Иван Плахов
Аз и Я
Опыт брют-прозы
Брют-проза получила название по аналогии с арт-брют-ом, устоявшимся искусствоведческим термином, обозначающим грубое, необработанное искусство в основном душевнобольных или, иначе говоря, искусство аутсайдеров. До автора Уильям Фолкнер с «Шумом и яростью» и Лёня Пурыгин с его «Ста снами Милёхина» пытались разрабатывать эту тему.
«Беспощадная моя дорога,
Она меня к смерти ведет.
Но люблю Я себя, как Бога,
Любовь мою душу спасет».
З. Гиппиус
ДО
Вся моя жизнь до встречи с Ним была сплошными мечтаниями и бесплодными метаниями. Если определить её одним словом, то это слово «бесцельная». Лучше, пожалуй, и не скажешь. Я жил на ощупь, как крот в норе, в полной темноте, не замечая окружающего мира.
Я не жил, а скорее выживал. Не понимая главного — жить и выживать это не одно и то же. Ведь выживать — значит бессмысленно тратить бесценное время, отмеренное нам на жизнь. А жить — это беспощадно менять себя, погрузившись с головой по самое не балуйся в процесс становления и изменения своей формы и всего своего содержания; это радость от соучастия в деле изменения мира от хорошего к лучшему; это прорыв сквозь всё натуральное к себе экзистенциальному. К тому, что на дне души живёт и зреет во мне со дня моего рождения. И требует, требует, требует. Перемен. Перемен к лучшему.
Я был краеугольным камнем, о котором никто и ничего не знал до тех пор, пока Он не споткнулся об меня и не раскрыл мне цель моего существования и рождения — изменить мир настолько, насколько это возможно. Кардинально. Колоссально. Он сподвиг меня стать началом нового Эона, нового Времени и новой Земли. Надоумил заложить себя в основание Царства всеобщего блаженства, видоизменив саму природу человека так радикально, чтобы ни у кого больше не осталось бы дороги назад, в прошлое, в мир юдоли и печали, где всегда не хватало места таким, как я. Отверженным.
Он возник в моей жизни случайно, когда я постучался в его спину как в закрытую дверь. В дверь, прикрывающую трещину между мирами с разной валентностью, позволявшую беспрепятственно проникать через неё в совершенно другую реальность, лишенную всякого смысла. Эту реальность Льюис Кэрролл назвал когда-то «Зазеркальем», а я именную «Снами Бога», где возможно невозможное. Возможно всё.
И это всё совсем другое, нежели всё в нашем мире. Мире причинно-следственных связей, где всё предопределено заранее, задолго до нашего появления. Мире энтропии и вечного исчезновения. Исчезновении всего, без следа и остатка. Где без устатку живые играют со смертью в прятки.
Семь валентных миров, в которых рождается всё живое, не более чем гигантская машина, призванная вырабатывать энергию счастья, которой питается чудовищный Бог, ненасытное чудо-юдо Иобалдаоф, великий Демиург Вселенной. И в каждом из этих семи миров свой архонт, призванный выполнять волю Всевышнего — крутить педали колеса сансары.
Он и был архонтом в нашем мире, царем и пророком в одном лице. Повелевал стихиями и нравственным законом. Звали его Михаилом, Он был похож на льва: такой же огненно-рыжий и лохматый, — великолепное животное с чарующей грацией опасных движений. Сама судьба привела меня к Нему, ведь всё предрешено в нашем строго детерминистском мире, где люди лишь знаки препинания в предложении, необходимые, чтобы длить паузы между словами-действиями, сочиненными задолго до нашего рождения.
Мог ли я знать, несчастный отпрыск ветхозаветного Адама, к каким далеко идущим последствиям приведёт меня невинный вопрос: «Вы выходите?» — заданный мной без всякой задней мысли впереди стоящему в вагоне метро.
«Вы выходите?» — повторила мой вопрос спина-дверь, закрывавшая выход из вагона, в которую я постучался, и радостно расхохоталась, словно я её насмешил.
«Выходите, вы-хо-ди-те, — повторяла спина, поводя широкими плечами, словно хозяин спины готовился к борцовскому поединку и разминался перед боем, — вы ходите, вы ходите. Выходите, выходите». Спина резко развернулась и я увидел глаза её хозяина. Дьявольские глаза. Нечеловеческие.
«Ты спрашивал?» — впились в меня два чёрных луча, выжигая в душе клеймо зверя, навсегда укрощенного словом.
«Я», — само пискнуло мое тело, испуганно замолчав.
«Азм есть дверь. Кто мной войдет, тот и спасется. Хочешь попасть туда, куда нельзя, но очень хочется?» — спросил Он и, не дожидаясь ответа, вытолкнул меня в открывшуюся дверь вагона. Поезд с ревом умчался, а я остался на перроне станции метро «Площадь Революции», но это была уже не та «Площадь Революции», которую я знал раньше.
Что-то в ней неуловимо изменилось. Вроде те же арки, очерченные темно-красным мрамором архивольтов, но вот на чёрно-золотых цоколях горбились совсем другие скульптуры, менявшиеся местами, как только ты отводил от них глаза: бронзовые шлюхи и сутенеры, прохиндеи и жонглеры, «папики» и «ляльки», менты и воры в законе, жиды-олигархи и безбожники-иерархи, рокеры и балерины, петухи и гамадрилы, депутаты и генералы, чучмеки, узбеки и прочие гомосеки, — и каждой такой твари по симметричной паре.
Народец на станции под стать статуям. Не народец, а дрянь какая-то. Метафизическая. Весь клеймёный. У каждого на лбу красная звезда горит алым рубцом, словно клейменый и красноармеец, и борец со старым миром в одном лице. И все кривые на один глаз: одни на левый, другие на правый, а некоторые на оба глаза сразу, то есть совершенно косые.
Навстречу мне сквозь толпу бодро марширует колонна чёрно-белых пингвинов с наперстными крестами на груди, переваливаясь и отчаянно горлопаня:
«Семинаристы, епископ дал приказ,
Семинаристы, Церковь кличет вас!
Из многих тысяч алтарей,
За слёзы нищих и детей,
За нашу Веру
Аминь! Аминь! Аминь!»
В хвосте колонны еле передвигает ноги громадный крот в серый рясе и чёрных очках, с белой тросточкой слепого и кожаным портфелем под мышкой. Уж не знаю, какая сила заставила меня подойти к кроту и попросить благословения.
«Благословите, — говорю, — Отче, а то страшно жить. Глаза бы мои этот чёртов мир не видели».
Не меняя маршрута своего движения, крот ткнул меня в лоб своей тросточкой и важно молвил: «Во имя любви и ненависти освобождаю тебя от твоего страха. Носи и ничего не замечай».
Снял очки и отдал мне, исчезая вслед за колонной пингвинов на эскалаторе, вознесшим их прямо на сталинские небеса, в обитель лучезарного светлого будущего.
Я надел очки и сразу почувствовал себя намного лучше. Всё стало значительно ясней, а точнее, прояснилось. Окружающая чернота не переставала удивлять и радовать. Я как будто снова заглянул в глаза Ему, отправившему меня сюда, на встречу с Его глазами, один на один, без свидетелей. Всё, что было до того, как я надел очки, это всё было лишь прелюдией. Если хотите, увертюрой перед настоящим вознесением с последующим разоблачением и низвержением из сущего в несущее.
Я опять оказался в детстве, когда всё увидел впервые. И это всё было великой и влекущей чернотой, в которой скрывалось всё богатство красок окружающего меня мира: чернотой, беременной светом.
Я вдруг услышал очень отчетливо и ярко все запахи вокруг. А через запахи проник в мысли и тайные желания тех тысяч, что толклись вокруг меня, шелестели одеждой, громыхали обувью по камню полов, дышали миазмами желудков. Вот справа от меня несвежий пролетарий, отобедавший банкой шпротов с чёрным хлебом и стаканом водки. А вот слева изнеженная профурсетка, уставшая гонять осточертевшего ей до головной боли мужа по зарубежным курортам. От неё разит алчностью и дорогими духами. За ней разочарованно пыхтит неразлучная, как герпес, старая боевая подруга из её лихого прошлого прямо ей в спину, благоухая злостью и завистью, мечтая поскорей занять её место. Никакой парфюм и мыло не выведут из этих двуногих смертельно опасных хищниц горькой затхлости отъявленных провинциалок.
Нос заменил мне глаза и оказался намного надежнее: теперь мир пугающие правдив, потому-что тела, в отличие от их хозяев, не умеют лгать. Запах нельзя подделать.
Чуйствую, как мне навстречу движется праведник — он пахнет ладаном и свечами. Обращаюсь к нему: «Дяденька, подскажи, какой сейчас час?»
«Без пяти минут спасешься, — отвечает, словно поёт, — молись Богородице, окаянный! Или, думаешь, надел очки и самый умный?» И бьёт меня так сильно, что я весь сотрясаюсь, очки слетают с меня и вдребезги разбиваются о каменные плиты пола. Толпа доделывает чёрное дела блаженного, растоптав осколки в стеклянную пыль.
Люди текут мимо сплошным потоком с неразличимыми белыми лицами. И каждое лицо словно кукиш, который суют под нос в насмешку за то, что я только что, на несколько секунд, узнал обо всех этих людях правду.
Слепым бреду навстречу судьбе и даже не догадываюсь, что бред заменяет мне ясность мысли. Чистота галлюцинации завораживает — всё такое хрупкое и прозрачное вокруг. И сам я бестелесен и чист, словно хрустальный стакан — звонкий и пустой.
Свет преломляется во мне в радужное сияние самого Ирия, а вокруг переливаются звонкие и чистые голоса Сиринов и Гамаюнов. И звуки их совершенно нечеловеческого пения рвут мою душу на мелкие кусочки, а затем снова складывают вместе, только в совершенно другом порядке: мои «я» исчезают и появляюсь с каждым переливом мелодии; и таких «я» великое множество, новых и старых, сиюминутных и вечных.
Мелодия и я свиваемся воедино и скользим, скользим сквозь пространство и время к точке начала всего, к яркому белому лучу, проникающему в непроглядную черноту из моего детства, из далекой пыльной комнаты, залитой солнечным светом. В комнате, голой как родившийся младенец, одинокий стол с яблоками. Жёлтыми и красными. Словно престол в храме, окутанный плотным ароматом спелых плодов райского сада, в густой непроглядной вуали тени. Снаружи комнаты бушует пламя жаркого летнего дня. Гулко гудят пчёлы. Сквозь щели закрытых ставней опасно врываются кинжалы раскаленных добела солнечных лучей, дымясь от ярости в холодных скрипучих сумерках старого дома. Среди яблок темнеет краюха ржаного деревенского хлеба и мерцает длинношеяя крынка молока, заботливо накрытая домотканым полотенцем.
Незамысловатые дары пресуществления плодородного лета, явленные самим провидением, чтобы их попробовали на вкус. Надкусили, отъели, сожрали, выпили. Насладились ими, в конце концов. Ибо это всё плоды рук самого Господа, создавшего весь мир за какие-то жалкие шесть дней, а значит это хорошо. Не может быть не хорошо. Хо-хо-хо.
Вкушайте плоды Господа своего и ликуйте. Ибо краток век человеческий. И бренно его тело. И-и-и-и. Ибо. И-б-о-о-о-о, и-и-и-и-б-о-о. И бо! Или просто Бо. Б-о-о-о-о-о. О. О-о-о-о-о-о.
О сколько нам открытий чудных
Готовит просвещенья дух.
И у-х-х-х! Понеслось. И пошло в голове метаться эхо, плодя ассоциации. Нужные и ненужные.
Несть им числа, как нет числа отражениям в двух зеркалах, поставленных друг против друга. Как два закадычных друга, с вечным вопросом: «Ты меня уважаешь?» И тут снова Он, метнувший меня, словно камень, в щель между мирами. Мой Проводник, мой Учитель. Моя Прелесть.
«Аз есть Я, — отвечает Он мне, пламенея, за свой базар, — Аз несмь Я. Одним словом, Сущий. Вездесущий. Ты, голубчик, мелкий субчик, проголодался, пока меня искал. Вкуси вечной жизни. Съешь яблочко, подкрепись».
И даёт мне самый настоящий помидор. Сочный, да румяный. Как малявинская баба. Просто прелесть, а не помидор. Я жадно ем его, давясь сладкой мякотью. Помидор и правда вкусный, но чего-то мне в нем не хватает.
«Соли не хватает, — подтверждает Он, — а ты и есть теперь новая соль этой земли. Радуйся и веселись, ибо велика твоя награда. А заодно ты не только соль, но и перец. Придай остроты всему, к чему прикасаешься. На вот, прочти!» И протягивает мне газетный листок с передовицей о текущем состоянии дел в стране.
Я громко и с выражением читаю вслух: «Преступник должен страдать. Его должна мучить совесть. Но если ты убил, но не страдаешь и не мучаешься угрызениями совести, то значит это не убийство. Значит это что-то другое. Если хочешь знать — то это акт возмездия. Или что-то ещё, чему пока не придумали названия. Думай, как хочешь, но убийство без раскаяния это точно не убийство. Однако убивать без оснований нельзя. Иначе это болезнь, которой страдают маньяки. Но если есть основания, если есть причина для убийства — тогда это нормально. Значит ты не больной, а орудие справедливости».
И как только я заканчиваю читать этот бред, Он говорит мне всю правду, что от меня скрывали: что я ущербный; что у меня похитили мой первородный дар; что мне нанесли непоправимый ущерб и я должен отомстить. И кто же украл мой дар? Кому я должен насолить? Кто этот повар, что не сумел накормить? Страждущих!
И Он открыл мне его имя. Он открыл мне тайну! Ведь у любого врага должно быть имя. И имя ему Христос. Великий и ужасный Бог Света. А я жажду света и кричу во всё горло: «Света, дайте мне Света!»
И грянул гром сверху и разорвал весь мир на куски, словно ветхую ткань. И прозвучало заветное слово, словно молния с неба: «Твоя жена Света ждёт тебя дома, мудак!»
Молния ослепляет меня и когда я вновь открываю свои заплаканные глаза, я вижу жену, лежащую напротив меня на кровати. Она медленно-медленно раздвигает свои ноги и перед моим взором предстаёт во всей запретной красоте темно-лиловая рана, отороченная кучеряво-рыжими волосами. Неудержимо тянет лизнуть её стыд, во чтобы-то не стало, лишь бы ощутить на губах солёный вкус и пряный запах её прелести. Это похоже на тягу мухи к сочному и пахучему нутру плотоядного цветка, заглатывающему свою жертву без всякой жалости: потому-что так устроена природа.
Ужиком ползу навстречу судьбе и ныряю в сладостное чрево жены, растворяясь в нем без остатка, возвращаясь к истокам моего бытия. У-у-у-у-х-х-х, хорошо! Ух-х-х, горячо! Горячая и влажная чернота заменяет мне всё: и мир, и сознание, отражающее этот мир. Меня нет, я лишь предчувствие грядущей победы над моим врагом, укравшим у меня то, чему нет имени.
Имена, имена, имена. И ни одного не помню. Время меняет всё, особенно мысли. Во мне нет никакой устойчивости, одна лишь измена. И вот я, такой ранимый, сижу на измене. Меня окружают одни фальшивые слова, значение которых я даже не знаю. Они кружатся вокруг, словно ветер, шелестят ускользающими смыслами. Выстраиваются в предложения, прочитать которые я просто не в силах. Бьются об меня, бьются словно прибой о берег. Меняют смыслы и формы.
Ромбы. Квадраты. Солдаты. Матросы. Лопаты. Папиросы «Флора». В конце концов, просто Аврора. Аврора? Аврора — это же заря!
Встала из мрака младая, с перстами пурпурными Эос. Эос? Эос — чем не Эрос. Заря новой жизни. Пена морская. Молва людская. И из этой пены выходит девушка. И это девушка Я. Афродита. Сущая Афродита. Само совершенство, обещающее блаженство. Афро и дита. Африканская Дита. Скандальная Дита фон Тиз. Одним словом, сплошной стриптиз.
Я выхожу из морского прибоя абсолютно нагая, с роскошным телом, с тяжёлой грудью и темно-коричневыми сосками, с упругими бёдрами. Моя нагота шокирует и восхищает. Толпа зевак на берегу не может отвести от меня глаз, жадно ощупывая все мои прелести липкими взглядами восхищенных мужей. Стряхнув воду, я медленно рас… и два… и-и-и-и, эх, все же расстёгиваю невидимую молнию от шеи до низа живота и сбрасываю с себя всю эту красоту как ненужный кожаный хлам, лошадиную сбрую, являя свой истинный облик худого мускулистого атлета с огромным алым копьём Париса, без жалости разящим женские сердца. С камушком вместо сердца в груди.
Моё орудие страсти обращает в паническое бегство толпу испуганных горе-героев, сразу же растерявших всё свое достоинство, приманивая на их место эскадрон девиц-кобылиц, неистовых и блестящих, подвижных как ртуть. И столь же опасных в своей красоте. Они, словно назойливые мухи, облепляют меня со всех сторон, досаждая и раздражая.
Все плотнее и плотнее сжимая кольцо вокруг, пока в отчаянии я прошу у них пощады, падая на колени ниц. «Цыц, цыц, цыц», — воркуют они между собой, словно стая голодных голубок, спонтанное сообщество разноцветных юбок. И вот я инстинктивно ныряю под одну из них, уклоняясь от завистливых глаз, спасаясь от смелых и бесстыжих проказ соперниц случайно подвернувшейся длинноногой защитницы моего маскулинного промискуитета.
Сидя под женской юбкой, любой автоматически получает иммунитет от публичного унижения своего достоинства. Всё, что я могу, это кричать, призывая: «Помогите отомстить врагу. Он у меня похитил то, ради чего меня мама родила. У меня нет сердца!»
«Бедненький», — выдохнули в едином порыве мои красавицы-голубицы и уселись на землю вокруг, желая получше разглядеть мою жалкую персону между ног подруги, прежде чем вынести обо мне своё окончательное суждение.
«А давайте ему устроим испытание», — решают они. Метание, состязание и, наконец, признание и неизбежное наказание слышится мне в пугливо-обманчивом девичьим шепоте и вот уже меня волокут, как убитого оленя, за ноги по песку пляжа прямо навстречу закату, чтобы отдать во власть безжалостного и опытного судьи. Вокруг пылают костры недюжинных страстей. День потух, так и не начавшись, а я все ещё изнываю от тоски по грядущему.
У моего судьи эмалевое лицо карнавальной маски, безупречной в своей нарисованной красоте. Паучьи лапки проворных детских пальчиков ощупывают моё лицо, плечи и грудь, а затем маска выносит окончательный вердикт: «У тебя внутри нет не только сердца, но даже простого камня. Вместо сердца у тебя словесная шелуха, склеенные рыбьим клеем. Это всё проделки лукавого Логоса. У тебя серьёзный противник, он называет себя Богом. Готов стать богоборцем?»
«Господь?!» — в ужасе восклицаю, судьбу свою я проклинаю.
«Господу и Иуда молился, прежде чем предать. Знаешь его молитву? Она звучит так: „Господи, помоги продать тебя. И подороже“. Ее произносят все, хотя бы раз в жизни, потому-что все продают и все покупают, а тебе придётся просто взять — не торгуясь — своё обратно. Не слушай доводов рассудка, а просто действуй, потому-что Логос манипулирует тобой через разум, заставляя всегда выбирать худшее вместо хорошего. Ведь всякое горе от ума».
«Горе это же не беда?» — уточняю, а сам ума не приложу, что же мне делать. Ведь ум и я — это же одно и то же. Как я буду сам с собой бороться?
Маска, увидев мою растерянность, поясняет:
«У тебя ум за разум зашёл. Но я тебе помогу, избавлю от всяких сомнений. Вот, возьми волшебный гриб и съешь его. И тогда откроются тебе все тайны, что от тебя прятал так старательно Логос, которого вы зовете Христос».
И даёт мне гриб, который я вынужден прямо у неё на глазах съесть. И пока я ем гриб, мир вокруг меня меняется настолько, что я глазам не верю, что такое возможно. Сидит передо мной птица с нечеловеческим лицом и говорит со мной совершенно нечеловеческим голосом. И я, человек, её нечеловеческий язык понимаю, а как — ума не приложу. Потому-что ум мой лежит рядом со мной мёртвым грузом.
Камнем, отвергнутым строителями. Камнем преткновения. Сломанным аршином, которым ничего уже измерить нельзя, потому-что не к чему его прикладывать. Вокруг всё изменчиво и переменчиво. И хотя слова похожие, но настолько о разном говорят, что просто страшно становится от увиденного.
И Страх Божий передо мной во всей своей красе. Отрубленные головы неземных красавиц с глазами лемуров летают вокруг и кропят меня своей кровью. А кровь благоухает как церковное миро. Голова кружится и звон стоит в ушах, словно у меня не голова, а колокол. Качает меня не по-детски, вверх и вниз. И вибрирует электрогитара, и голос Брайана Джонсона из AC/DC визжит «Highway to Hell» так пронзительно и столь противно, что жить не хочется. И от этого почему-то хохочется и хохочется. Не переставая.
Радость и страх сливаются во мне в одно необъяснимое по глубине чувство, какое испытывает разве что казнимый перед тем, как ему отрубят голову. И как лезвие топора разрубает тонкую пурпурную нить парки, избавляя от проклятия следовать своей судьбе, так свобода от самого себя, от своего «Я» избавляет меня от всего человеческого и делает меня Богом.
Я уже не Я, а «Аз есть»; тот, кто всё это выдумал и создал из ничего, то есть из самого себя. Весь этот ужасный, и одновременно прекрасный мир, и есть «Я». Моё познание самого себя столь полно, что нет таких слов, чтобы это выразить на человечьем языке. Лишь красоте и простоте мелодии удаётся это сделать, и гремит вокруг меня музыка моих Энергий, разлетаясь по всей Вселенной ангелами и демонами, возвещая всему живому мою Волю.
А Воля моя такова — да славит меня вся моя Вселенная. И тут я вспоминаю, что где-то ведь есть враг, который должен мне моё сердце. И этот враг называет себя Богом, но Бог-то только один. И Бог этот «Я», а не кто-то другой. И этот кто-то должен умереть. Немедленно отдать мне своё сердце. Моё сердце. Моё!
И вот уже я посреди настоящей земляничной поляны, а напротив меня Христос. Весь в белом, на престоле Славы, подпоясанный Силой, вооруженный Словом. И у него моё сердце — заключено в неогранённый сапфир в центре золотой нагрудной пластины первосвященника.
«Где ты скрывался, раб мой, — обращается он ко мне так, словно знает меня как облупленного, — Подойди и поклонись мне, твоему Господу. И да не будет у тебя других богов, кроме меня!»
Голос его звучит так проникновенно, что у меня непроизвольно начинают течь слёзы из глаз: ведь со мной разговаривает сам Бог — Бог людей. Но я-то не человек, я тоже Бог. И явился я сюда, чтобы убить его.
«Как смеешь ты называть меня рабом, если я такой же Бог, как и ты. И даже больше тебя, что и докажу!» — кричу, утирая слёзы, которые не дают мне смотреть ему прямо в глаза.
«А у тебя есть научное подтверждение того, что ты Бог? — спрашивает он меня с явной издёвкой, — Вот у меня есть. Это Библия, слово Божие!»
И видя моё замешательство, добивает меня словом, словно хозяин провинившуюся собаку наказывает: «Твоя никчемная жизнь наполнена смыслом лишь благодаря мне. Без меня тебе, срань, просто незачем жить, потому-что у твоей жизни нет цели. Ты же не животное, в конце концов, чтобы просто жить и умереть. Бесцельно. Онтологической целью тебя, как человека, является стремление понять, ради чего ты живёшь. И зачем ты живёшь. А для этого тебе нужен я, твой Бог. Прислушайся к моим словам и пораскинь мозгами».
А я смотрю на него и ни одному слову его не верю. Вот не верю, и всё тут! Чую, что врёт. Никто сам не откажется добровольно от места Бога. А когда разговариваешь с тем, кто пришёл вышибать тебя с этого козырного место, то соврешь так убедительно, что и сам поверишь в свои слова. Особенно, если ты кадавр с чужим сердцем: мертвецы всегда что-нибудь у живых воруют, — чего от твоего врага ещё ожидать-то? Ну не подарок, в конце концов, на собственный день рождения.
Я и говорю Христу прямо, как на духу: «Ах, ты, поц недораспятый, гони моё сердце обратно, пока я сам не забрал. По-хорошему, — говорю, — отдай, а то по-плохому заберу».
А тот всё своё, да своё. Уверуй, мол, в меня и всё такое. Пустопорожнее. Словно кукла говорящая. Ну, точно кадавр, прямо как зомби говорит. Одно и тоже талдычит, словно неживой. Я аж разозлился, слёзы у меня высохли и я явственно увидел, что мой враг состоит из одних лишь слов: он в них плотно укутан, как мертвец в саван. Слова и делают его живым, поражая человеческие умы ядовитой чумой веры. Веры в него как в Бога.
Какая злая ирония — живые верят в вечную жизнь мертвеца, всего лишь воскрешенного искусством каббалы. На его лбу явственно проступает тайное имя истинного Бога, то есть меня. И если я сотру своё имя, то он погибнет и сгинет из моей истории навсегда. А сердце моё вернется ко мне. Моё сердце.
А вместе с сердцем и любовь вернется в мою жизнь, в мой мир, в мою вселенную. И я плюю на этого ложного Бога и растираю его в прах. Стираю своё имя с его лба и что же я вижу? Дверь! В которую я вхожу и оказываюсь у подножия голой, как правда, скалы в самый жгучий летний полдень. Всё вокруг залито раскаленным добела светом, словно жидким кипящим серебром. На вершине скалы крест. На кресте висит распятый. Он один-одинешенек на этой скале. Мимо скалы идут люди и не замечают распятого. Мужчины и женщины. И каждый идёт согнувшись, неся на плечах свой крест.
Распятый кричит: «Граждане, снимите меня с креста, а то я сейчас обделаюсь. Православные, будьте же людьми, не уподобляйтесь иудеям. Не позорьте меня, вы же русские, черт побери, помилуйте меня и спасите!»
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.