсем близко друг с другом. Я всегда мысленно поздравляю его. Всегда в этот день немного грустно. Пахнет паяльником, газетами, щекочет пальцы, постреливает, как когда ведёшь ими по выпуклой линзе старого телевизора, который он смотрел. Для меня это он.
Я сначала молчал. Потому что где-то в сердце сдавливало.
— А для меня дед — это клетчатая рубашка, заскорузлая такая. И сушёная рыба, которую он рвал мне на маленькие кусочки.
— А он когда умер?
— Я еще в школе учился.
— Понятно. Беден наш народ на дедушек.
Мы были внуками людей, которые юно становились отцами, случались дедушками с еще густыми шевелюрами и несправедливо рано умирали. Я хорошо помнил любимое фото моего. Вообще-то в фокусе того снимка был я, на трехколесном велосипеде — и уже, как говорили тети и дяди, с большими задатками, — но я хорошо запомнил того, кто послужил моим фоном — моложавого мужчину с чубом и распахнутой гармонью на коленях.
Я взял тебя за руку. От нее тоже постреливало, щекотало кожу. Я сжал ладонь крепче — прошло. Но чем крепче я держал тебя за руку, тем сильнее сдавливало — и только сначала сердце, а потом гораздо выше, в горле. Так продолжалось, пока ты не переплела со мной пальцы.
— Я уже много лет не обманываю день рождения.
— М? Что ты имеешь в виду? — голос прозвучал сипло.
— Когда я была ребёнком, я часто делала вид, будто мне все равно на день рождения, на Новый год. Чтобы они наступали быстрее. Понимаешь? Когда ждёшь, время тянется бесконечно долго.
— Время так не умеет, но понимаю.
— Я больше так не делаю, — ты поджала губы, несколько раз быстро моргнула и посмотрела наверх, мимо меня. — Я так не хочу, чтобы они наступали. Без утаек не хочу.
Я понимал. Ведь твой дедушка давно не старел.
Я очень медленно, взвешивая каждое слово, словно и впрямь катал их по свободной ладони, начал свой рассказ, чтобы передать тебе что-то крайне важное.
— Мне вот, — я улыбнулся, приподнимая брови и заглядывая в твое лицо, — когда хочется подумать о чем-то теплом, — и приостановился, чтобы отвести глаза: я не рассчитал свои силы и не мог говорить об этом, смотря на тебя, — всегда на ум приходят бабушка с дедушкой. Бабушка, без преувеличений, я уверен, была волшебницей. Всего не упомнить, конечно, но, как пример…
Пока я говорил, мы дошли — и все это время за руку — до продуктового, того самого, где я впервые увидел твое лицо. Ноги сами туда привели.
— Было дело на даче, — я смотрел немного поверх твоей головы, — мы шли к пруду. Я там половину своего детства точно провел, — было невозможно рассказывать об этом без улыбки. — Мы шли и ели овсяное печенье. А все имеет свойство заканчиваться…
Ты сделала по-комичному несчастное лицо, перебив.
— Ты шел, ел их и даже не осознавал конечность печенья, как и всего на этом свете, шел и радовался, маленький балбес.
Но не смогла долго оставаться в образе и прыснула, быстро попросив продолжить. А мне сделалось так хорошо, что ты повеселела — и я даже не рассердился.
— Иду я, иду, ну, и она спрашивает: «Нет больше?». Я киваю. А она говорит: «Поищи в кармане». Лезу в карман и обнаруживаю там печенье. Или вот еще случай, который меня поразил. Как-то раз сидим мы, и я вдруг говорю, что хотел бы шоколада. Причём белого! Бабушка и глазом не моргнула. Говорит: «Ага. А ты выйди-ка из комнаты и иди направо». Я вышел из комнаты, если честно, на много не рассчитывая. Смотрю, на кухонном столе лежит белый шоколад. Бабушка даже не шелохнулась. И много-много еще такого случалось. Я на всю жизнь понял, что она владеет сильной магией.
— Знаешь, что у нее был за дар? У него есть название, — по тебе, твоим ямочкам было видно, насколько ты счастлива разгадать секрет бабушки. — Любовь.
Я кивнул. Мне было приятно: что-то крайне важное угодило в нужное место, ведь разгадать секрет бабушки можно было только сердцем. И, пожалуй, к моим теплым воспоминаниям прибавилось это.
— С дедушкой тоже есть что вспомнить. Мы, например, могли долго гулять у воды, вдоль берега. Мы ходили, переворачивали камушки, закапывались в песок носками сандалий, поменьше и побольше. У него были коричневые, у меня — зеленые. Правда довольно скоро они у обоих от пыли превращались в серые. Дедушка не ругался. В одну из таких прогулок, кстати, он подарил мне подзорную трубу.
— Он был моряком?
— Нет, он был летчиком. Я уже позабыл, как она ему досталась.
Мы с тобой потом тоже бродили по набережной и кормили птиц. Когда закончился хлеб, нам не захотелось уходить несмотря на иссиня-черные тучи, которые стали сгущаться после обеда, и ты спросила у меня, что если сейчас пойдет дождь. И я тоже спросил, не все ли равно: оставалось не так много времени. Я уже заказал машину, которая бы следующим утром довезла меня до аэропорта, чтобы я мог успеть на вечерний рейс до Москвы. Чемодан был почти собран. Ты пообещала прийти к моему отелю, чтобы попрощаться.
Немного позже выглянуло солнце, облака стали желтыми и висели низко. Ты стояла и щурилась, не от него, а от меня, чтобы получше разглядеть из далека, в котором ты находилась. Ты, или я?
5
У тебя была смешная панамка на завязках. Утро было ветреное. Ты то и дело забирала сигарету в губы, закусывала фильтр и затягивала узел под подбородком потуже.
— Хорошего тебе полета без детей за спиной.
Я тоже курил. Роджер получил ключ от номера и присоединился к моим немногочисленным провожающим. Он отошел и приятельски говорил с водителем, акцент которого отличался выправкой Ист-Энда, как у гангстеров из ранних фильмов Гая Ричи.
В машине громко работало радио. По нему играла «I Can’t Get No Satisfaction» Rolling Stones.
— Спасибо, — я взял твою руку, — но мне повезло: место в самом хвосте, у туалета.
— Тоже хорошо, знаешь, ходить далеко не надо. Будет время передохну́ть, — ты в привычной манере дернула плечами наверх.
— Как бы не передо́хнуть.
Ты фыркнула, дотянула сигарету до кривого фильтра и высвободила ладонь, чтобы выбросить окурок в урну.
— Один день без тебя точно продлится три осени.
— А? — ты обернулась, взводя брови так, как медленно, стараясь не шуметь, в фильмах снимают пистолет с предохранителя, а он обязательно слишком громко щелкает.
— Это китайская пословица. Когда ты по кому-нибудь со страшной силой скучаешь, дни порознь принимают размеры лет.
— А что там со временем? Самое время взглянуть на часы, — ты нахлобучила панамку на голову до самого носа, и теперь я не мог видеть глаз. А мне, конечно, хотелось.
Ветер усиливался. Жизнь усиливалась. Настало время прощаться. Роджер уже похлопал по крыше машины.
Дорога до аэропорта заняла чуть больше четырех часов. Пару раз я просил водителя об остановке, вылезал из машины наружу, врал, что укачало, и приминал высокую траву кроссовками, ходил вдоль обочины, ни за что не цепляясь взглядом. Я же не мог вернуться. Не мог все бросить. Это казалось взбалмошной дикостью, одной из тех, которые я вроде давно перерос.
На регистрации я был вовремя и еще час провел в зале ожидания, где пробовал слушать музыку, читать книгу. В рюкзаке между пачек чипсов, какие я встречал только в Англии — со вкусом уксуса, лежал Иван Ефремов и его «Лезвие бритвы». А когда посадка была окончена, я прильнул к иллюминатору, всматриваясь в надвигавшиеся сверху, равнявшие свет и тень, сумерки. Вскоре я должен был устремиться им навстречу со скоростью свыше 300 км/ч.
Теперь расстояние между нами стало еще больше, — думал я, закрыв глаза под гул взлетающего самолета. Руки, застывшие на коленях, беспокойно ныли. Мимо меня сновали люди. Иногда я смотрел на них, находил части тебя — и ни разу, чтоб целиком. Я неустанно тебя вспоминал, мельчайшие детали, выискивал что угодно, что утаилось от глаз остальных. Казалось, тело сжимают в чьих-то цепких пальцах — я скрючивался, чтобы уцелеть, — но затем бросают ввысь, толкая в спину и грудь одновременно. Кричат: «Падай вверх!». Мне было страшно. И при этом я знал, что бояться нельзя — лучше не жить. Мне хотелось верить, что там, в Ливерпуле, мы виделись не в последний раз. Мне было бы обидно оказаться забытым раньше времени.
Я должен был сказать об этом и о многом другом до того, как оторвался от земли, до того, как сел в машину, до того, как перестал видеть твои глаза. Но стоя напротив тебя, я чувствовал одну безъязыкость да усеченность всего своего тела — мы так и не обнялись.
Берегут ли немые руки или относятся к ним так же, как мы к горлу или голосу — имеем и не ценим? Я где-то слышал, если те и руки теряют, то обретают чувствительные щеки. Кому-нибудь в мире вообще пригодились чувствительные щеки?
Я сидел, думал и не хотел чувствовать, что мои горят.
Облака в начале осени были в точности, как клочки необработанного хлопка. К ноябрю небо приняло цвет белой майки, которую по ошибке постирали с черным, и оставалось таким до первого снега. Стоило ему выпасть, как его сгребли вместе с остатками раскисшей листвы в сырые грязные сугробики, небо отряхнулось от серости и прояснилось. Солнце не грело и к обеду светило тускло, как в Заполярье — по касательной. Ветви облетевших деревьев были одеты в прозрачное сияние, а квелые зеленые кусты были похожи на замороженные брокколи. Лужи лопались и ломались. Я пинал ледышку по дороге на работу, думал о тебе, в наушниках всегда играла «Варвара».
О тебе и наших нескольких встречах (они разбудили меня, растормошили, выпотрошили) я старался думать как можно реже, чтобы не мучить себя горячим комом, который поначалу всякий раз вставал между челюстями. Потом воспоминания с тобой постепенно съело далью — и стало легче.
Когда я вернулся в родной город, сразу же продлил абонемент в бассейн. В него я ходил дважды в неделю еще с тех пор, как одна из преподавательниц, не человек, а высокий голос в тонких кардиганах с бесконечными рукоплесканиями, рассказала, что регулярно плавает со студенчества — полезно для спины. В этой женщине было что-то от песни Битлов «Norwegian Wood», поэтому идея мне понравилась.
Жизнь вообще шла своим чередом, не только у меня, но и у домочадцев — так я называл соседей по старой девятиэтажке, в которой каждый был друг с другом знаком. Весь остаток августа парень сверху, с детства отличавшийся глазами таких размеров, какие бывают лишь у индийцев, ремонтировал свою машину напротив подъезда. В октябре горел мусоропровод, и мы с подбоченившейся соседкой с лестничной клетки вызывали МЧС, стояли, смотрели на столп дыма, и она морщила нос, выпячивая большие губы. Соседка всегда напоминала мне мавританку, а в тот момент особенно — ее щеки огрубели от загара заядлой дачницы, он не сходил даже к концу октября. Пока тушили пожар, на улицу вывалили все остальные — и почти всех я знал по именам. Был здесь и дядя Саша — с него пишут комедийных героев на федеральных каналах — он, может, и не догадывался, что я за компанию с ним много раз слушал Ласковый май и Рок острова из-за стенки; и Валера, чудом доживший до тридцати — типичный вдохновитель сценариев Гай Германики; и Тимур — мутный тип, так и охота обтереть изображение, точно заляпанное, со всех сторон — раньше был щуплым, торопливым мальчиком, а стал мужчиной с прищуром; и тетя Маша — большая такая женщина, работавшая в типографии и дышавшая парами краски — когда по утрам она дребезжала сильным кашлем под окнами, казалось, будто внутри она была совсем пустой; и девушка Любава, которая дважды в день выгуливала потешного пса, и я даже не представляю, как они узнали про пожар — наверное, почувствовали — они с псом были совсем глухими; и дед Степан, поднявший внучку в одиночку — шляпа, бадик, брови, — всегда, когда я смотрел «Иронию судьбы, или С легким паром!», в Ипполите видел его молодого. Каждый — персонаж, достойный сериала.
Поводов, по которым люди собирались возле подъездов, всю мою жизнь было не так уж и много. В первом случае мы, еще дети, пригибались и хватали деньги с заплеванного асфальта, в котором почему-то всегда откуда ни возьмись встречалась морская галька, исподлобья оценивали жениха и невесту; во втором — пробирались через воющую толпу к гробу и, неожиданно для себя, оказывались сопричастны чужому горю. Пару раз так же, как в том октябре, горел мусоропровод, и домочадцы кучкой вставали вместе, держась от подъезда подальше.
Мне очень нравилось с домочадцами здороваться. Часто они при этом дружелюбно улыбались, и меня не покидало ощущение, что все мы — одна большая семья. Моя собственная давно разъехалась и встречалась полным составом по праздникам, хотя раньше в порядке вещей было жить вшестером в одной квартире.
Что до родителей, могу сказать, они у меня всегда отличались какой-то впечатляющей мудростью: поняв, что я другой, а не в доску свой, они долго не расстраивались. Большинство же напрасно страдают, потому что до конца жизни не могут принять родных детей, пытаются сделать их ближе усилиями и не ценят инаковость. Трагедия из-за копировальной бумаги, которая на какой-нибудь миллиметр съехала с их собственного ребенка вкось, которая будто бы всегда обязана быть вложенной между отцами и детьми, заключается в реальном праве того самого ребенка быть другим.
Пока я дважды в неделю ходил в бассейн, ездил в офис, где работал переводчиком на небольшое издательство, в котором занимались печатью редких книг для читателя преимущественно искушенного, виделся с друзьями, редко думал о тебе, похолодало до отметки настоящей зимы, и вечернее солнце стало выглядеть совсем обмороженно-красным. Холод был такой, что на улице проводные наушники быстро превращались в негнущийся, ледяной стетоскоп.
Однажды я даже сказал, что именно в нашем городе погоду делают на заказ. Захотели настоящую зиму под Новый год — пожалуйста! Только, ради Бога, не нойте.
Я понятия не имел, что у нас в доме живет столько детей, но в выходной день повалил крупный снег, такой, что до самой весны будет лежать. Все высыпали наружу лепить снеговиков, а я вышел в магазин, и, пока спускался по лестнице, дети продолжали сыпаться с верхних этажей. У лестницы аж дрожали перила. На каждой машине было по рожице, сердцу, солнышку или причинному — тому, что быстрее всего рисовать пальцем на лобовом, зубами стащив перчатку с руки.
В магазине передо мной в очереди стоял мужчина в коричневой дубленке, с совершенно белыми усами, состарившийся Харрисон Форд. Он указал на молоко и спросил:
— Оно свежее?
— Двадцатого числа, — неопределенно отозвалась продавщица, совсем не принцесса Лея, чтобы так отвечать.
— Несвежее, — сам себе ответил мужчина и ушел.
— А какое сегодня? — невольно вырвалось у меня.
Повисла небольшая пауза.
— Не знаю, — сказала наконец женщина с нескрываемым раздражением.
Я кивнул.
Она лишь прикинулась, что тоже потеряна в датах, не помогла понять, ни какое сегодня число, ни то — свежее ли молоко или в самом деле просрочено.
Не говоря больше ни слова, я вышел из этого магазина и купил продукты в ближайшем супермаркете, взял стаканчик кофе с собой. Проверил карманы. Сигареты у меня еще оставались. На языке ворочалось что-то мерзкое. Скорее это запив, я запрокинул голову к небу. Его нанизывали черные ветки деревьев. Кое-где еще держались листья, от холода свернувшиеся в ржавые хрупкие трубочки. Был декабрь.
«Чертовщина какая-то со временем», — подумалось мне тогда.
Вернувшись, я заварил и съел лапшу быстрого приготовления, положил перед собой книгу и просидел так пару часов, прежде чем сообразил, что я осилил не больше двадцати страниц. Текст пробегал сквозь меня, не оставляя абсолютно ничего, так что мне приходилось снова и снова читать сначала. Плюнув на это занятие, я набрал ванну, сел в нее и попытался вспомнить весь день, с утра и до сих пор. Перед глазами сыпал снег, возводили ледяные крепости, обливая их водой из ведер и бутылок, дети. Я обратил внимание, что почти все они были возраста, в котором перестают пользоваться подставками на партах — вроде как носят с собой, но не вынимают из рюкзаков. Я подумал о практике, которую проходил в школе. Я выходил к доске, становился перед классом, вел урок, а сам до смешного чувствовал себя им ровней и вспоминал об утреннике в детском саду. Для всех был Дед Мороз, для меня — дядя, с которым я переодевался в костюм зайца за дверьми актового зала, прямо в коридоре, узком и длинном, с белыми стенами и красными коврами с сумасшедшими узорами — похожий до пятнадцати лет висел у моей кровати, и я, будучи ребенком, часто засыпал, водя пальцем по колючему ворсу. Ворс быстро нагревал кожу, я прислонялся к ковру лицом, пахло пылью, и иногда я тихо чихал.
Вдруг ко мне в голову забралась та неприятная продавщица, я поспешно нырнул. Когда женщина захлебнулась, не успев набрать воздуха, я сел обратно и опустил голову. С носа быстро срывались мыльные капли и ударялись об воду со звуком, похожим на ритмичное щелканье пальцами, растворялись, как дым. Мне попало в глаза, я провел по лицу тыльной стороной ладони и устало свесился с бортика ванны. Щелкнул пальцами, чтобы проверить. Звук и впрямь был похож. Собери оркестр — получится ливень.
Через пару минут мне все надоело, я встал и посмотрел в зеркало. «Какое сегодня число?». Совершенно измотанный, я прислонился лбом к своему лбу, хотел что-то найти, выудить из себя, но ничего не появлялось. Борода будто была сорная и незаметно, очень быстро захватила все лицо. Еще немного — и зарос бы до самых глаз.
Если подумать, время тянулось именно так, потому что у меня не было ни твоего номера телефона, ни твоего домашнего адреса. Что за столом напротив, что на высоком барном стуле сбоку, что сидя соприкасаясь локтями на лавочке, я прекрасно понимал, что твоя история в Англии не окончена, и не стал узнавать, ни где ты живешь, ни с кем ты живешь, не стал менять билеты или просить полететь со мной. Я понял это по голосу, иногда звучавшему так, словно ты обитала на других частотах и говорила со мной по телефону, дергая шнур от него вслед за собой, пока шагала рядом; по лохмотьям кожи вокруг лунок ногтей; по твоей выученной беспомощности, которая бросалась в глаза. Я оставил право выйти на связь за тобой, потому что ты и только ты, как никто иной, могла знать, когда будешь готова.
Конечно, я по тебе скучал. Как же я по тебе скучал. По тебе, такой чу́дной и чудно́й, не освоившейся в собственной красоте, по чувству, появлявшемуся, когда мы говорили, по тому, как мы замолчали и слушали — я лишь спустя годы в интернете выяснил, что — «Don’t Dream It’s Over» Crowded House, которые на повторе играли из машины у пирса. Внутри сидел чувак — по-другому не скажешь, — и, по-моему, он был в дым. Песня не надоедала — она была из золотой коллекции тех, что я время от времени заставал по радио в детстве, и вызывала то же желание, что и ты: наслаждаться, потому что закончится ведь — а ты не знаешь ни исполнителя, ни названия, и всегда кажется, что сегодня, быть может, слышишь ее в последний раз.
6
Прежде я много раз смотрел фильм «Всегда говори „Да“», но прежде не шел и не покупал губную гармошку, чехол под нее, чтоб все как положено. Решил, что можно начать с нее. Решил, почему бы и нет?
Близился Новый год, и губная гармошка оказалась отличным подарком самому себе. У меня были все шансы стать звездой застолья. «Рюмка водки» так вообще получилась с первого раза. Я свою губную гармошку всюду носил с собой, упражнялся на работе, пока никто не видит и не слышит. И вот, уже перед самым праздником я и моя гармошка в кармане пальто проходили мимо уличных музыкантов — барабаны, гитары, микрофон, совсем другой уровень. Я слышал, как один из них простонал «Только не это», когда из толпы попросили «Не танцуй». То есть у них все было неплохо — могли выбирать. А мне лично очень нравилось творчество Калинина. Наверное, все его проекты.
Если честно, это я был тем, ну, из толпы. Поэтому быстро оттуда ушел.
Мне позвонил товарищ поздравить заранее, сообщил, что уезжает к родным, повидать мать с сестрой, как и все наши в тот раз, предложил встретиться, посидеть на дорожку вместе. Выходило Новый год встречать одному — моя семья улетела туда, где потеплее. Меня не взяла, наверное, чтоб не моросил.
Он заехал за мной на машине. Товарищ — серьга в ухе, ровный пробор в зачесанных воском волосах, щеки доведены морозом до багрового ожога, так что очень похож на злодея с востока прямиком из американского кино — курил преимущественно самокрутки, поэтому промычал, пока слюнявил папиросную бумагу:
— Я себе гитару купил. Где-то полгода назад взял, но все некогда было рассказать.
— Понятно. Вот почему ты стал меня избегать: на самом деле, все это время ты хотел со мной расстаться, но то как-то некстати, то не хотел делать это по телефону.
— Точно, — товарищ почти никогда не смотрел в глаза, часто поджимал губы, обычно держал руль одной рукой и всегда-всегда говорил полушутя. Я старался соответствовать.
Я достал губную гармошку из кармана шерстяного пальто и показал ему.
— И как? Ты преуспел?
— Нет, пока я музыкант в запасе.
Товарищ принюхался.
— Тогда тебе лучше поторопиться. В тебе умирает художник.
— Что, уже запах появился?
Мы решили прокатиться. С прошлого утра шел снег, и улицы заволокло, дворники не поспевали мести белые дюны. Тут и там попадались ёлочные базары. На лице у товарища блуждала спокойная улыбка, пока он говорил про недавний случай с таксистом, который обиделся на то, что он решил пристегнуться — только наши таксисты так могут; про то, как он ездил топить дачу, убирать снег в одиночку, и у него застряла машина. Я сразу представил, как он сидел на кухне, где за столом с клетчатой клеенкой от печки всегда становилось по-липкому жарко и хорошо, и пил чай — я много раз там гостил и любил с закрытыми глазами слушать, как жарится картошка на сале и свистит чайник, хлопая носиком.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.