Аз
«Ах, Москва, с ума свела!»
Ах, Москва, с ума свела!
Ах, Москва, я твой невольник!
Колокольни, колокольни,
Колокольни, купола!
Я шатаюсь день-деньской
по старинным, по исконным:
по Ордынке, по Волхонке,
по Таганке, по Тверской.
В чем тут дело, в чем секрет —
я готов тысячекратно
поворачивать с Арбата
на Калининский проспект.
По пути ль, не по пути —
непременная отрада:
от Кропоткинской пройти
к Александровскому саду.
Ах, Москва, в полон взяла!
Я невольник добровольный.
Колокольни, колокольни,
Колокольни, купола!
Я, Москва, навеки твой.
Помолчим перед разлукой.
На прощанье Долгорукий
машет княжеской рукой…
1986, 1987
Москва, Орск
Разговор с Бахом
Поговори со мною, Иоганн.
Помилуй, Бах, нисколько я не пьян,
а только принял полконцерта на ночь…
Поговори со мною, Себастьяныч.
Прости за фамильярность, милый Бах.
Послать меня ты можешь в Айзенах
или куда подальше: ты же гений —
послать не можешь ты интеллигентней.
А я… Что я? Провинциал. Еврей.
И, выйдя из электрослесарей,
в отличие от вас, любезный кантор,
от бельмондо не отличу бельканто.
Представь себе: СССР, хрущоба,
и некий Гульд мне шпарит в уха оба —
тебя… А был еще и Пахельбель,
такого же регистра менестрель.
Прости, мин херц, но от его «Чаконы»
я с мозжечка съезжал во время оно,
когда следил, узнав из аннотаций,
чаконских двунадвадцать вариаций.
А был еще и некто Букстехуде,
что преподнес тебе орган на блюде.
А ты с ним, кстати, поступил невместно,
не клюнув на органную невесту.
Я путаюсь… Дражайший Бах, прости.
Монахом не был ты всю жизнь почти
и, сочиняя «Страсти по Матфею»,
рожал детей, страстями не владея.
Я путаюсь… Увы мне, добрый Бах,
я не могу убраться в Айзенах.
В Германии — в Аркадии твоей —
я был тому назад немало дней.
Германия! Бавария! Форель!
И есть там деревенька Байришцелль,
где монумент воздвигнут для солдат,
погибших в Russland’e сто лет назад.
И есть Швангау. Замок Нойшванштайн,
где я, дивясь созвучью шван и швайн,
легенде лебединой отдал честь…
В Баварии еще и Мюнхен есть.
Фрауэнкирхе. Твой оргельконцерт:
один — за сорок патефонных лет.
На съемки изнутри — еврозапрет.
Но на любовь — у нас запрета нет!
Я музыку снимаю наугад,
прикрыв программкой фотоаппарат,
и ходит «Никон» мой, как метроном,
в такт моему дыханью ходуном.
А в витражах запутавшийся свет
идет за партитурой, как мотет.
Вот-вот закаплет дождь, хоть слезы все
в Уральской затерялись полосе…
И был евромайдан. Мариенплац.
И, словно автоматы — клац да клац, —
давил на спуски гаджетов своих
народ честной на фоне местных кирх.
И подле ратуш рынок, как причал,
всю еврозону колой привечал.
И где-то там, в сортире ресторана,
сидела стражем девушка из Ганы
и плакала, мобильник свой включив,
под африканский видеомотив,
и бюст ее не местный ходуном
дыханью в такт ходил, как метроном…
Опять не то… Скажи мне, шпильман Бах,
допустим, ты бы жил в других краях,
в другое время, слушал бы битлов,
«Лед Зеппелин», «Дип Пёрпл» и «квинов»;
стишки кропал бы, изнуряя стол,
и от «Пинк Флойда» к Баху перешел;
читал бы книжки и, дойдя до Манна,
балдел от Леверкюна Адриана;
искал бы смыслы смыслу вопреки
от слова к слову, к строчке от строки;
не зная гармонических грамматик,
блуждал в тумане высших математик;
рехнулся бы от шёнберговских тем,
и вот когда свихнулся бы совсем —
услышал бы ты музыку тогда?..
А я услышал. В том-то и беда.
Я знаю ноты. Я не знаю нот.
Могу из трех собрать один аккорд
и взять их три-четыре в оборот.
Но три аккорда не идут в зачет,
когда ты видишь, грустью обуян,
как плотно нашпигован нотный стан;
когда ошалеваешь в шесть секунд
от слов «секвенция» и «контрапункт».
Что делать мне с твоею си бемоль,
с твоею ля, с твоими до и си?
Зарифмовать поваренную соль
с картошкой и селедкой иваси?..
А две пластинки первые мои
по буквицам внимал я в забытьи.
Пластинки две мои — Шопен и ты —
как исцеление от глухоты.
Чуть позже я едва ли не исчез
в солярисе твоих органных месс,
а вслед за тем едва ли не пропал,
забравшись в твой Ноймейстерский хорал.
А если бы я в веке жил твоем,
меня б ты взял к себе учеником?
Я бегал бы за пивом в магазин
и протирал от пыли клавесин,
и помогал настраивать орган,
а в выходной, конечно, был бы… трезв.
Шучу-шучу, ведь я не пью почти,
по крайней мере, после двадцати.
Ты хмуришься? Тебе пора домой,
в Баххаус свой на улице Мясной?
Там нынче Лютерштрассе, 35.
И кто посмел ее Мясной назвать?!
Там быть должна тринкхалле за углом:
в Германии тринкхалле — каждый дом,
где льются реки брау, а не вайн,
а на закуску — что-нибудь из швайн.
Мы там с тобой однажды посидим:
твой ученик с учителем своим.
Узнав тебя, лакей молодцеватый
поставит нам «Кофейную кантату»…
Ты вновь, любезный Бах, нахмурил брови,
остановив меня на полуслове.
Ну что ж, еще успеем поболтать.
Я помню: Лютерштрассе, 35…
Прощай, мой добрый Бах! Прощай. Прощай.
Забудешь ты, но ты не забывай.
Увидимся еще. Наверняка.
Пока, маэстро Бах! Пока, пока…
Уходит Бах. И белый свет не мил.
Поговорили. Недоговорил.
Ушел. Но продолжают разговор
прелюдия и фуга си минор…
17—19 октября 2015
Отъехавшему другу
Земля обетованная. Печаль
такая же, как и во время оно.
Сухая комариная пищаль
сочится из пазов Бен-Гуриона.
Застыла птица. Двигатель заглох
иль остановлен, что одно и то же.
Теперь за все в ответе только бог,
на Бога совершенно не похожий.
На все про все — одышка и слеза,
засохшая на сгибе мокасинном.
И чешуя козырного туза.
И жажда. И любовь к трем апельсинам.
Один — за тех, кому не повезло.
Другой — за то, что стало недоступно.
А третий — так. Наверное, назло.
Зато он самый сладкий. Самый крупный.
Сентябрь 1997 — 2 июня 1998
Несостоявшемуся другу
Со мной Вы были Моцартом, мой друг,
а без меня останетесь Сальери.
Вам, друг Сальери, было б недосуг
сдружиться даже с Данте Алигьери.
Вы не были мне другом. Никогда.
А стать моим врагом — не в Вашем стиле.
А стали бы — о счастье! — Вы тогда
меня бы непременно отравили!
Любить, а не трепаться о любви —
вот наша философия, Гораций!
Сперва влюбись, а там — хоть отрави
игрой аллюзий и аллитераций.
Ты полюби, а там — хоть отравись!
А Вы, мой друг, отравлены — собою.
Там асмодеи заползают в мысль,
где нету амадеев под рукою.
Без вольфгангов в любые времена
не обуздать ни шепота, ни грома.
Кому такая музыка нужна,
где на стакан пятнадцать капель брома?
Со мною Вы стать Моцартом могли.
Два Моцарта — не так уж это много.
Участок невозделанной земли
талантливей, чем пошлая дорога.
Но Вам любить, к несчастью, не дано.
Вам не до комплиментов и оваций.
Вам подавай элитное кино
для элитарных же интерпретаций.
Но жизнь не принимает режиссур
иных, помимо высшей режиссуры.
И не указ нам Шпет или Соссюр,
когда мы все тут шпеты и соссюры.
Поэтому, Сальери, друг мой, — нет,
не друг… но и не враг же в самом деле! —
не бойтесь: ради Вас мой пистолет
стреляет регулярно мимо цели.
И этот выстрел тоже в «молоко»
(а Вы ужалить в сердце норовите).
Признаюсь Вам, мне было нелегко
считать себя придворным в Вашей свите.
Я ведь и сам, Вы знаете, король,
лишенный, впрочем, королевской доли.
Но я привык, играя эту роль,
не выходить за рамки этой роли, —
затем что, находясь под каблучком
прекрасной, но капризной королевы,
не вижу ничего дурного в том,
что внук Адама служит внучке Евы.
Прощайте… на тринадцатой строфе.
Прощайте… на пятидесятой строчке.
За все и даже… за аутодафе
спасибо Вам. Дошедшее до точки.
12 января — 25 февраля 2000
Звезды и счастье
Кто рожден под счастливой звездой,
на земле прозябает уныло,
потому что все счастье с собой
забирает астральная сила.
Если ты не знавал никогда,
ни любви, ни хотя бы участья,
значит, в небе смеялась звезда,
задыхаясь от млечного счастья.
Если ж люди счастливы окрест
от рождения и до погоста,
значит, свой поднебесный насест
покидают несчастные звезды.
Умирают они по ночам,
искрой перечеркнув мирозданье.
С неживыми не стоило б нам
согласовывать наши желанья.
А всего несчастливей звезда,
отлетевшая днем или утром,
незаметно горя от стыда
незаметным своим перламутром.
Потому-то нам счастья и нет
в этой жизни, воистину тленной,
ибо счастья всеобщего свет
перегасит все звезды Вселенной.
Но такого не будет вовек:
мироздание к нам равнодушно,
и когда несчастлив человек,
значит, это кому-нибудь нужно.
Ну, а если счастлив невзначай,
не гордись воплощенной мечтою,
ибо твой ослепительный рай
несчастливой оплачен звездою.
2 октября 2015
Те же бесы
Истомилась мостовая,
оступаясь по холмам,
потому что вьюга злая,
заблажила сквозь туман.
Сыплет стылые кошмары
с перестуженных полей
в перетруженные фары
перепуганных зверей.
Оснежённая рулетка,
тоже русская поди:
ни разметки, ни разведки,
на запретки впереди.
И, бросаясь под колеса,
полоса за полосой,
бесы россыпью белесой
сеют смерть на мостовой.
7—14 февраля 2015
Дворовая
В этот дом со знакомыми окнами
шел не улицей я, а проулочком
и всегда замечал под балконами
одиноко стоящую дурочку.
И дымила она папироскою,
и носила нелепые платьица,
и ругалась она с недоростками,
и могла ненароком расплакаться.
Дремлют пятиэтажные тополи
в беспокойном дворе моей памяти.
Сколько троп мы под ними протопали
до того как подернулись патиной.
Нет уж ни тополей, ни родителей
в стариковских пальтишках заношенных,
нет на лавочках бабушек бдительных
и стучащих с утра доминошников.
Погрустнели пенаты облезлые,
став хрущобами и перестарками,
и захлопнулись двери железные,
и дворы обросли иномарками.
Сломан корт, где мы шайбу футболили,
и в асфальт, не расчерченный в «классики»,
смотрят только коты сердобольные
через окна из модного пластика.
Сколько нынче детей в целом городе,
столько было тогда в нашем дворике.
Не расслышать в теперешнем грохоте —
прятки, салочки, крестики-нолики.
А зимой вместо чистописания
ребятишки на улице носятся,
где красивая девочка самая
мне попала снежком в переносицу.
А когда я вернулся из армии,
целовались мы так с этой девочкой,
что порой улыбалось парадное,
грея нас радиаторной печкою.
Мы лет сорок все так же целуемся,
как когда-то юнцами зелеными,
но не бродим до света по улицам,
ведь подъезды теперь с домофонами.
В этот дом с незнакомыми окнами
я иду, как обычно, проулочком
и встречаю опять под балконами
одинокую прежнюю дурочку.
Покурить бы сейчас с ней на лавочке,
обсудить, что творится по «ящику»,
но боюсь, что старушка расплачется,
и на кой мне курить, некурящему?..
21—25 октября 2016
Город Мастеров
Баллада
Среди лесов, полей и рек,
степей и грозных скал
веселый Город Мастеров
когда-то процветал.
Далеко ото всех столиц
и крупных городов
собою горд и духом тверд
был Город Мастеров.
Трудились там и стар, и млад
совсем не задарма,
но возводили там для всех
бесплатные дома.
Аллеи, парки и сады
росли как на дрожжах,
и славный Город утопал
в деревьях и цветах.
Одежду шили Мастера,
тачали сапоги,
варили пиво и пекли
блины и пироги.
Растили хлеб, держали пчел
и ткали полотно,
ловили рыбу, скот пасли
и делали вино.
Стихи писали Мастера
и музыку к стихам,
и вечно был набит битком
театр по вечерам.
Играли свадьбы что ни день,
суля влюбленным рай.
А сколько было там детей —
поди их сосчитай.
Детей учили Мастера
лечили стариков…
Но вдруг напали Дураки
на Город Мастеров.
Им говорили Дураки:
живете вы не так,
но вас мы можем научить:
мы знаем, что и как.
Никто не ведал, не гадал
об этих Дураках,
но показалось всем тогда,
что правда в их словах.
Хоть было от таких речей
обидно Мастерам,
решили все-таки они
поверить Дуракам.
И те тотчас же принялись
рубить, крушить, ломать,
и, разом все переломав,
сломали все опять.
Лишили начисто всего
наивных Мастеров:
земля, вода и даже свет
в руках у Дураков.
Все развалили, все смели
до крошки, до глотка,
отныне в Город даже хлеб
везут издалека.
Законы пишут Дураки
вершат неправый суд,
а скажешь слово поперек —
в два счета рот заткнут.
Разбогатели Дураки
и в сладком забытьи
на ветер сыплют барыши
чужие, как свои.
А если спросишь про доход —
грозят перстом руки:
нельзя заглядывать, друзья,
в чужие кошельки.
Аллеи, парки и сады
пустили на дрова,
чтоб магазинам застить свет
не смели дерева.
Все исковеркали вконец,
одну имея цель,
чтоб все на свете превратить
в кабак или в бордель.
Теперь не ценится совсем
простой и честный труд,
и если не воруешь ты,
тебя же осмеют.
Не учат ничему детей,
не лечат стариков.
Велели всем за все платить:
не можешь — будь здоров!
Ссужают деньги Дураки
с немалою лихвой,
но если в срок не возвратишь —
ответишь головой.
И Мастерам пришлось тогда
покинуть отчий край,
а сколько с места их снялось —
поди-ка сосчитай.
И разъезжаются они
искать Фортуну там,
где жизнь испортить Дураки
не могут Мастерам.
И все, кто голову еще
имеют на плечах,
бросают дом, чтоб Дураков
оставить в дураках.
Но им на это наплевать,
известно им давно,
что все оставить край родной
не смогут все равно.
Немного в Городе детей,
но много стариков,
и остаются все они
в руках у Дураков.
Не ведает никто из них,
что впереди беда,
и скоро Город Мастеров
исчезнет навсегда.
И не оставить Дуракам
опустошенных мест,
ведь перессорились они
с Придурками окрест.
…Среди лесов, полей и рек,
степей и грозных скал
веселый Город Мастеров
когда-то процветал.
Далеко ото всех столиц
и крупных городов
собою горд и духом тверд
был Город Мастеров…
11 ноября — 1 декабря 2016
Русские руины
Орску посвящается
Рассеется, как пыль из-под колес,
непостоянной жизни постоянство,
и небо включит радужный насос,
выкачивая время из пространства.
И нолики пойдут, держа в горсти
краюшки неприкаянного края,
чтобы себе на крестик наскрести
в окрестностях расхристанного рая.
Как ростовщик, закрывший уши ватой,
чтобы вкусить оплаченный покой,
здесь повернулись небеса спиной
к земле, пред ними вечно виноватой…
Август 2005 — 9 декабря 2011
Моя книга
В пятьдесят седьмом я вышел в свет
тиражом в один экземпляр.
И хотя моей книге немало лет,
для себя я не так уж стар.
И не молод, чтоб не смежать ресниц,
понимая, что томик мой,
сам собой дойдя до последних страниц,
захлопнется сам собой.
Я был начат в лучшие времена
и рассчитан не для продаж.
Знает только Бог, какова цена
книге той, что выходит в тираж…
27 февраля 2017
«Я все оставлю вам, когда уйду…»
Я весь этот мир забираю с собой
Живите без света — и плачьте!
Г. Григорьев. Завещание
Я все оставлю вам, когда уйду.
Нет-нет, благодарить меня не надо:
я все-таки возьму одну звезду,
когда уйду тропою листопада.
Да что звезда — всего лишь уголек,
неяркий проблеск на небесной глади,
прозрачной точки призрачный кружок
в какой-нибудь заоблачной тетради.
А кто ее оставил на потом,
наверно, думал: может пригодится,
а век спустя, листая скучный том,
перечеркнет ненужную страницу.
Какая грусть! Какой счастливый час!
Какие несравненные ступени!
Какое незаметное для глаз
мгновенье безответного успенья!
И ничего. И все. И благодать.
И солнце неприступное в зените.
Мне жалко вас без солнца оставлять.
Меня вы только не благодарите.
27 сентября 2012 — 20 ноября 2016
Имя
Уходит человек во тьму,
но остается имя.
О, как не хочется ему
мерцать между живыми.
Как хочется ему вернуть
свое пустое тельце
туда, где вспомнит кто-нибудь
законного владельца.
А если в памяти пустой
он не найдет ответа,
то безымянной тишиной
растает имя это.
23 июля 2017
Азохнвей, советские евреи!
Лифшицкий венок сонетов
1
Азохнвэй, советские евреи!
И полутораглазый Бенедикт,
постигший все — от ямба до хорея —
до срока отсчитал последний икт.
Видать, стрелецкий вкрался бла́говест,
в канон прамузыки материковой,
в которой дилювическое слово
преодолел георгиевский крест.
Но на ветру трепещет волоконце
живой строки, забредшей в мертвый скит,
из топи блат взошло не волчье солнце
и снова флейта Марсия звучит.
В бессмертной мерзлоте первооснов
немало вас, талантливых жидов.
2
Немало вас, талантливых жидов,
сбежали от погромов и распятий,
чтобы возглавить вовремя и кстати
кержацкий институт иных миров.
Новосибирск и Хаймыч Исаак —
вполне себе обыденное дело,
призвавшее врача ускорить шаг
от здравоохраненья до расстрела.
Неплох был тот еврейский рядовой,
который, хоть служил у атамана
всего лишь две недели в лекарской,
ждал (не дождался) манны из нагана,
о гиппократах будущих радея,
работавших на матушку-Расею.
3
Работавших на матушку-Расею
набыченных до одури телят
вела на свет отнюдь не наугад
рука полуопального халдея.
Эстетикою лифшицких наук,
набитых ортодоксии зарядом,
палил он изо всех своих базук
по модерновым авиаотрядам.
И всяческих разумных шагинян,
подобных дневниковой Мариэтте,
брал на философический аркан,
сам далеко не будучи как эти,
кто из-за пары суверенных слов
своих пейсатых не снесли голов.
4
Своих пейсатых не снесли голов
иные синеблузники, не Шуров,
который оказался жив-здоров
для скетчей, шуток, песен, каламбуров.
Он пел, играл, хохмил и думал втуне:
«Израилевич, мать его ети!
Ну, разве плохо — Лившиц и Рыкунин?..»
Но на эстраду вновь пора взойти…
Зато теперь все Манечки в борделе,
нет «Аннушки» и масса «Главсметан»,
Касьяны пашут на своих Ульян,
а песенки зае… зае… заели…
Вы поняли, как стало все немило,
пархатые, куда вас заносило?
5
Пархатые, куда вас заносило?
Иных белобилетников — на фронт,
где Кенигсберг ломает горизонт,
но отсылает в тыл, а не в могилу.
А броненосец чьих-то лучших лет
на всех парах парит из Кохановки
туда, где нет не только остановки,
но и обратно ходу тоже нет.
И хоть неймется снять (или сыграть)
тот самый матч, хотение умерьте:
не каждому дается благодать
судьбой распорядиться в матче смерти.
Тому, кто принимал инфаркт на грудь,
каких небес хотелось досягнуть?
6
Каких небес хотелось досягнуть,
он пять минут раздумывал бывало,
когда стихов пятиминутных суть
пред ним гасила блики карнавала.
Поэт в квадрате больше, чем мираж,
будь он не Лифшиц, а напротив, Клиффорд,
и правду выдавал, пускай навыверт,
его британско-русский карандаш.
Нет-нет, поэты, вы не очерствели,
баллады ваши все еще в цене,
вы были удостоены шинели,
чтоб акростих исполнить на войне.
На краткий миг судьба забудет пусть,
какой вам вымораживала путь.
7
Какой вам вымораживала путь,
евреи, на каких полях фортуна,
вы ведали. И верили чугунно:
кто с «пятым пунктом» — про футбол забудь.
Хотя… Давидыч. Йосип. Не Кобзон.
Но первый Лiфшиць. В киевском «Динамо».
Последний — он же. Не один сезон
его ждала домой Одесса-мама.
Защитник. Рыжий. Весом пять пудов.
Под девяносто игр. Четыре «банки».
Брал «бронзу». Опасались даже баски
его подкатов, пасов и финтов.
А от серьезных травм его хранила
терновых звезд клиническая сила.
8
Терновых звезд клиническая сила
Союзу не сулила ничего,
но проверяли разве что дебилы,
крепка ль броня у русских ПВО.
«А лох ин коп! В секретном учрежденье
кого ни встретишь — вылитый аид!
Мы делаем приборы наведенья —
а рулят Лившиц, Залман и Давид!»
Но в этом «филиале синагоги»
такое вырастало ПУАЗО,
что за свое нахальное верзо
держались паверсы с большой дороги.
Тогда был крепок, несмотря на спазм,
реальности пятиконечной пазл.
9
Реальности пятиконечной пазл
в мозаике физического курса
пришелся впору в качестве ресурса,
пошедшего на атомный фантазм.
Воистину не каждому дано
ваять десятитомные скрижали
«Ландафшица», как их студенты звали,
и не упасть на клетчатое дно.
Решались уравнения Эйнштейна
и универсум ширился меж тем,
но было нечто выше теорем —
учителя любить благоговейно.
Ученые! Режимный дух струбцины
въезжал ли в ваши тришкины доктрины?
10
Въезжал ли в ваши тришкины доктрины,
маэстро, например, военный строй,
чтобы потом подвыпивший герой
ходил на пятикратные смотрины?
И — светлый путь! Фабричная Психея
слыла идеалисткой неспроста:
наивною была, как Дульсинея,
пока не стала матушкой Христа.
Такое назначенье, господа:
ведь и, помимо марафонских буден,
случается по осени беда,
которая под стать нетрезвым людям.
Кто перепутал следствие с причиной,
давая вам понять, что все едино?
11
Давая вам понять, что все едино,
жизнь и острог устроит, и окоп,
и космополитическую мину
исподтишка залепит прямо в лоб.
Ступенью первой станет маскарад,
потом — потусторонние ступени,
и выплывут клаверовские тени,
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.