ПРОЗА
Дина Рубина
ТУМАН
1
Нежно застрекотал будильник: первая, обреченная на провал, попытка воскрешения Лазаря.
Сейчас стрекот перейдет в перетаптывание трех звоночков — такое до-ми-соль в ближний к тумбочке висок… Но и это еще не пытка. После инквизиторского арпеджио грянет подлый канкан, а вот до этого доводить уже не…
— Арка!.. Я улетела через три минуты!
Он выпростал из-под одеяла руку и на ощупь раздавил ненавистную кнопку.
— Ты когда это вчера явился? — спросила Надежда, навешивая перед зеркалом на свитер несколько рядов бедуинских бус. Она любила крупные броские восточные украшения, от которых его воротило. Иногда он говорил ей: «Ну что ты бренчишь монистами, как пятая жена хромого бедуина?»
Странно, что он еще не cтал мизантропом с этой проклятой жизнью…
— Часа в четыре…
— Опять что-нибудь веселенькое?
Она остановилась в одном сапоге у двери. Второй в руках. Все еще лежа, Аркадий через дверь спальни разглядывал жену. Наконец, рывком откинул одеяло и спустил ноги. Здравствуй новый день, как бы тебя прожить.
— Да, самоубийство. Девушка покончила с собой, и очень странно это проделала… Ну, ты только не трепись там в своей аптеке. Ничего еще неизвестно…
— Это кто… где?
Кажется, Надежда забыла, что собиралась «улетать» три минуты назад.
Аркадий молчал: ожесточенно скалясь, чистил в ванной зубы, и она дожидалась, когда он сплюнет.
— Ты, может, помнишь, — такой пожилой полицейский, Валид… мы с ним столкнулись в Акко, в порту, после пикника на прошлый Юлькин день рождения.
— Не помню, — сказала она. — А что?
— Вот его дочь. Старшая, незамужняя… Девушка-то она относительная, ей лет тридцать пять было… Есть еще младшая, теперь сможет выйти замуж. У них же младшая раньше старшей выскочить ни-ни…
— Ну, и что? — спросила Надежда, заранее раздражаясь. — Ты-то чего переживаешь? Прикончили они ее, что ли?
Он посмотрел в окно и ахнул: стена тумана — буквально, словно кто в двадцати сантиметрах от дома выставил глухой серый щит. Круглый фонарь у балкона укутан в вату и похож на яблоко «белый налив».
— Это как же я сегодня поеду? — спросил сам себя Аркадий. — А? Что ты сказала? Прикончили? Похоже на то…
— О-ос-с-пади! — воскликнула Надежда в проеме уже отворенной двери. — И стоит, качаясь, тонкая рябина! Ты ж сам говорил, что таких дел тьма-тьмущая — они своих баб, как мух, давят, режут и жгут! Ну и что теперь?
— Ладно, топай, опоздаешь… — буркнул он.
Надежда любила пройтись по его «нежной психике», с которой музыку вундеркиндам преподавать, а не c обгорелыми трупами возиться.
— Постой… — Она даже порог переступила обратно, в квартиру. — А ты разве имеешь право его допрашивать? Ты же говорил — дела, связанные с полицейскими, передают в Министерство юстиции?
— Надь! — крикнул он весело, натягивая свитер. — Бросай клизмы продавать, идем ко мне в следственную группу! Ты так законы знаешь, даже завидно.
Она хлопнула дверью.
Все, надо уже ехать к ежедневному селекторному совещанию, тем более, что пробираться в зимнем тумане придется на ощупь. Но он все медлил… еще пять блаженных минут… Чашка кофе на своей кухне…
Надька-то молодец, вечная отличница, железная память. Да, скорее всего, дело передадут в Минюст. Но на этапе предварительного следствия попотеть придется именно ему, то есть его группе, отнюдь не великой. Цфат — город маленький: он сам да два сержанта-следователя — вот и вся могучая интеллектуальная наличность.
На столе лежала книга, которую уже дней пять с увлечением мусолила дочь — «Ведьмы и колдуны». Завлекательное название.
Допивая кофе, он брезгливо пододвинул к себе этот шедевр с бородатым старцем шамановатого вида на глянцевой обложке. Открыл оглавление: да-да… «Черная месса»… «Пламя сатанизма»… «Охота на ведьм»… — очень, очень хорошо! Выпороть безжалостно, вот что надо сделать с этой четырнадцатилетней ведьмой, у которой, если не ошибаюсь, там какой-то должок по математике.
Он пролистнул наугад две-три страницы: все ясно, обычный мусоросборник, куда валом накиданы статейки из какой-нибудь смоленской газетки «Русич» вперемешку со статьями из научных журналов. Так-так… «Охота на ведьм в западноевропейских странах». Господи, зачем это ребенку? Что она в этом находит? «…В Брауншвейге было воздвигнуто столько костров на площади казни, что современники сравнивали это место с сосновым лесом. В течение 1590—1600 гг. были дни, когда сжигали по 10—12 ведьм в день. Магистрат города Нейссе соорудил особую печь, в которой в течение 9 лет были сожжены более тысячи ведьм: среди них и дети в возрасте от 2 до 4 лет… В свободном имперском городе Линдгейме 1631—1661 годы замечательны особенно жестокими преследованиями. Подозреваемых женщин бросали в ямы, „башни ведьм“, и пытали до тех пор, пока…»
Захлопнул книгу. Поднялся, стал натягивать и шнуровать ботинки…
И пока надевал форменную куртку, выходил из подъезда в сырую вату зимнего утра, включал «дворники», разогревал мотор… перед глазами всплывали картинки вчерашней ночи, словно выныривая из кисельного тумана.
Просторный, пустоватый и чисто прибранный дом Валида — фотографии старцев в золоченых багетных рамах на стенах… Посреди большой парадной комнаты на первом этаже — печь-буржуйка с целым набором медных джезв; самая малая, с потеками сбежавшего кофе, еще остывает.
Валид с сыном сидели в разных углах дивана, безучастные к появлению в доме все новых лиц, грозно-замкнутые, как и полагается: мужчины в горе.
Умершая лежала в комнате на втором этаже, в своей кровати, укрытая одеялом под подбородок. Высокий ворот зеленого свитера придавал мертвому лицу землистую желтизну.
Заплаканная младшая сестра, в длинной галабие и белом платке, запахнувшем нижнюю часть лица, сидела, сгорбившись в кресле, искоса послеживая за странными челночными передвижениями следователя по комнате.
— Значит, вчера еще была здорова? — в третий раз уточнил Аркадий.
Та опять дежурно взвыла. Он переждал, терпеливо и сострадательно глядя на девушку. Из-за этого платка, стершего губы и подбородок, ее большие красивые глаза чем-то напоминали часы-ходики в подмосковном доме бабы Кати, под которыми он проспал все летнее детство.
Жива-здорова, жива-здорова, горячо подтвердила она. Только печальна… Все говорила, что ей жить надоело, и просила последить за нею, а то чувствует, что может покончить с собой.
Аркадий совершил по комнате бог знает какой по счету круг, опять остановился напротив девушки.
— Что ж ты не следила? — спросил он участливо.
— Я следила-следила, а потом заснула… — ответила та. — Просыпаюсь утром — а она мертвая.
Ага, вот почему эти глаза напоминают ходики: девушка все время держит в поле зрения Варду, которая сейчас растеклась телесами в соседнем кресле и, кажется, не прочь вздремнуть. Господи, дождется ли он ее ухода на пенсию в будущем году, чтобы вытребовать себе какого-нибудь шустрого парнишку и гонять его в хвост и в гриву, а не мотаться везде самому! В последние годы он жалел предпенсионную Варду и не дергал ее попусту. Что уж говорить, старушка накатала уважительную биографию; тридцать лет на одном месте. Кстати, у нее неплохая интуиция и поразительная бабская память на тряпки — может без запинки сказать, во что ты был одет, когда в прошлом году случайно столкнулся с ней в супермаркете. Однажды это сыграло-таки свою роль в расследовании безнадежного дела, и Варда заботилась, чтобы никто и никогда этого не забыл. Таким образом, толстуха стала живой легендой еще до ухода на пенсию. Напрочь отсутствуют у нее только мозги. Однако сейчас она необходима, хоть и дремлющая: Валид с сыном — даже и растерянные, даже и парализованные неожиданным для них столпотворением в доме — ни за что не допустили бы уединения его, мужчины, с девушкой.
Он еще потоптался в комнате, дожидаясь вызванной им мобильной криминалистической лаборатории. Несколько раз останавливался и смотрел на изможденное каким-то тягучим страданием желтое лицо покойной… Казалось, нечеловеческая мука прочно угнездилась в этом теле, уже покинутом душой, и продолжает раздирать добычу.
Отвернулся и вышел на галерею, опоясывающую весь второй этаж.
Деревня погружалась в сон…
Лезвие новенького месяца на поверхности небесной глубины и крошечная неподалеку от него звезда казались фрагментами чьего-то лица, частью закрытого, — скажем, бровь и родинка на щеке. Сюда несло запахом навоза и дыма, во дворе отрывисто лаял пес, и где-то выше на горе постреливали с крыш: видать, кто-то что-то праздновал — они никогда не упускают возможности показать, что в доме есть оружие.
Аркадий достал из пачки сигарету, закурил.
В комнате за его спиной уже работал приехавший с лабораторией Рон Деген; на галерею невнятно доносился его спокойный голос — Рон беседовал с Вардой. У этих патологоанатомов, подумал Аркадий, всегда такое ровное настроение и такие уютные голоса, будто не жмуриков они потрошат, а орхидеи выращивают. Особенно Рон — никогда не повысит тона. Однако интересно, что он скажет об этом случае.
Опытный специалист, Рон обычно на глаз определял, надо ли забирать тело на вскрытие. Ибо это всегда означало — скандал.
Ни один из живущих здесь народов, ни одна из многочисленных национальных групп не любили отдавать своих покойников на вскрытие. Нужны были чрезвычайные обстоятельства. Вон ультраортодоксальные евреи — те и вовсе, черт те что вытворяют, чтобы вскрытия избежать: крадут тела родных из морга, из больниц. Само по себе это еще не означает ничего подозрительного.
К тому же, семья была не чужой: и Валид, и его сын Салах служили в полиции…
У сына странные прозрачные глаза — травянисто-зеленые, красивые, но с еле приметной раскосиной; впечатление, будто смотрит сквозь тебя. Да еще под левым глазом дергается желвак, точно он подмигивает кому-то за твоей спиной.
Говорят, умершая сестра вынянчила его с младенчества — мать рано скончалась. Так что эта была ему как мать. То-то линейная патрульная служба, вызванная «скорой», решила не мусолить дело, закрыть глаза — мол, семейная драма, к чему людям в душу лезть? И только въедливый Давид, везде и во всем подозревающий противоестественную смерть, настоял вызвать следователя.
Вот его-то мы и вытребуем себе вместо Варды. А что? Послать на курсы переквалификации… Парень с мозгами и принципами… Характер, правда, заядлый. Ничего, ничего… столкуемся.
Теперь предстояло самое неприятное: заставить родственников подписать бланк на разрешение вскрытия.
А может, бог с ним, с этим семейным делом, подумал он… Род приходит и род уходит, и ничего не меняется в этих деревнях с их вековечным укладом, сиди здесь наместник Оттоманской империи, британский комиссар или начальник следственной группы полиции Израиля. Покончила девушка с собой, или ей помогли родственники… а не исключено, что и жертва и палачи слились в этом высоком деянии… Можно, конечно, пуститься в опасные дебри под названием «восстановление семейной чести» и, все вокруг разворотив, посчитать себя вершителем справедливости. Но никто из полутора тысяч живущих в деревне мужчин и женщин не посочувствует жертве и не поблагодарит полицию. Наоборот!
Однако интересно — что же натворила эта несчастная…
На галерею вышел Рон, оперся рядом на перила и негромко проговорил:
— А на шее-то у нее — странгуляционная борозда.
Аркадий затянулся последний раз сигаретой, придавил окурок о балясину каменных перил и отщелкнул вниз.
— Будем забирать, — сказал он.
Оглянулся на дверь в комнату, освещенную ярким светом пятирожковой люстры, отсюда, из темноты ночи, похожую на сцену. Там, по-прежнему страдальчески подняв брови над озорными глазками, сидела в кресле младшая дочь Валида.
— Здесь подожди, — сказал Аркадий, проходя мимо Варды, — я сам попытаюсь, по-хорошему… Они оба с пушками.
*****
Всю неделю влажная муть носилась над горбами Галилеи, ошметками облаков цепляясь за щетину хвойных лесов. Затем три дня подряд выпали ясными, земля запарила, задышала… С высоты Цфата озеро Кинерет, море Галилейское, казалось выпуклой продолговатой линзой. С такой точки обзора становилось совершенно очевидным, что земля кругла.
По склонам глубоких лощин кое-где стелился бело-розовый дымок, будто кто-то печет картошку; это просто зацвел миндаль.
Но к началу новой недели хлынули дожди и опять забыли за собой прибрать: все висели и висели в воздухе дырявые пары… Не рассеивались.
В понедельник пришли результаты вскрытия из института судебной экспертизы, в просторечии именуемом «Абу-Кабир», поскольку находился он рядом со знаменитым следственным изолятором того же названия.
Аркадий смотрел на голый колючий куст бугенвиллии за стеклом. Летом пышный и рдяный — мельком глянешь в окно, и такой глазу праздник! — сейчас он сиротливо дрожал на ветру, протыкая длинными колючками туманную вату.
Томительные зависания пауз, робкие всхлипы, одинокие потерянные созвучия: Дебюсси, этюды — вот что такое этот долгий туман. Этюды Дебюсси, которые так любил покойный Станислав Борисыч…
Он опустил глаза к стандартным бланкам, перечитал. Пробежал по столу быстрыми пальцами…
Он скучал по инструменту, к которому жизнь проклятая не подпускала ни на минуту, и часто проигрывал какой-нибудь пассаж на любой, что под руку попадалась, поверхности. Этюд Дебюсси он играл на панихиде по любимому профессору, в большом зале консерватории, где обычно выставляли гроб для прощания…
Почему, почему именно в периоды зимнего тумана особенно часто вспоминался Станислав Борисыч?
Он почесал ручкой за ухом…
Согласно результатам экспертизы, господа мои хорошие, девушка (он мысленно называл ее «старой девушкой») вовсе не была накануне «жива-здорова-жива-здорова»… а умирала четверо суток — страшно и мучительно. Это ж любо-дорого, что понаписали тут наши друзья из «Абу-Кабира»: и паралич дыхатель-
ной системы, и сожженный пищевод — увлекательная повесть, черт бы вас всех драл. Главное, смерть от инфаркта — видимо, не вынесла страданий.
Он вспомнил конвульсивный желвак под глазом у Салаха, окаменелые скулы отца, заплаканное, но омытое ожиданием лицо младшей, смазливой сестренки.
Старшая-то была нехороша — черты угловатые, нос длинен. Впрочем, при жизни, наверное, все это как-то смягчалось женским обаянием.
Н-да… экспертиза ядов здесь вообще вопрос вопросов. Специалистов раз, два и… действительно, раз и два: один русский, другой аргентинец — два веселых гуся. Работа адова, каждый следователь умоляет ускорить результаты. Да и результаты, мягко говоря, неоднозначны.
В нашем случае: за четверо суток яд в организме успел рассосаться. Поди докажи — чем ее отравили… Теперь надо исхитриться, извернуться в тесном бюджете, выкроить средства и послать ткани на экспертизу в Лондон, в FFS — удовольствие не из дешевых, что уж говорить — все-таки частная коммерческая фирма, эта замечательная лаборатория…
К полудню серая мгла не то чтоб поредела, но как-то двинулась, зашевелилась… потекла киселем.
Из окна щитового домика, где размещалось полицейское управление, открылся склон ближней горы с ржавыми рядами низких, голых по зиме виноградников.
Немного просветлел и повеселел воздух, и в серебристой зыби возникли очертания домов, минарета, башни отеля; мощными гренадерами встали и задышали по краям дороги голубые атлантические ели, которые в детстве он знал «кремлевскими», а встретив в горах Галилеи, ахнул и остался здесь жить. Хотя уже не раз на работе ему предлагали перейти в Центральный округ.
Но он любил старый Цфат, крутую гору, где каменные ступени либо уходят в небо, либо обрываются в никуда; где скворечники пяти-, семи- и девятиэтажных домов словно прибиты к скале чьей-то могучей рукой и — глянешь с дороги снизу — как бы висят в воздухе. Где огромные, кокардами, фонари в сумерках наливаются желтым медом, а решетки балконов, ставни, притолоки и даже каменные заборы горожане красят в голубой и синий, что, как известно, отпугивает от жилья демонов, диббуков и привидений.
Здесь на каждом шагу встречались цветные шероховатые стекла. Их вставляли в окна, двери, решетчатые ограды; взгляд там и тут умилялся всем оттенкам синего, красного, фиолетового, зеленого и желтого. А если поутру проснуться в таком вот старом доме, когда в высоком арочном окне вспыхнет перезвон красного с солнечно-желтым — в тебе всеми духовыми и медными так и грянет неуемное счастье: ты проснулся в раю, прозрачном, многоцветном, горнем раю!..
Но до лета еще далеко.
По дороге домой он сделал крюк, чтобы проехать любимой голубой аллеей атлантических елей. Это всегда поднимало ему настроение…
Зима в горах… — была книжка с таким названием, прочитанная в юности. Автор — Уэйн, кажется. Там тоже герой все кого-то ищет, и бродит, бродит в тумане…
Дома уже была Юлька, дочь. Валялась на диване и читала книгу. А ведь восьмой класс, между прочим, довольно сложная программа…
— Ой, папа! — обрадовалась. Отец нечасто заруливал среди дня.
— Я на полчасика, — сказал он. — Доча, сооруди быстренько что-нибудь пожрать!
— Можно борщ погреть… — задумчиво сказала она, переворачивая книгу брюхом на диван.
— Не корежь книгу, сколько раз и так далее?!
— Пап… поставь сам кастрюлю на огонь, ладно? Мне тут дочитать полстраницы…
Не снимая ботинок, Аркадий зашел в кухню, вытянул, чертыхаясь, из холодильника мерзлую кастрюлю, локтем подхватывая баночки, которые при этом посыпались с полки… Поставил кастрюлю на газ, подумал — а стоит ли на полчаса снимать ботинки? И не снял.
Ели они молча — отец думал о своем, девица дочитывала главу.
Когда она вскочила к телефону, Аркадий повернул к себе обложку: тьфу! — все те же «Ведьмы и колдуны».
Вот тут бы и провести назидательную беседу, но Юлька все трещала с подругой, а уже пора убегать. Так и ушел под хохотливые дочкины рулады. Интересно, как это грассирующее «рейш» в ее иврите мгновенно уступает в русском твердому «эр». И происходят ли какие-то изменения в строении гортани у двуязычных детей?.. Вот бы чем заняться, а не искать следов яда во внутренностях убитой — да, убитой, и он это докажет! — женщины.
Он вышел из подъезда, сел в машину и поехал на работу. Сегодня надо еще переделать кучу дел. Съездить в суд, обсудить с ребятами бюджетные проблемы, провести следственный эксперимент с этим молодым джазистом, «случайно» убившим соседа. Написать запрос в криминалистическую лабораторию в Лондон… И не забыть бы: один из двух его следователей, Йони, хотел, чтобы Аркадий сам допросил того психа или косящего под психа владельца фалафельной, который заманивал школьниц в заднюю комнату и демонстрировал разные картинки, за которые ему бы оторвать именно то, что он демонстрировал… Главное, на допросах псих таращил дикие глаза-сливины и, устремясь грудью через стол, таинственным шепотом кричал, что получал эти картинки приказом, факсом — в спичечный коробок!
Вдруг он решил проехать через деревню. Глянуть только, что да как, — сказал себе.
Часто и сам не мог он объяснить, зачем совершает те или иные необязательные поступки, которые, к тому же, отнимают время, и без того скукоженное до пяти сигареток в день. Совершал их… не «по наитию» — терпеть не мог это дамское словцо, — а вследствие некоторого музыкального образования. Перед глазами вдруг возникала клавиатура «Бехштейна» в его родной аудитории номер 24, когда, бывало, перед уроком композиции почти вслепую нащупываешь созвучия: там тронул, здесь трепыхнулась триоль в верхнем регистре… тут левая поддержала аккордом… и вдруг рождается нечто вроде мелодии, или — как говорил покойный Станислав Борисыч — свежая музыкальная мысль…
Так вот она, свежая музыкальная мысль: пройтись по деревне, заглянуть в стекляшку-забегаловку неподалеку от дома Валида… Поглазеть вокруг… Заодно и поесть, в самом деле! — этим Надеждиным овощным борщом никогда он не наедался.
— Питу и лабанэ побольше, — сказал он парню за прилавком. — И заатар не жалей! Давай, давай, сыпани еще!
Тот белозубо улыбнулся, зачерпнул ложкой лабанэ — нечто вроде сметаны, чуть более терпкий вкус, — размазал щедро по поверхности большой лафы — друзской питы, не полой, а похожей скорее на лаваш, выпекаемой на чугунной, выгнутой шатром печке. Движением сеятеля разбросал по белому полю темно-зеленую, с зернышками сезама, пудру заатара, пахучей приправы. Круговым движением кисти выдавил из резинового носика бутылки густую струю зеленого золота — деревенского оливкового масла. И закатал лафу в рулон.
Аркадий потянул зубами пружинистую мякоть… Вкусно!
За все эти годы он привык к здешней еде, и в последнее время, оказываясь за границей, очень по ней скучал, в ресторанах брюзжал и критиковал изыски французской и итальянской кухонь. Вообще эти полтора десятка лет, проведенные «между земель», среди гор Галилеи, в бесконечных разъездах от одной арабской деревни до другой, друзской или черкесской, не то чтобы изменили, но как-то загустили, заквасили все его существо, как зимой заквашен здешний воздух створоженным туманом.
Сидя у стеклянной стенки, заляпанной снаружи сохлыми брызгами грязи, он наблюдал типичную деревенскую улицу — насколько позволяла ее видеть клочковатая муть, — восходящую в горку, кривую и узкую, где трудно разминуться двум легковушкам. Как раз сейчас две машины тяжело протирались боками, водители сигналили, яростно жестикулируя и ругаясь…
— Это не Валид там, в машине? — лениво спросил Аркадий, кивая на дорогу.
Разумеется, не было никакого Валида в машине. Уже дней пять они с сыном сидели в следственном изоляторе. Аркадий сам допрашивал обоих. Без особого успеха. Оба твердо держались своего: увы, Джамиля покончила с собой. Она вообще склонна была грустить, бедная, такая уж родилась. Вот и покойная мать ее… Одним словом — семейное дело…
Сегодня истекает последний день, когда по закону можно удерживать подследственного за решеткой. Завтра он вынужден отпустить их домой за отсутствием доказательств, то есть признать себя побежденным. Доказательств чего? — спросил он себя, хмыкнув. Что девушку заставили сначала вешаться, а потом напоили сельскохозяйственной — так предполагают ребята из лаборатории — отравой? А если она и вправду сама решила сжить себя со свету подобным неэлегантным способом?
— Нет, — сказал парень, бросив взгляд в белесоватое марево за стеклом, словно там можно было разглядеть что-то определенное. — У Валида, во-первых, серая «субару»…
Что там во-вторых, он не договорил, прикусил язык. Тем более что из кухонного закутка вышел старик в галабие и белом платке, обернутом вкруг головы на женский манер. Справа материя обегала оттопыренное волосатое ухо. Старик держал в руке красный нектарин и маленьким ножиком спускал с него алую ленточку кожуры.
— Валид… — вздохнул он… — Валид…
И так был живописен в темно-синей галабие, в белоснежном платке на голове и плечах, с пышными, перечного цвета усами и с красным светящимся плодом в руке.
Аркадий залюбовался.
— Болен совсем Валид… — наконец проговорил старик. Молодой быстро глянул на него, не повернув головы, только глаза скосив.
— Болен? — Аркадий огорченно и уважительно покачал головой. — А мне кажется, я его видел не так давно.
— Болен-болен… — Старик вырезал из нектарина аккуратный красный сегмент и на острие короткого ножика отправил его в рот. Неторопливо прожевал и принялся вырезать следующий кусок. — Сердце у него больное. В прошлую среду приступ был. Мой племянник — он врач — смотрел Валида, говорил: поедем в больницу!.. Не захотел!
Аркадий глядел на старика… Похоже, это было правдой. Скрывать они могут все, но придумывать детали, присочинять племянника-врача! Вряд ли… Тогда что же получается, друзья мои? Если врач в прошлую среду смотрел пациента у того дома… а смерть старой девушки наступила… та-а-к… минус четыре дня… вот и выходит, что врач осматривал Валида в то время, как наверху мучительно умирала дочь!
Ну что ж, это вполне свежая музыкальная мысль, Станислав Борисыч, дорогой…
Он вспомнил, как, выкатив бычьи глаза и хватаясь за сердце, Валид швырял на пол бланк на вскрытие и кричал: «Не делай мне этого, Аркады!!! Ты не сделаешь мне этого!!!» Да, мучительно то, что семья не чужая… И, похоже, у отца действительно с сердцем нехорошо.
Сейчас же снарядить Варду проверить наличие племянника-врача, и главное — сроки, сроки!
Он поднялся, выложил на прилавок мелочь, попросил банку апельсинового сока. Не стоило бы, конечно, покупать эту шипучую дрянь, опять вечером изжога замучит.
И вышел…
В небе все уплотнялся туман. В ясную погоду Цфат отсюда казался белым гнездом на своей горе. А сейчас только серая мгла неслась и неслась по хребтам темных гор. Значит, там, на верхотуре, и вовсе ни зги не видать.
Он набрал на мобильнике номер Варды и сказал:
— Буду минут через двадцать. Пусть привезут этого, младшего… Салаха.
2
Бесшумно отворив дверь, он вошел в квартиру и в темноте, не снимая куртки, на цыпочках двинулся в кухню. Здесь было чуть светлее: фонарь за окном вяло тянулся ощупать хотя бы несколько метров палисадника. Ломоть сырого света упал заодно на аптечную тумбочку у стены.
Забавно шарить по шкафам в собственной кухне, как ночной вор…
Он протянул руку вглубь верхней полки, где должна бы стоять банка с содой, дутым рукавом куртки задел какие-то бутылочки, потащил на себя и… черт!!! Звон разбитого стекла в тишине спящего дома грохнул, как взрыв снаряда на полигоне.
Ну вот… Все потому, что света не зажег, будить не хотел… забо-о-о-тливый! Теперь уж давай, мудила, включай свет, раздевайся и подметай осколки с содой заодно. И мучайся до утра этой проклятой изжогой! Впрочем, до утра осталось часа два…
Он подметал и спиной чувствовал, что Надежда стоит в дверях. Но не оборачивался, давая ей минутку для нормализации настроения.
— О-о-ос-с-спади… — услышал привычное, заспанным голосом. — Который час, а? Будет у меня хоть одна спокойная ночь? Ну что ты колобродишь — опять изжога?
Вдруг у него благодарно стиснуло горло: помнит вот о его изжоге, ласточка моя!
— Надя… — выговорил он и сел на стул, спиной к ней, с веником в руках.
Она подошла, обхватила его голову и прижала к своей мягкой груди, обеими ладонями быстро оглаживая лоб, щеки, горло… что-то приговаривая и чуть ли не напевая…
У нее были хорошие руки, у Надежды, что-то такое они излучали, даже приезжий экстрасенс из Нижнего Новгорода, что в прошлом году давал здесь, в Доме Культуры, бабам сеансы массового гипноза для похудания, сказал, что она чем-то там обладает.
И минуты через три Аркадий правда немного отмяк, отпустил ядовитый спазм в груди, когда невозможно вздохнуть. Он склонил голову набок и благодарно зажал руку жены между плечом и горящим ухом.
— Вот, соду рассыпал, — сказал виновато. — Изжога такая, Надя, просто… до слез!
— При чем тут сода! — воскликнула она. — Что за тьмутаракань! На вот, возьми «алказельцер», — и сама налила воду в стакан, стала размешивать в нем таблетку, повторяя сто раз им слышанное — что это нервное, и пищевод тут ни при чем, что при такой работе у всех нормальных людей рано или поздно наступает привыкание, что нормальным людям — нормальным, понимаешь?! — на восьмой год работы плевать, когда очередной чучмек замочит свою чучмечку… А у него с привыканием — никак, и никакие таблетки не помогут — помнишь, что творилось с тобой в прошлом году, когда были разборки в деревне под Акко, и ублюдки из одной хамулы убили трехлетку-малыша из другой хамулы, а дело ваша группа расследовала, помнишь? Ты тогда спать перестал, и тебя качало от стенки до стенки… Да просто нужно уйти наконец из этой проклятой полиции, сколько можно просить!
Вспомнила она, не удержалась, и его покойную маму, которая настояла, чтобы после третьего курса он оставил консерваторию и поступил на юридический. Кусок хлеба, видишь ли, ее заботил. Хорош кусок хлеба, поперек горла у всей семьи торчит! И вот вам, пожалуйста, результат — он скоро в психушку попадет! Так хоть бы сидел в нормальной конторе, завещания писал и страховки выигрывал — нет, полез в самое пекло, в самое это зверство криминальное!
Через полчаса они все же легли, хотя будильник скоро должен был подать свой мерзкий голосок…
Спать Аркадию совсем не хотелось, и он, минуя часы изнурительного допроса, который и передать-то на словах невозможно — Надя, это как симфонию Малера объяснять потактово! — стал рассказывать ей с момента, когда Салах, младшенький, любимец и выкормыш умершей сестры, — как он держался, Надя, все эти часы, какая выдержка, воля! — перед внезапно выкинутой на стол фотографией мертвой Джамили побелел, осунулся и затих. Только желвак под глазом вибрировал и бился.
И в наступившей тишине Аркадий сказал ему:
— Ну… Будь мужчиной!
Тот кулак на стол уронил тяжело, как крышку погреба, где покойника прячут, и глухо выговорил:
— Надоело… Пиши!
…Вот как оно было, дело-то, Надя. Эта его сестра полюбила солдатика и стала с ним встречаться… Солдат моложе ее лет на пятнадцать, на такой брак отец никогда не дал бы разрешения. А просто встречаться — невозможно, смертельно опасно, родственники приговорили бы немедленно… Она выходила из дому ночью, в мужской одежде, на лицо натягивала черный лоскут.
— С ума сойти… Средневековье какое-то! Маскарад.
Ну и по деревне поползли слухи, кто-то видел незнакомца в черной маске. Наконец, однажды ночью с ней столкнулся ее собственный дядя. Навалился, сорвал с лица лоскут, узнал племянницу, обомлел… плюнул ей в лицо и прямиком направился к Валиду. Все доложил. В этот день Джамиле был подписан смертный приговор. С этого дня она прожила еще три недели.
— Средневековье! — повторила в сердцах Надежда.
Приподнявшись на локте, она всматривалась в лицо мужа. Страдала за него… Тот лежал навзничь и, прикрыв локтем глаза от света прикроватной лампы, вполне задушевного, но все равно слишком яркого сейчас, рассказывал монотонным, охрипшим за ночь голосом, еле шевеля губами. Временами казалось, что он засыпал, голос переходил в бормотание, но Надя не хотела его тормошить, понимала, что это он так отходит…
— Дядя, видимо, не удержался, рассказал все жене, хотя Валид просил покрыть это землей… Та — насплетничала своим сестрам, и пошло-поехало… Слухи разрастались. И в одно прекрасное утро…
…Самое интересное, что он абсолютно ясно представлял себе это и вправду прекрасное утро, одно из тех, когда природа Галилеи чутко отзывается на первое, еще февральское, слабое тепло, а красную мякоть земли чуть ли не за ночь прошивает мгновенная трава пронзительно зеленого, почти истеричного цвета — из-за густой россыпи стронцианово-желтой сурепки.
Этим утром Салах вошел к старшей сестре и сказал:
— Я не могу больше смотреть в лицо позору. Один из нас двоих должен умереть.
Джамиля привалилась спиной к стене, как будто он толкнул ее. Закрыла глаза.
Они стояли друг против друга в той комнате, где сейчас жили обе сестры, где прежде болела и умирала мать. И где после ее смерти Джамиля купала маленького Салаха, потому что комната была солнечной и теплой.
— Я, — сказала она. На меловом лице мгновенно зачернились густые мужские брови. — Я умру.
— Как ты это сделаешь?
Он стоял перед ней, высокий сильный мужчина, под глазом дергался желвак, вернее, небольшой шрам: трехлетним, стоя на лестнице, Салах обернулся на зов сестры и упал, глаз чудом остался цел. Она таскала его на спине лет до пяти и помнила теплые выемки под острыми коленками, когда, останавливаясь среди игры, подкидывала его повыше, поудобнее.
— Как ты это сделаешь? — настойчиво повторил он.
— Приму таблетки… — прошептала она.
— Даю тебе два часа, — бросил он. — Через два часа я должен увидеть тебя мертвой!
Вышел, сел в полицейский джип и весь отпущенный ей на казнь срок разъезжал по деревне, остервенело крутя руль, распугивая кур и собак.
Спустя два часа он въехал во двор своего дома. Выйдя из джипа, окинул взглядом все вокруг и увидел, как из колодца посреди двора высунулась судорожно растопыренная рука, потом другая… уцепились за каменный край; показалась мокрая голова сестры: глаза выпучены, губы трясутся…
Несколько мгновений они смотрели друг на друга — он и это ужасное, изжелта-бледное лицо со жгучей красной полосой на шее.
Он кинулся к сестре, подбежал, обхватил подмышки, помогая вылезти.
— Что же делать, что делать… — бормотала она, повиснув на нем и плача взахлеб, как ребенок. — Проглотила двадцать таблеток «вабена» — меня вырвало… Пошла вешаться в подвал — веревка оборвалась… В колодце — там мелко, ушиблась только. Что мне сделать? Скажи — что-о? Ну, убей меня ты, убей меня!..
— Пойдем, — сказал он и потащил ее в подвал, где в ряд у стены стояли мешки с удобрениями, те, на которых нарисованы череп и скрещенные кости и написано: «Осторожно, яд!»
Она рухнула на один из мешков и, облепленная мокрым платьем, сидела, бессмысленно глядя перед собой. С волос стекала вода, лицо посинело от холода, нос торчал, как из чужого лица. Из ноздрей медленно ползли два мутных ручейка.
Салах снял с полки большую мерную кружку, зачерпнул из открытого мешка кристаллический порошок, налил воды из крана, развел.
— Пей! — приказал. Стоял над сестрой и смотрел, как, давясь, она глотает смертельное пойло.
Ее мгновенно вырвало.
Тогда он опять развел в воде химикалии и снова велел:
— Пей!
Выпила, выпрямилась… Качнулась… Медленно стала подниматься по ступеням из глубины подвала… Но на пороге свалилась ничком.
Салах кликнул вторую сестру, та примчалась — вмиг все поняла, завизжала! — но когда он ударил ее наотмашь по лицу, умолкла и стала очень оживленно ему помогать, сверкая алой щекой.
Вместе они заволокли Джамилю наверх, раздели, вытерли насухо полотенцем, натянули зеленый свитер с высоким воротом, чтобы закрыть след от веревки, и уложили в постель…
— И четверо суток та молча умирала в страшных мучениях… — пробормотал Аркадий. — В страшных мучениях… Так, что сердце разорвалось.
Минут на пятнадцать перед рассветом он все же уснул — вернее, ему показалось, что уснул: на повороте сумеречной деревенской улицы мелькнул солдатик и скрылся за углом стеклянной забегаловки в парах тумана… Ах да, солдат… А при чем тут солдат? До него никому и дела нет…
Когда застрекотал будильник, он по-прежнему лежал на спине, закрывая локтем глаза.
*****
День, как и всегда, начался с селекторного совещания. Аркадий слушал голоса, узнавая всех до того, как назовутся.
— Акко, привет!
— Здорово, Кармиэль, что у вас?
— У нас за ночь… (две ложки сахару, о’кей?) — за ночь разбили витрину лавки на улице Герцля, унесли так, по мелочи — скорее всего, подростки балуют… И на дискотеке в драке ранен парень… А так вроде ничего…
— Доброе утро, Рош-Пина, Рош-Пина… у нас вот история. Помните, бродяга в декабре замерз в рощице недалеко от заправки…
Он слушал голоса… отмечал в блокноте, что произошло за ночь в Галилее, одновременно пытаясь принять и утрясти собственную утреннюю новость, не то чтобы оглушительную, но: за час до начала следственного эксперимента Салах отозвал свое признание в убийстве сестры, заявив, что показания дал под давлением следствия, на самом деле ни в чем не виноват — Джамиля покончила с собой по собственной воле, ради семейной чести, не в силах пережить позора.
Ну что ж. Он может так искренне считать, этот бравый полицейский. Ведь он только помог ей умереть, как она и просила. Если б не эта его бледность при виде истерзанного страданием лица мертвой сестры…
— Цфат! Что у вас, почему молчим? Алё, орлы! Вы там в спячку не впали в своем тумане?
Он прокашлялся. И заговорил быстро и спокойно…
Потом Аркадий провел рутинное заседание. Писал рекомендации по делам, распределял их между все теми же орлами — предпенсионной Вардой и Йони, который и так все ночи не спит над своими пятимесячными близнецами… После обеда — не пообедав — выехал в прокуратуру, для освежения памяти по делу, которое расследовалось год назад. Затем, уже под вечер, поехал просмотреть, что записалось на диски камеры слежения…
Время от времени перед глазами возникал пульсирующий на лице Салаха шрам, и тяжелый молот кулака, вбок откинутый на стол: «Пиши»!
Вот и все. Я не имею больше права держать его за решеткой. Никто не продлит ордера на арест, никто… Ты проиграл, старичок, это бывает, в том смысле, что Запад есть Запад, а допрос есть всего лишь допрос, как бы тебе ни хотелось вывернуть ему кишки наизнанку, дабы он понял, как умирала сестра. Ладно, смирись… Все равно дело передадут в Минюст, люди там серьезные… кто знает, может быть…
Уже поздно вечером, дома, отказавшись от ужина, Аркадий обнаружил, что сегодня вовсе не ел. И, что интересно, совсем не хочется.
Изжога была тут как тут, паяльником выжигала черный узор где-то под горлом…
Но ты лишь отдаленно представляешь, что испытывала перед смертью старая девушка…
Он отыскал в аптечке и торопливо развел в воде таблетку «алказельцера», чтобы Надежда не видела — а то прицепится с расспросами. Пошел прилечь на минутку в спальне, как был — в одежде.
Сюда доносилась смешная и трогательная музыка французского композитора Космы — жена и дочь смотрели старую комедию с Пьером Ришаром. В темноте вялая рука Аркадия наткнулась на обложку книги, что валялась на покрывале. Он потянулся, включил настольную лампу и обнаружил все ту же глянцевую чернуху, которую Юлька никак не могла одолеть. Опять она, паршивка, пластает книгу! Щурясь в полутьме, он машинально побежал по странице воспаленным взглядом: «Во Франции преследования ведьм начались очень рано. Один из иезуитов того времени пишет в 1594 году: «Наши тюрьмы переполнены ведьмами и колдунами. Не проходит дня, чтобы наши судьи не запачкали своих рук в их крови…«».
Отчаянная злоба вдруг перехватила Аркадию горло. Он размахнулся и с остервенением шарахнул книженцией об пол.
Да что это ты — спятил? Что тебе далась именно эта средневековая казнь несчастной старой девы?.. У тебя подобных дел — вагон и тележка. Вон, в пятницу в лесочке под Акко опять нашли обгорелый женский труп в машине… Очередное «восстановление семейной чести». Они так веками жили и жить будут еще сто веков именно так. Ты их перевоспитать намерен? Но откуда ты знаешь, несчастный запад-есть-запад, что на их месте и в их шкуре не стал бы убивать свою Надежду, или вон Юльку, за то, что книги не бережет?
Но ни о чем договориться с собой не мог. Все представлял, как младшая, хорошенькая, злодейка, четверо суток ходила мимо кровати сестры туда-сюда, туда-сюда… Глазки-ходики… Подавала кофе доктору, лечившему отца. И все это время дожидалась освобождения — приметливая, хищная, оживленная, омытая предвкушением новой жизни. Злодейка!.. Вероятно, к ней уже сватались.
Когда Надя, нахохотавшись с Юлькой над голой задницей Пьера Ришара, вошла в спальню — сменить халат на пижаму и лечь, она нашла мужа на кровати одетым, пунцовым от жара, с дурными полуприкрытыми глазами. Он бормотал, то ли во сне, то ли в бреду…
— Арка, ты что, заболел? — тревожно спросила она, склонясь над ним.
Он скрипнул зубами и отчетливо произнес:
— Злодейка!
*****
Отвалявшись дней пять с ядреным гриппом, каким не болел с третьего класса, с тех пор как по миру лютовал знаменитый гонконгский вирус, он получил повестку на резервистские сборы и, как всегда, не то чтобы обрадовался — но ощутил легкое каникулярное волнение. Хотя род войск — танковых, — в которых он дослужился до командира взвода, на санаторий никак не тянул.
В прошлом году учения проходили в Эльякиме — тут, неподалеку от дома. Жили в палатках, спали прямо на танках часа по три-четыре, уставали, как последние собаки, но — странное дело! — домой он всегда возвращался именно как после каникул — загорелым, успокоенным и чертовски влюбленным в Надежду.
Утром Аркадий явился в часть, отоварился формой и автоматом «Галиль», а часа через полтора обедал в Эльякиме…
Уже расцветали наперегонки плодовые деревья, там и тут вспархивал белый выдох миндаля. На обрывистом склоне, где паслось стадо пятнистых шоколадно-белых коз, выбивалась из-под травы пурпурная изнанка сырой земли. Травянистые, с проплешинами черного базальта, холмы после череды дождей будто кто желтком обмазал: островки дрока, озерца желтой кашки… В этих обширных яичницах россыпью красного перца выглядывали маки.
Влажный ветер нес отовсюду терпкие запахи новорожденной травы — чабреца, мяты, базилика, и вся тревожная эта благодать сливалась с запахами еды из большой шатровой палатки, где размещалась столовая.
В прозрачном воздухе дальние гряды гор слоились одна за другой с такой графической четкостью линий, словно туман предыдущих дней был всего только чистящей пастой, которой некая усердная хозяйка надраивала небо, горы, дороги, дома; и вот грязные остатки вчера смыты обильным дождем, а сегодня, куда ни глянь, все вокруг сверкает новенькими боками.
Аркадий закинул голову к небу и минут пять следил, как по свежему густому слою голубой эмали за еле видимым самолетом-стрекозкой тянется рыхлая лента…
Когда же опустил голову, смаргивая солнечную синеву, — первым, кого увидели омытые глаза, был его подследственный Салах. Стоял неподалеку, возле соседней палатки — в форме, с тем же «Галилем» в руке, угрюмо-насмешливо глядел на следователя…
Ну да, спохватился Аркадий, он же упоминал на допросах, что год назад освободился из армии и служил в танковых частях…
Несколько мгновений Аркадий смотрел в щели сощуренных зеленых глаз, отвернулся и вошел в свою палатку.
Минут через десять его вызвали к командиру, в щитовой домик на сваях. Тот сидел за столом и меланхолично хрустел галетой из сухого пайка.
— Аркады… сядь… — С минуту молчал, внимательно рассматривая на свет пластиковую баночку с тхиной. — Слушай… — наконец, сказал он. — Что, этот Салах… он правда твой подследственный?
Аркадий отвернулся к окну — там на сияющей глади ультрамарина все еще истаивало остатнее перышко от истребителя. А может, это вновь уже наплывали облака?
— Да, — ответил. — А что?
— А то, что он сейчас явился ко мне и сказал, что за себя не ручается… Мол, сам понимаешь, оружие в руках… Тот еще тип… Что думаешь?
— А что я должен думать? — вспылил Аркадий.
Командир вскрыл баночку, поддел ножом немного тхины, взял на язык, прислушался к себе.
— Почему мне всегда кажется, что она у них тут скисшая? — задумчиво произнес он. — Я понимаю, мамину тхину мне здесь не дадут, но, по крайней мере, может она быть свежей?!
Он вздохнул, отложил нож и баночку, поднялся из-за стола и стал рыться в картонном ящике в углу, наклонившись и шумно дыша…
За последние годы Габи отрастил себе приличный животик. Когда-то они с Аркадием пропахали бок о бок две тяжелые операции в Ливане, но после армии Габи подписался на сверхсрочную, закончил офицерские курсы и вот дослужился до майора.
— Я, знаешь, — пробурчал он, не оборачиваясь и продолжая шуршать оберточной бумагой, — пожалуй, отпущу вас обоих от греха подальше с глаз долой, кебенимат… Так оно будет спокойней.
— Как? — Аркадий оторопел. — Когда?
Габи выпрямился, на побагровевшем лице его крупными выпуклыми белками светились серые глаза, такие же, какими были в молодости, лет пятнадцать назад.
— А прямо сейчас, — сказал он. — Вон, Шломи через полчаса едет на базу. Он тебя подбросит. Сдай оружие и форму… А того маньяка я уже отпустил…
Автобус на Цфат надо было ждать еще минут сорок. Они и ждали, оба: следователь и подследственный. Сидели на деревянных скамьях друг против друга, с одинаковыми банками пива «Гольдстар» в руках, одинаково подобрав под скамью ноги. Кажется, и джинсы у них были одинаковыми…
Центральная автостанция крутила свою колготливую карусель, изливалась с каждого лотка руладами восточных песен, торговала, вопила, выгадывала, обманывала, предлагала шепотом травку, гремела медяками в кружках, прижимистым грозила вслед божьим наказанием…
Низота города, наш контингент…
Как и во многих странах, общественным транспортом здесь пользовались не самые обеспеченные слои населения.
За те пару часов, пока оба они сдавали в части форму и оружие, пока добирались — каждый как придется — до автостанции в Хайфе, погода опять стала портиться. Видать, бесконечный этот февральский туман еще недобрал своего. Небо вскоре затянуло серым, и темная масса все сгущалась и грузла, будто наверху шли какие-то строительные работы по засыпке земли…
Они сидели и посматривали друг на друга. Салах, внешне спокойный, раскованный, явно был удовлетворен тем, как обернулось дело. Поднося ко рту банку с пивом и закидывая голову для глотка, из-под прикрытых век он внимательно и даже чуть улыбаясь глядел на следователя. И невозможно подняться, уйти, переждать где-то время до прибытия автобуса.
А главное, невозможно объяснить всем тем, кто не отсюда, почему это никак невозможно! Почему свое унижающее значение имеет и банка пива в руке, и то, как Салах закидывает голову, и как посматривает… Просто здесь, уважаемый запад-есть-запад, надо прожить всего-навсего полжизни, чтобы различать хотя бы азы этого непроизносимого языка взглядов, жестов и знаков.
После пива перед дорогой хотелось отлить, но и тут Аркадий дождался, пока первым не выдержит Салах, и направился следом. Так и стояли оба над писсуарами неподалеку друг от друга…
Тот и в автобусе устроился неподалеку, позади, и Аркадий заставил себя ни разу не обернуться, затылком чувствуя тяжелый отравный взгляд.
Вышел Салах у своей деревни. Валко прошел по салону до передней двери и, выходя, неторопливо шатнулся на ступенях, как бы невзначай, полоснул узким взглядом по лицу следователя, усмехнулся… И снова Аркадий заставил себя две-три бесконечные секунды смотреть прямо в эти травянистые глаза.
Вот и все… Что тут сделаешь? Тем не менее, он вновь и вновь неотвязно перебирал варианты, при которых смог бы доказать вину Салаха. Почему, собственно, только его вину? А что отец, что сестра-гиена, молчаливо стерегущая последний вздох той, другой, со следами ржавой смерти на шее? Ну, тогда, сказал он себе, треть здешнего населения должна сидеть по тюрьмам… Оставь их, оставь, простонал он беззвучным голосом Надежды, они так веками жили. Пожалей свою душу, изжаренную на сковородке постоянной изжоги!
Выйдя в Цфате на конечной, он выдохнул облачко пара и огляделся.
По ступеням автобуса следом за ним сошли трое молодых хасидов — все высокие, тонкие, в черных плащах и черных шляпах с тульями на манер цилиндров. В руках у каждого зачехленный черный зонт с полукруглой ручкой. Двое опирались на них, как на трости.
Негромко переговариваясь по-английски, молодые люди осмотрелись и двинули вверх по дорожке, огибавшей неказистую коробку автобусной станции, — там рассекала молодой лесок гористая улица. И те несколько мгновений, пока восходили цепочкой в дымно-синие, опаловые облака, они — отстраненные и посторонние здесь — напоминали какой-то рисунок Домье.
Последними в седое озерцо тумана канули шляпы.
И эти чужие мне… Все друг другу чужие в здешнем туманном мире…
Хотелось выпить.
Честно говоря, хотелось напиться.
Он нечасто прибегал к этому сильнодействующему лекарству от безысходной ярости. Ну и ладно. Вот и правильно… Благо, Надежда думает, что он сейчас где-нибудь на стрельбах, присмотренный и утепленный.
Он взял такси до центра…
И здесь хозяйничал туман; горы черной волной замкнули город, самым высоким гребнем, горой Мерон, грозя захлестнуть и понести во вселенную весь этот жалкий сор человеческого обитания: дома под черепичными и плоскими крышами, с прутьями ржавой арматуры и тарелками спутниковой связи; обломки каменных стен и заборов, лавки, задраенные рифлеными жалюзи, машины, велосипеды…
На вьющейся под гору улице Монтефиори мутными нимбами светились фонари. В фиолетовой мгле едва угадывался минарет бывшей мечети с игрушечным балкончиком, что опоясывал конус.
Аркадий расплатился с водителем, прошел через арку и по ступеням спустился в большой, мощеный плитами внутренний двор здания Постоянной художественной экспозиции. Сюда выходили двери галерей и разных питейных нор, побольше, поменьше. Сейчас здесь был открыт единственный бар, где он заказал выпивку и орешков — много выпивки и вдоволь орешков. И засел, обстоятельно накачиваясь коньяком и сквозь стеклянную стену наблюдая за редкими фигурами, пересекающими вброд колодец двора. Попадая в гущу облака, прохожий на миг растерянно замирал, словно высматривая надежную кочку среди болота, и неуверенно пускался как бы вплавь, непроизвольно разводя руками.
Все обитатели этого города зимой превращались в сомнамбул.
Что ж, надо идти домой. Попросить бармена вызвать такси…
Не набрался ли ты, как последняя свинья, дружище оплеванный?
— Приятель, — спросил бармен, вытирая стойку и выстраивая шеренгой высокие бокалы темно-красного стекла, отчего те напомнили тонких юных хасидов в тумане, — ты как, в порядке?
— Я в полном порядке! — четко проговорил Аркадий, подняв ладонь.
— Вижу, — заметил тот. Он был, что называется, упитанным — уютный такой, хлопотливый, ни на минуту не присаживался, хотя, кроме Аркадия, в эту паршивую погоду в баре не было ни души. — А ты на всю ночь зарядился? Мы, знаешь, вообще-то до часу только открыты… Так что ты сиди еще полчаса на здоровье.
— Не волнуйся, — сказал Аркадий. — Со мной проблем не будет.
— Боже упаси! — воскликнул толстяк. — У меня и в мыслях не было… А если захочешь, я тебе такое местечко покажу — будешь век меня вспоминать.
Аркадий тепло и насмешливо улыбнулся:
— И какое такое новое местечко ты мне в нашей деревне собираешься показать?
— Увидишь, — отозвался тот и еще минут двадцать возился над стойкой, полируя ее каким-то средством из бутылки, складывая посуду в нижние ящики, щелкая кассой и позвякивая ключами.
Наконец, снял фирменную куртку заведения, надел поверх свитера длинный плащ и превратился в элегантного горожанина средних лет.
— Пойдем, — сказал он и отворил стеклянную дверь наружу, в туман, после чего минут десять терпеливо запирал упрямый замок, не проронив ни единого бранного слова по его адресу.
Вот бы мне такого терпеливца в следственную группу, подумал Аркадий.
Они поднялись по ступеням к площади, где днем обычно парковались автобусы, привозившие группы туристов. Вся площадь ходуном ходила в тревожной круговерти облаков, и в этом беспокойном движении рождала то бродячего кота на каменном заборе чьей-то студии, то крышу припаркованной на углу «ауди», то бледное замкнутое лицо позднего прохожего.
— Ну, мне направо, — сказал бармен, — а ты смотри, — и он придержал Аркадия за плечо, слегка развернув в сторону забитых туманом, глухо освещенных фонарями улочек. — Поднимешься к синагоге Святого Ари… пройдешь немного вперед до первой улицы направо. Это даже не улица, а так, тупичок… Третий от конца дом, на вид запертый, и ставни закрыты… кажется, что никто в нем не живет, но рядом с лимонным деревом там ступени в подвал. Дверь синяя, железная… Толкнешь и войдешь. Просто.
Аркадий не помнил в этом и вправду коротком тупике ничего похожего на кафе или бар.
— А что там? — спросил он.
— Ну… вроде караван-сарая… Каббалисты собираются, всякая забавная публика… Иногда человек по пять, а бывает и пустая ночь. Но у хозяина — он человек ночной — можно спросить вина. Если тебе так уж нужно. И вино, скажу тебе — вино особое, они сами давят из винограда, что собирают в ночь полнолуния, причем, с какими-то своими святыми песнями.
— Надо же. А я там с ними случайно ангелом не стану? — спросил Аркадий. Бармен хлопнул его по спине и добродушно сказал:
— Не похоже… Хозяин — старик, зовут Дувид-Азис. Особых рекомендаций не требуется. Он тебя сам рентгеном просветит! — Засмеялся и махнул рукой: — Можешь передать привет от Ави, это вроде я.
Аркадий послушно двинулся вверх к синагоге раввина Ицхака Лурии, каббалиста, купца, философа и мага, в народной памяти — Святого Ари, — который жил в этом городе в XVI веке, знал толк в чудесах и похоронен на здешнем кладбище.
Даже выучив, как свои пять пальцев, каменную путаницу старого Цфата, в туманные зимние ночи можно запросто заблудиться в ее петлях и узелках, неожиданных подворотнях и тупиках, коварных переулках; туман морочит тебя, путает и меняет местами дома и фонари; привычная топография знакомых улочек ускользает, повергает тебя в оторопь: завернув за угол дома, вместо привычной лестницы на верхнюю улицу ты находишь каменный колодец с огромной деревянной бадьей, которого никогда здесь не было, и назавтра попробуй его отыщи! Туман, как сон, приоткрывает двери и дает заглянуть внутрь бездонного пространства, но стоит переступить порог, как глубина эта плющится, под ногой хлюпает лужа, а перед носом вырастает глухая стена со следами голубой краски на стыках камней. Ты видишь стрелку с табличкой «сыры Цфата» и устремляешься в указанном направлении, чтобы прикупить знаменитого овечьего, козьего, с чесноком, тмином и укропом, да немного маслин в придачу, да грамм триста халвы с орехами… Но трижды свернув и четырежды вынырнув в череде проходных дворов, упираешься в ту же табличку со стрелой, острием уже направленной прямо в тебя.
Покрутившись минут двадцать в поисках нужного тупика и не найдя ничего похожего, Аркадий попал в замкнутый дворик какой-то синагоги, которую никак не мог опознать, и в досаде уже хотел повернуть назад, но тут в углу приметил узкие — в полметра шириной — каменные стертые ступени, которые вели наверняка на нижний ярус улиц, и он припомнил, что именно здесь — да-да, конечно! — должен быть почти вертикальный проход вниз.
Спустившись по крутым ступеням, он угодил во двор крошечного бара, давно закрытого, перелез через калитку и оказался на известной туристической улице галерей, лавок, ресторанов… само собой, запертых и утонувших в тумане.
Когда в вязкой зыби желтых фонарей он добрел, еле передвигая ноги, до описанного барменом дома — во всяком случае, похожего на тот дом, — то обнаружил, что окна и вправду плотно закрыты ставнями и совершенно глухи; не то чтобы покинутое или заколоченное жилье, но явно крепко запертое от тумана на все запоры — так подлодка в шторм задраивает люки и опускается на дно.
Однако лимонное дерево, да какое щедрое — все обсыпанное крупными, малахитовыми в свете ближайшего фонаря плодами, — и вправду росло у стены. Аркадий спустился к низкой синей двери в подвал и толкнул ее; та легко подалась, отворилась, и он, как переступил порог, так и остался там стоять, медленно выпрямляясь.
Ну и напился же я…
Это была довольно большая, со сводчатым зернисто-каменным потолком, подвальная комната, каких много в старых домах этого полузатерянного в поднебесье города. Освещалась она не электричеством, а толстыми свечами четырех больших семирожковых канделябров, поставленных на две бочки и на единственный в центре подвала квадратный стол, за которым друг против друга сидели двое.
Аркадий мысленно сразу назвал их черный и белый. Тот, что помоложе, черный, в обычном прикиде хасида — лапсердак, шляпа, черная с легкой проседью борода — сидел над книгой, развернутой двумя крутыми волнами на чистых, без скатерти, досках. Ничего в нем особенного не было, привычная фигура с улицы Старого Цфата.
Но другой, белый…
Аркадий только читал, что такие встречаются. Тот белым был весь, с ног до головы, от седых, тронутых желтизной кудрей под лисьим малахаем, до белых чулок и белых туфель с пряжками, словно взятых напрокат в костюмерной какого-то театра. Вот кафтан его был скорее жемчужного, дымчатого цвета, каким бывает испод большой морской раковины или старая слоновая кость, и сшит из особого сирийского шелка, редчайшего, производимого только в Халебе, ввозимого оттуда контрабандой.
Между этими двумя, погруженными в глубокое спокойствие, стояли два бокала и большая бутыль вина без этикетки. Все из толстого зеленого стекла местного производства, по которому при колебании пламени свечей стекали тяжелые желтые блики.
Ни белый, ни черный не повернули головы, скорее всего, и не заметив открывшейся двери. Они продолжали беседовать…
— Эй, бахурчик… — послышалось слева негромко.
Аркадий обернулся и увидел высокого старика в углу за стойкой, вернее, за тремя широкими досками, настеленными поверх двух бочек.
Это наверняка был старик-хозяин, о котором говорил бармен, и Аркадий удивился — надо же, как давно его не называли пареньком, а тут…
— Ты дверь-то прикрой, бахурчик, — сказал старик. — Туман заползет, нагонит сырость.
Медлительный, очень худой, с белой вязаной шапочкой на лысой голове, он напомнил татарина-дворника их московского дома по улице Лесная, шесть…
Аркадий поздоровался, хотел назваться и передать привет от Ави, но старик молча указал подбородком на тех двоих, выдвинул из-за стойки старый венский стул, согнав с него спящую кошку:
— Садись вот тут.
Кошка свалилась на пол, развернулась и выгнула спину. Она оказалась чудесной трехцветной выделки: черно-белой, с рыжими всполохами, с полосатым, как деревенский половичок, хвостом. И рыжие заплаты на спине казались оранжевыми в одушевленном лепете свечей. Но самой удивительной была ее продувная физиономия, ну точно — маска Арлекина, разделенная по вертикали на черную и рыжую половины. И черная была ослепшей и застылой, а в рыжей пламенем свечи мерцал пристальный глаз.
Старик, видимо, был увлечен беседой черного и белого. Машинально, почти не глядя, снял с полки бокал дутого зеленого стекла, бутыль без этикетки, молча налил и поставил перед гостем на доски. Придвинул миску с высокой стопкой маленьких и мягких, как оладьи, пит.
Аркадий разорвал одну пополам, стал жадно жевать. Глотнул вина… Проголодался, пока искал это странное заведение.
Минуты через три он впервые прислушался к голосам тех двоих и насторожился, потому что говорили они на каком-то языке, отдаленно напоминающем иврит… Может, на арамейском? Впрочем, время от времени язык слегка прояснялся, точно дворники смахивали с лобового стекла водяную пелену или кто-то протирал запотевшие стекла очков полой свитера. И тогда Аркадий вроде начинал понимать смысл фраз…
А, понятно, это какие-то древние тексты, которые они комментируют.
Голос черного, глуховатый и отрывистый, звучал контрапунктом, но он держал ритм, задавал темп беседе; голос белого, наоборот — певучий, богато интонированный, — то взмывал, то опускался до проникновенного речитатива. Говорил белый длинными выразительными фразами, чуть театрально, на окончаниях фраз помогая себе закругленными движениями кисти.
— Вот, сказано тут: «Кто сей змей, что летает по воздуху и ходит без провожатого, тогда как муравей между его зубов получает от этого удовольствие, начало которого в обществе, а конец в одиночестве? Кто сей орел, свивший себе гнездо на древе, которого не существует? Кто его птенцы, взрастающие, но не среди созданий, кои сотворены на месте, где они не были сотворены?».
При всей экзотичности наряда белый, в отличие от черного, казался проще и оживленнее. У него был широкий утиный нос, острые веселые глазки, развитая грудная клетка, крепкие икры. Он вполне мог исполнить роль пожилого мушкетера в какой-нибудь голливудской бодяге, а внешне похож был на Рембрандта, с того автопортрета, где на коленях он держит некрасивую и белобрысую, но любимую Саскию.
— «Кто те, что, восходя, нисходят и, нисходя, восходят, два, составляющие одно, и одно, равное трем? Кто та прекрасная дева, на которой никто не останавливает своих взоров, чье тело сокрыто и открыто, которая выходит утром и скрывается днем, надевает украшения, коих нет?».
Что он несет? Или это я набрался до полного одурения?
Время от времени Аркадий нащупывал слева бутылку и наливал себе вина, довольно слабого, но приятного на вкус — неясно, что там в нем такого уж святого…
Замечательно, что здесь он никому не был нужен и никому не мешал. Старик, абсолютно поглощенный беседой двоих, лишь изредка оборачивался к случайному гостю и рассеянно улыбался ему. Время от времени, после того или иного аргумента в споре, он всплескивал руками, закидывал голову в немом восторге и подмигивал сам себе, мол, знай наших!
Только сейчас Аркадий понял, что стол стоит в центре комнаты не случайно — это как бы сцена, подиум для таких вот теологических диспутов.
— Когда в первый день творения Всевышний создал тьму раньше света, то под этим словом подразумевался праэлемент огня, тот, что прежде чем проявиться в нашем мире как реальный огонь, дающий свет и тепло, оставался холодным и несветящимся… — Черный произносил фразы медленно, как говорят заики, преодолевшие свой недостаток.
— Верно! — подхватил белый и опять взмахнул рукой, то ли поощряя сказанное, то ли в подтверждение собственным словам. Так дирижер дает знак струнным вступить.
— Намек на это содержится в книге «Дварим». О Синайском откровении сказано: «И слово его ты услышал из среды огня», а затем — «И было, когда услышали они голос из мрака». Комментарий Раши на слово «Тьма».
— О чем они говорят? — спросил Аркадий старика. Тот поднятой ладонью велел ему помалкивать, и когда черный склонился листать волны книги, шепотом пояснил:
— Идея в том, что, сопоставляя два разных изречения на одно и то же событие, они постигают его сущность… Ты слушай, слушай! Это большой человек, большой ученый, из Иерусалима. Его предок по женской линии — Магарал из Праги. Ты знаешь, кто такой Магарал, благословенна память его? Тот великий каббалист, кто создал Голема… — Он восторженно покачал головой. — Большой человек… Но и наш не плох!
Аркадий хотел уточнить, кто из них наш, а кто иерусалимец, потомок Магарала, но — промолчал. Какая разница, подумал он.
По зернисто-каменным сводам потолка метались тени от канделябров, словно кто-то размахивал черным плащом.
Белый между тем продолжал с неподдельным воодушевлением, с каким актеры читают стихи:
— Но вот что пишет Рамбан: «Второй раз в том же абзаце слово „тьма“ употреблено в обычном словарном значении, как отсутствие света, а не обозначение праэлемента огня. В тот момент, когда произошло отделение света от тьмы, тьма и свет перешли в новое качество. Тем самым Всевышний скрыл первозданный свет, сделав его недоступным для нечестивых, которые — знал Он — появятся в будущем. И предназначил его для праведников в грядущем мире. Где же хранится первозданный свет?..».
— Но и свет и тьма нужны для управления миром, — черный слегка напряг голос, — об этом писал раввин Шимшон Рафаэль Гирш из Франкфурта: «Свет выявляет объекты в их индивидуальном существовании, а тьма, временно скрывая болезненно резкие воздействия, делает возможным взаимодействие сущностей, усиливая их эффективность…».
Боже, ну и напился же я…
Клоня голову на руки, Аркадий успел мысленно похвалить замечательно удобные доски на бочках — лучше любого стола и так по-летнему пахнут: деревом… вином… хлебом… Как же случилось, что, столько лет живя в этом городе, он ничего не знал о подвале Дувида-Азиса и мог бы и дальше жить, ничего не зная очерном и белом. Мог упустить их, беседующих в золотой мгле туманной зимней ночи — в ночи, где смешались тьма со светом.
Трехмастная кошка с лицом Арлекина вспрыгнула на доски и улеглась рядом, у локтя. Словно была стариком приставлена стеречь гостя.
Несколько раз старик оглаживал мягкой тяжелой ладонью его спину и слегка потрепывал, будто проверял — крепко ли уснул гость, осиливший половину бутыли полнолунных песен каббалистов Святого Цфата…
Но Аркадию казалось, что именно сейчас он слышит и понимает все, не пропуская ни единого намека, ни одного глубинного нюанса, ни одного дополнительного толкования; и каждое слово белого светится солнечной ясностью смысла, а каждое слово черного окутывает сущности и предметы тенью сомнений.
Аркадий чувствовал, что должен, должен задать вопрос, который так мучил его последние годы: если Всевышний, что так заботится о проявлении объектов в их индивидуальном существовании, все же допускает убийство одного объекта другим — не должен ли упомянутый Всевышний проходить по делу как соучастник преступления?
Но спросить не успел.
Вдруг они запели оба! — чистейшим дуэтом: бас и баритональный тенор — великолепно интонируя, словно долгими ночами здесь репетировали. Мелодия чем-то напоминала «Нигун» Блоха, этот страстный, отчаянный монолог парящей над фоном скрипки; и Аркадий совсем не удивился, так и должно было быть: где же, как не в музыке, свет и тьма соединяются безупречно, не уничтожая, но обогащая друг друга!
Не день и ночь, пели они, а утро и вечер — вот начало и конец, конец и начало, извечный круг познания. «Эрев» — вечер, время, когда расплываются очертания мира. «Бокер» — утро, время, когда вещи отделяются одна от другой, давая возможность разглядеть их отличия, ощутить их границы, осознать меру вещей, осязать душой красоту и величие мира…
…Когда он поднял голову с налитых свинцовой тяжестью рук и откинулся к гнутой спинке венского стула, рассвет уже зажег цветные пузырчатые стекла двух узких окон над дверью, протянув по зернистому своду потолка длинные полосы, красную и синюю.
Снаружи толковали рассветные горлинки.
Четыре мощных канделябра, увитых стылыми слезами отгоревших свечей, стояли там же, на столе, над одним рожком вился дым последнего прерывистого огонька, точно запоздалый аргумент в оконченном диспуте.
В подвале не было ни души, но огромная книга лежала, по-прежнему вздыбив страницы двумя крутыми волнами. Бутыли с вином стояли на полке, а на досках перед Аркадием лежал одинокий лимон, тихо лучась в рассветной струе зеленоватым золотом.
На полу, расстелив свой деревенский хвост-половичок, старательно вылизывала рыжую лапу молчаливая кошка с лицом Арлекина.
В приоткрытую дверь подвала доносилось бодрое шарканье — возможно, старик подметал возле дома. Надо было поблагодарить его за гостеприимство, но минувшая странная ночь почему-то взывала к молчанию.
Пошарив в карманах, Аркадий выложил на струганные доски все наличные деньги — у него было смутное ощущение, что старик денег не ждет, но живет же он на что-то! — опустил в карман куртки подаренный лимон, дождался, когда шарканье стихнет, и покинул подвал.
Он шел рассветными улочками вдоль глухих каменных заборов со следами голубой краски, через новый, недостроенный район брацлавских хасидов, благодарно вгрызаясь в кислющий и терпкий лимон, морщась и улыбаясь — как это было кстати!
Вышел на гребень горы к старинному кладбищу, нависшему над дорогой.
За ночь туман рассеялся, только внизу плавали жидкие, как пена в корыте, остатки спитой ночи…
На соседней горе виднелись развалины каких-то былых домов, поросших торопливой жадной травою. Старые могилы сходили по склону во влажно мерцающую тень долины, словно бы в задумчивости приостанавливая торжественный ход и собираясь по три, по четыре. Так в похоронном шествии образуются заторы, группки беседующих на ходу.
Внизу они скучились в небольшое каменное стадо, частью крашенное голубой краской — совсем древний участок кладбища. На каменной площадке у могилы Святого Ари стояли, раскачиваясь, три высокие черные фигуры — эти уже заступили на первую молитву.
Из глубины долины вставал сирийского шелка туман, поднимался в небо, таял над горами…
Наступало утро — время, когда вещи отделены одна от другой, и можно разглядеть их отличия, ощутить их границы, осознать их меру и осязать душой красоту и величие Божьего мира…
Аркадий вспомнил, как тот, красивый и раскованный, перед похоронами сестры потребовал экспертизы — была ли она девственницей. И Аркадий написал, что была, мысленно поминая голубоглазого солдатика. Аркадий всегда в таких случаях писал, что убитые были девственницами.
Он представил, как сидят на кладбище мужчины и старцы, в своих синих халатах, в галабиях, в высоких круглых шапках… Молча ожидают момента, когда шейх громко зачитает вслух содержание справки, произнесет молитву, и каждый поднимет ладони, загребет ими воздух, плеснет, как водой, на лицо, медленно огладив бороду.
— Ал-ла ирхам-м-ма! — пропоют мужчины сдавленно-сурово, из утробы души. — «Да будет к ней милосерден Господь!..»
Анна Файн
Зеркало времени
— Семнадцатый автобус вон там, за углом, прямо к центру города. А если хотите пройтись, направо до детского сада, там свернете налево и вниз, все время вниз по дороге. Она вас сама выведет к автовокзалу, только не сворачивайте никуда. Минут двадцать, двадцать пять.
Малка метнулась от обеденного стола к мойке, налила воды в чайник и таким же стремительным броском пересекла кухню в направлении столика с подставкой под чайник. Ее узкая в бедрах, поворотливая фигура на секунду вошла в пятно света и снова оказалась в тени. Я проследила, откуда тянулся луч. На стене напротив окна висело просторное прямоугольное зеркало, в верхней части которого был процарапан тонкий черный контур циферблата. Секундная стрелка двигалась вместе со своим отражением, по стенам, столам и стульям бегали солнечные пятна. Было бы красиво, если бы не жестяное корыто под зеркалом, из которого грубо торчали белые пластмассовые лилии — безвкусица, помноженная на два. Меня всегда поражает упорство, с каким религиозные евреи разрушают внешнюю красоту вещей, даже созданных их собственными руками.
Она поймала мой взгляд, скользнувший по зеркалу.
— Да, уродство. Но ничего не поделаешь. Муж любит эту штуку. Он вообще любит зеркала. Инженер-оптик, на космическом заводе когда-то работал. Десять лет отказа за допуск к секретам Полишинеля.
— Вы тоже сидели в отказе? — спросила я.
Малка вытащила из шкафчика кекс, отрезала два куска, взяла один. Благословила его громко и обстоятельно, так что мне пришлось так же громко и отчетливо произнести «амен». Я тоже благословила свой кусок и вонзила зубы в сладкую желтую губку.
— Мы здесь поженились. В отказе он сидел с другой женой.
«Интересно, — подумала я, — как ее звали раньше? „Малка“ значит „королева“. Наверное, Региной. А может быть, Милой. Людмилой. Какой Черномор утащил ее в Цфат?»
У нее были широкие ладони и ступни, немного вздернутый нос, влекущий за собой верхнюю губу. Легкая улыбка обнажала белые зубы. Вполне русская, крестьянская красота. Но черный завитой парик и большие зеленые глаза придавали ей сходство с женщинами нашего народа.
— Ваш муж и сейчас — инженер-оптик? — спросила я.
— Да нет. Он в гостинице работает. Святым человеком. Это должность такая — святой человек. Раздает благословения, высчитывает судьбу по недельному разделу Торы. Подбирает камень по знаку Зодиака. Дополнительный аттракцион для туристов. Четыре тысячи шекелей в месяц. У нас трое детей.
Она говорила это без злобы, цинизма или отчаяния. Просто говорила, отпивая чай из массивной глиняной чашки.
— Вот я и придумала — гостевые комнаты. Бизнес. Дешевле, чем у меня, вы не найдете ни в одной гостинице. И знаете, еще что? Бог вас любит. Мы три месяца чинили кондиционер в вашей комнате. Сначала вытек газ. Потом техник накачал новый, но при этом сломал электричество. В общем, чинили-чинили, думали — конец бандуре. А как только вы заказали комнату, кондиционер заработал. Так что вам у нас будет комфортно.
Я расплатилась за две ночи и спустилась по лестнице во дворик. Муж Малки как раз выходил из моей комнаты. В руках у него был гаечный ключ.
— Счастье, счастье, что вы приехали, — торопливо заговорил он, тряся черно-седой бородой, — хорошие люди приносят мазл, удачу. Вот бойлер для душа — не работал ведь. А теперь согревает воду, как песня сердце. Вы только красную ручку поверните. Ничего, что ржавый. Все, с Божьей помощью, будет в порядке.
Дорога до Цфата сползала с горы ленивой синей лентой. Я знала уже, что гора Ханаан, где стоял дом Малки, — цельный кусок доломита, устоявший в землетрясениях, много раз сокрушавших город. Там, куда я шла, башни целиком уходили под землю, их похожие на грибы верхушки становились опорами новых строений, а нижние этажи — подземельями. На этой ноздреватой, непрочной, вечно колеблемой подземным рокотом куче обломков возвышались руины крепости, построенной крестоносцами. Что заставляло людей селиться здесь? Говорят, святость. Говорят, после всемирного потопа тут жил Шем, прародитель семитов, и Эвер, давший начало евреям. Вместе они обучали своих одичавших потомков мудрости, идущей от Адама, первого человека. А в средние века в Цфате селились каббалисты. Они и сегодня здесь, измельчали только — кто вычисляет судьбы, кто продает камушки, подобранные по гороскопу, а кто просто важно просит милостыню, бродя по улицам в широких белых одеждах.
От низкой ложбины, где примостился автовокзал, дорога снова поползла вверх. Я вдыхала голубой воздух святости, я съела пронизанную святостью пиццу и подала шекель святому человеку. Как вдруг из-за угла показалась знакомая фигура Малки. Эта женщина, кажется, успевала быть везде одновременно, перелетая через дома и горы, как солнечный луч.
— Смотрите, — заверещала она, — в нашем городке невозможно разминуться! Куда бы вы ни шли, везде знакомые. Я так и знала, что мы опять встретимся сегодня.
— Каково вам жить в городе, где нельзя скрыться от тех, с кем поссорился накануне после вечерней молитвы? — спросила я.
Она махнула рукой.
— И не говорите! Я читала лекции для девушек в колледже «Беит-Хана». Однажды я рассказала им то, что девчонкам обычно не положено знать. Ну, вы понимаете. Кое-что из семейной жизни. На меня донесли, и я лишилась заработка. Но я каждый день… да, каждый день видела доносчицу. Мы здоровались. Я не могла пройти мимо, какой бы дорогой ни шла. Эта Цфата-Моргана меня доконает когда-нибудь. А реб Арье, мой муж… Он может работать святым человеком только здесь. Понимаете, как крокодил Гена. Он мог работать крокодилом только в зоопарке. Я не жалуюсь, нет. Всевышний заботится обо мне каждый день, каждую минуту. Сегодня он послал мне вас. А завтра я подкоплю денег, сделаю пристройку к дому, и у меня будут четыре гостевые комнаты вместо двух.
Я распрощалась с Малкой и принялась кружить по улицам старого Цфата в поисках того, ради чего приехала. Мне нужен был задний двор ешивы — вот только как она называется? Мне говорили, там стоит обшарпанное кресло, в котором когда-то сидела молодая женщина, умершая при странном стечении обстоятельств. Она оставила сиротой новорожденного сына. Сидя в потертом клеенчатом кресле, еще будучи невестой, та женщина читала псалмы. А теперь бесплодные садятся в него, читают псалмы и вскоре беременеют. Это одно из чудес Цфата. Вот только все, у кого я спрашивала дорогу, не знали, где находится ешива. Наверное, мне попадались одни туристы. У Малки я не спросила — зачем ей знать, ради чего я отправилась в Цфат?
Вечером я долго крутила красную ручку, но, в какую бы сторону она ни поворачивалась, вода из ржавого бойлера оставалась еле теплой. Ванная, совмещенная с туалетом, была надраена широкими сильными ладонями Малки так, что каждая трещина на посеревшем от времени кафеле казалась украшением, эдакой росписью в виде паутины. Кондиционер охлаждал воздух, мерно гудя и вторя говорливому холодильнику. Над кроватью, застеленной новым бельем, красовался портрет бородатого старика в ермолке, с взглядом Ивана Грозного, только что убившего своего сына Ивана. Вокруг — мистические картины. Малка успела сообщить, что их нарисовал сам реб Арье. Разноцветные призрачные сферы, Левиафан в виде огромной буквы «йуд», ныряющий в пучину вод, по которой разбегались круги — сотворенные Богом миры. Я наспех вытерлась и натянула халат и чалму. Все-таки надо было подняться наверх и попросить святого человека, чтобы он еще раз прошелся по сочленениям бойлера гаечным ключом и отверткой.
Реб Арье сидел за столом, уронив нос в огромный фолиант, по виду — трактат Талмуда.
— Я не хотела вам мешать… Но вода не очень горячая. Я могу подождать, пока вы закончите.
— Нет, нет. Знаете, я вызову техника. Хоть я инженер, но по другой части. Не все могу починить. Пока придет ремонтник, я еще почитаю, с вашего позволения. А вы сделайте себе чай или кофе. Ведь Малка вам показала, где у нас что, — он набрал номер на мобильнике и минут пять торговался с кем-то, потрясая бородой и жестикулируя свободной рукой. Потом отключился.
— Вы учите Талмуд?
— Талмуд, да не тот. Это «Учение о десяти Божественных сферах» рабби Иегуды-Лейба Ашлага. Слышали о таком?
— Мой муж тоже читает это. Сейчас все учат каббалу.
— Я когда-то был ешиботником, недолгое время, но не смог грызть гранит гемары. Впрочем, это долгая история. Дело не в том, что за десять лет отказа, пока я работал то дворником, то истопником, мои извилины затянулись ряской и тиной. Просто случилось нечто… В общем, меня выгнали из ешивы. И на этом моя карьера талмудиста прекратилась совершенно. История моей жизни необычна. Я расскажу, если хотите.
Он хотел рассказать, а я хотела послушать, но закон запрещал болтать с чужой женщиной. «Не говори много с женой, даже своей, а с чужой — тем более», — так сказали наши мудрецы. Да и не мог он долго оставаться со мной наедине все по той же причине. Но тут из внутренних покоев дома выбежал белокурый мальчик, очень похожий на мать, и уселся на стул напротив меня, широко распахнув глаза и приоткрыв рот. Для религиозных детей, лишенных телевизора, любой незнакомец — зрелище. Он буквально медитировал на новую постоялицу, слегка раскачиваясь на стуле. Как бы то ни было, мы с реб Арье уже были не одни, и он позволил себе продолжить.
— Шмулик, налей нашей гостье что-нибудь. Чай, кофе?
— Вы будете рассказывать при нем? — я кивнула на ребенка.
— Он не знает русского языка. Не потому, что мы не хотели его учить. Так вышло. Шмулик долго молчал, лет до трех с половиной, вот мы и бросили русский.
Он помедлил, закрыл книгу и опустил глаза. Реб Арье не хотел смотреть на меня, ведь закон не разрешает рассматривать лицо чужой жены.
— Стоит ли рассказывать личную историю незнакомому человеку? — осторожно спросила я, видя, что он колеблется, — Если вы не уверены, я не буду настаивать.
— Я не говорил об этом периоде моей жизни много лет. Да и кому я расскажу? Наш город — осиное гнездо на горной круче. Даже Малка не знает всех подробностей. Но теперь прошлое тяготит меня. А вчера ночью ко мне явился один человек, мой бывший духовный наставник. Он велел рассказать обо всем, что случилось тогда, одному из гостей моего дома. С тех пор как стал учить каббалу, я знаю, к каким снам относиться серьезно, а какие отбрасывать и забывать.
Нас выпустили только в девяносто первом году, — начал реб Арье, — на самом пике великого возвращения. Аэропорт захлебывался новоприбывшими, и чиновники старались распределять их по стране как-то равномерно, что ли. А в Галилее было много места. Чиновник спросил, не хочу ли я поселиться в Цфате. Я всегда мечтал жить у моря и поинтересовался, есть ли в Цфате море. «Есть», — заверил меня этот человек.
— Так вас обманули в первый раз, но, наверное, не в последний? — предположила я.
— Нет, нет! — он горячо затряс своей бородой, похожей на хвост черно-бурой лисы. — Меня никто никогда не обманывал! А я… я обманул самое чистое в мире существо, за что и поплатился. Но это было много позднее. Видите ли, мир — это зеркало. Зеркало человека. Вот поэтому я так и люблю зеркала. Что у нас внутри, то и отражает мир вокруг нас. Чиновник сказал чистую правду. Ведь озеро Кинерет называется еще «Галилейским морем». Если в ясную погоду забраться на вершину вон той горы, оно видно сверху, как голубая заплата на одеяле долины. А на автобусе всего полчаса. Так что мы живем у моря. Зимой там бывают настоящие океанские бури. Это оттого, что со дна нашего моря бьют ключи. Один из них называется «колодцем Мирьям». Впрочем, это уже другая история, это к делу не относится.
Первые несколько лет в Цфате я забыл. Провал в памяти. Наверное, из-за стресса, вызванного переездом. Развелся с женой, она уехала в Тель-Авив и там нашла работу. А я прирос к этим камням. Все стены, кажется, исползал здесь, как ящерица. Выучил историю города, даже пытался водить экскурсии. А потом один мой знакомый узнал, что я бывший инженер, и пристроил меня помогать в ешиве «Скрытый свет» отцу дома.
— Завхозу? — уточнила я.
— Ну да, завхозу. Видите, забываю русский, куда мне ребенка учить. Я ремонтировал все подряд — стулья, столы, электропроводку, унитазы… даже единственный компьютер в офисе. Я не ремонтировал только холодильник и кондиционер, потому что этим двум товарищам нужен газ.
Платили они, конечно, мало, но семьи у меня тогда еще не было. Бывшая жена прекрасно зарабатывала и гордо отказалась от алиментов, а мне моих грошей всегда хватало. Так оно и шло, но однажды на меня упал взгляд рава Цфасмана, главы ешивы.
Фамилия «Цфасман» означает «человек из Цфата». Корни его генеалогического дерева тесно оплели здешние камни, давно проросли в колодцы ушедших под землю башен. Когда он шел по городу, ему все кланялись. Одна минута «ехидута» с ним, то есть, разговора с глазу на глаз, ценилась у ешиботников выше… не знаю даже, с чем и сравнить. Как минута в раю. Вот как.
И однажды я иду мимо — руки, простите, в дерьме, на голове казенная картонная ермолка, бритый подбородок. И он мне навстречу. И его взгляд падает на меня. Я не знаю, что он во мне увидел. Это было еще до того, как я пошел на обман. Видно, он разглядел во мне чистую душу. А может быть, смирение. Я, бывший космический инженер, руки в дерьме, но в сердце никакой горечи. Никакого разочарования, понимаете. И он велел мне зайти к нему, и… короче, я стал учиться в этой ешиве. В особой группе для таких, как я. Для возвращенцев.
Хотя мои мозги, как я уже сказал, успели затянуться ряской и тиной, но когда-то я был лучшим студентом на курсе, и такое дело, как сопротивление материалов, не очень-то мне и сопротивлялось, а физика и математика, извините за выражение, ложились под меня сами. Я налег на гемару, я грыз ее, как сопромат, и, хотя не дорос до уровня обычного студента ешивы, среди возвращенцев стал настоящей звездой. И тогда рав перевел меня в общий зал, где учили Талмуд по-настоящему. И тут я уперся в неодолимую стену. А еще через какое-то время мне перестали нравиться все эти логические задачи про быков, упавших в яму, вырытую на дороге, про быка, лягнувшего стельную корову, отчего та родила мертвого теленка, и про виды ущерба, которые хозяин быка возмещает хозяину коровы, и про ущербы, возникшие из-за вырытой на дороге ямы. Ну где, скажите, в современной жизни все эти ямы, коровы и быки?
Он помолчал, все так же не глядя на меня, Шмулик ушел в угол комнаты, вытащил из-за шкафа лист плотной бумаги, натянутый на подрамник, и гуашь, и теперь увлеченно рисовал что-то, быть может, подражая мистическим картинам своего отца. Жесткая кисточка, шурша, гуляла по бумаге, как метла по асфальту.
— Это потом я встретил каббалистов, и они мне объяснили, что яма — это сосуд. А бык, который падает в яму — это свет, попадающий в сосуд. Вам, наверное, это не понятно.
— Отчего же. Сосудом каббала называет желание, а светом — наполнение желания. А еще сосуд — это получение, а свет — отдача. Весь мир — комбинация отдач и получений, единиц и нолей. Только раньше у людей был мир, полный звуков и запахов, движения и страстей. Мир, где злыдни рыли ямы на дорогах, и быки падали туда, и люди спорили, сколько денег нужно заплатить хозяину коровы, потерявшей теленка. А теперь мир — как электрическая схема, и эти ваши каббалисты стоят и рассуждают, куда проходит свет, по каким проводам, или переводят всю живую Вселенную на язык единиц и нулей. Наверное, вам как инженеру это по душе, а мне нет. Вы, наверное, любуетесь дождем из падающих единиц и нулей, подобно герою фильма «Матрица», за лавиной цифр видящего женщину в красном платье.
— Да, я забыл, что вы жена каббалиста. Вот и моя говорит то же самое. Я не собираюсь спорить с вами, хотя бы потому, что женщины всегда побеждают в спорах, а если проигрывают, то извлекают из проигрыша пользу для себя. Не говори много с женой… Однажды рав Цфасман вызвал меня и объявил, что отныне я буду заниматься с индивидуальным учителем. Этот учитель — совершенно особенный. Никто не объясняет запутанные казусы Талмуда так, как он. Учиться у него — большая честь. Он расставит по ранжиру всех быков и коров, и я, с Божьей помощью, совершу прыжок к новому пониманию.
Рав Цфасман проводил меня до двери комнаты на третьем этаже, который у нас считался нежилым. «Входите, вас ждут», — сказал раввин. Я толкнул дверь. Вошел, огляделся. Комната была совершенно пуста, только стул и стендер, куда можно положить книгу, если учишься или молишься стоя. Я вышел в коридор, но раввин уже ушел, и мне ничего не оставалось, как снова войти в комнату.
— Подойдите к стене, не бойтесь, — раздался глуховатый голос. Только тут я сообразил, что у комнаты не было одной стены, ее заменяла гипсовая перегородка, не доходившая до потолка. Голос раздавался из-за перегородки.
Я подошел, представился. Голос не назвался по имени, он сразу стал учить меня — глуховатый, низкий, как мне показалось, мужской. Он объяснял все с отчетливой ясностью, словно развинчивая запутанный казус Талмуда, как часовщик разбирает часы, а потом собирал механизм снова — и тот работал, отсчитывая время.
Я стал регулярно приходить в ту комнату. Не знаю, бывали ли там еще ученики. Голос немного оживился, пару раз даже пошутил, а один раз засмеялся. Смех показался мне женственным, немного звонким, как бывает у девушек. Я начал прислушиваться. Да, определенно, это был низкий женский голос, в пересчете на оперные голоса — контральто. Годится для исполнения женских и мужских партий.
Кем было это странное создание? Неужели андрогин, человек с признаками обоих полов? Наверное, из-за этого он скрывался там, за перегородкой, не желая, чтобы люди обсуждали особенности его тела. А может быть, женщина? Нет, вот уж это совсем фантастика. Женщин не обучают гемаре. Знаете, в религиозном обществе до сих пор бытует выражение «у нее мужская голова». Так говорят об умной девочке, словно Бог отказал женщинам в умении мыслить. К тому же сам рабби Элиезер Великий сказал, что обучающий женщин Торе обучает их распутству. Талмуд — это судопроизводство. Узнав детали законов, по которым судят неверных жен, женщина, чего доброго, начнет изменять мужу, а затем выйдет сухой из воды. Вот что имел в виду рабби Элиезер.
— А вы сами как думаете? — спросила я.
— Я думаю то, что мне рассказали каббалисты. Гемара исправляет душу, а женщина совершенна и не нуждается в исправлении.
— Это ложь, — сказала я, — ложь, которую придумали мужчины, чтобы мы не просто мыли посуду и стирали белье, но летали по дому вдохновенно, как солнечные зайчики.
— И опять я не стану с вами спорить, — кивнул реб Арье, — женщин веками не обучали ничему, кроме домашнего хозяйства. Можете ли вы назвать хоть одну ученую, оставившую след в духовной истории нашего народа?
— Ну, например, жена рабби Ливы бен Бецалеля. Она была его хаврутой, партнером по изучению Торы. С ней он учил и Талмуд, и каббалу. Она редактировала его книги. Но простецы все равно не верили в мудрость раббанит. Народная молва изображает ее дурочкой из переулочка. Такая вечно снующая между рынком и кухней хлопотливая курица, то и дело превращающая Голема в мальчика на побегушках. Голема, созданного рабби Ливой совсем для иных целей.
— В самом деле? А я в те дни думал о другой — о Людмирер Мойд, знаменитой Деве из Людмира. Она руководила хасидским двором после смерти своего отца. К ней приходили страждущие, и она отвечала на их вопросы, сидя за занавеской, чтобы мужчины не видели ее лица. Каббалисты тех времен сделали особое исправление в духовных мирах, благодаря которому женщина смогла вести людей за собой. Оно работает до сих пор, это исправление. И если сегодня живут и действуют Тереза Мей, Ангела Меркель, Хилари Клинтон, то это лишь оттого, что безвестный местечковый праведник в обтерханном лапсердаке силой молитвы сдвинул засовы, разбил оковы и привел миры к новому равновесию.
Шло время, и я полюбил голос, звучавший из темноты за перегородкой. Ночами я фантазировал о ней… Нет, я не то имею в виду… Я просто фантазировал, что когда-нибудь смогу увидеть ее лицо. Или его лицо, если это все-таки андрогин. Острожные расспросы в ешиве не приблизили меня к разгадке. Люди пожимали плечами, уклончиво хмыкали, кто-то говорил, что на третьем этаже вообще нет помещений, куда можно войти — там только хозяйственные склады, рухлядь, оставшаяся после ремонта, и полу-сгоревшие книги, ждущие очереди в генизу. Но однажды я все-таки нашел человека, рассказавшего мне о печальной тайне ешивы «Скрытый свет». Вот как было дело.
В ложбине между Цфатом и горой Ханаан, напротив автовокзала, по четвергам собирается рынок. Словно в отместку художникам из знаменитого цфатского квартала мастеров, денно и нощно творящих совершенные и безумно дорогие украшения, рыночные торговцы заваливают прилавки китайским ломом — пластмассовыми браслетами, обклеенными осколками зеркал, копеечными бирюльками и висюльками в уши, пальцы и на шею. Часы — из десяти штук девять сломаны. Кроссовки, расползающиеся под первым дождем. Сверкающие тряпки кислотных цветов, пластмассовые цветы, синтетические скатерки, куклы, которыми только детей пугать. Конечно, и фрукты, и овощи — эти самые обычные, но по очень щадящей цене. Спасение для наших бедняков.
Я остановился у прилавка с наваленными горой пластмассовыми часами. Немного порылся, поискал, и тут продавец, круглоглазый иракский еврей, внезапно спросил:
— Ты учишься в ешиве рава Цфасмана? — ничего удивительного в этом вопросе не было: в нашем маленьком городке все знают друг друга.
Я ответил утвердительно. Он спросил:
— А дочка его жива еще?
— Какая дочка? — я насторожился.
— Его старшая дочь Рахель, бедняжка. Она с рождения страдает детским церебральным параличом. Так это, кажется, называется, — он понизил голос. Разговор попахивал сплетней, а сплетничать у нас не принято.
— Больные ДЦП долго не живут. Говорят, до тридцати доживет, а дальше не протянет. Сидит на кресле, тело искривлено, руки скрючены и прижаты к груди, такая бедняжка, ох, какое горе. У вашего раввина ведь одни дочери, а он хотел мальчика. Рахель заменила ему сына, она ведь очень умная, просто мужская голова. Рав Цфасман научил ее всему, всему. Она и преподавать может, но делает это очень редко. Только если отец за кого-нибудь попросит.
— Почему же она не выходит из дома? Многие инвалиды гуляют везде, где хотят, в электронных креслах, с нянями-филиппинками, или сами по себе. Развлекаются, работают, учатся. Странная какая-то история. В Цфате все друг друга знают, почему же ученики ешивы никогда не видели Рахель?
— Так она ведь сколько лет уже не показывается на люди, — объяснил болтливый иракец, — а ваши ученики все не местные, где им помнить ее маленькую? А из дома она не выходит потому, что ей жаль тратить время на что-либо, кроме Торы. Ведь жить-то осталось недолго. Лет пять, шесть от силы.
Я был совершенно ошеломлен. На следующем уроке с Рахель — если ее действительно так звали — мой голос дрожал, я путался и не мог понять ни одного логического хода раввинской дискуссии. Моя визави за гипсовой перегородкой предложила прекратить урок. Я попрощался, но не вышел из класса, только хлопнул дверью, чтобы она думала, будто я ушел. Послышался легкий шорох, мне показалось — шелест длинной юбки, но ни скрипа колес, ни других звуков, какие могло бы издать инвалидное кресло. Затем дверь на другом конце перегороженного класса закрылась, и снова наступила тишина.
Я стал учиться, как обезумевший ревнитель веры, по двенадцать часов в сутки, и еще шесть часов тратил на помощь завхозу. Учителя ставили меня в пример другим ешиботникам. Я не мог разочаровать Рахель, ведь, если ей и вправду недолго осталось жить на белом свете, пусть она хотя бы порадуется, что ее ученик делает успехи. Я слишком боялся рава Цфасмана, чтобы задать ему прямой вопрос. Однажды завхоз, реб Элиягу, завел со мной странный разговор, окончательно сбивший меня с толку.
— Я знаю, что ты ходишь на третий этаж, — сказал он, выдавая садовые ножницы для стрижки кустов, росших во дворе ешивы, — берегись!
— Чего беречься, рав Цфасман сам предложил мне заниматься там, — сказал я.
— Я имею в виду вот что. Даже не пытайся посмотреть на Двору. Даже не думай.
— На какую Двору?
— Старшую дочь рава. Ту, что учит тебя гемаре.
— Разве ее не зовут Рахель?
— У рава Цфасмана нет дочери по имени Рахель. Мне ты можешь верить. Я всю жизнь провел в этой ешиве, знаю тут каждый гвоздь в лицо и каждого таракана — по имени. Девушку зовут Двора, и она — ослепительная красавица. Такая красавица, что на нее просто опасно глядеть. Это все равно, что смотреть на лик Шехины. Ты ведь знаешь, что, когда Первосвященник раз в году входил в Святая Святых Храма, к его ноге привязывали веревку. Если, узрев Шехину, он умирал, товарищи за веревку вытаскивали мертвое тело наружу. А вот глупый сын лавочника Пини не привязал к ноге веревку, когда пошел гулять по улицам Цфата. Навстречу ему попалась Двора, и он, нарушив строгий запрет не пялиться на женщин, так засмотрелся на нее, что сердце у него дрогнуло и покатилось, как камень под гору. Он оступился и упал. Плохо упал, неудачно. Там пролом был в стене, соседи ремонтировали дом и сдуру разрушили городскую стену, а за ней открывалась пропасть. Беднягу тут же, конечно, нашли внизу, но было уже поздно.
Завхоз сделал паузу и добавил:
— В этих местах жили когда-то суфии, мистики ислама. Их женщины отличались такой красотой, что никогда не выходили из дома без паранджи, хотя местные арабы — сунниты, и у них не принято закрывать лица женщинам. Но теперь настали другие времена, и красавицы рождаются у нас.
— Я уже не знал, что и думать, — продолжил свой рассказ реб Арье, — кому верить? Каждый заявлял, что именно он — коренной житель Цфата, его предки лично знали Святого Ари, кости его прапрабабушки лежат на местном кладбище. А копнешь, проверишь — этот коренной цфатянин просто мясник из Жмеринки, приехавший сюда в семидесятые, потому что в рiдной мати Украине ему грозил «трояк» за мелкое хищение государственного имущества.
Но еще через полгода состоялся новый разговор, окончательно сведший меня с ума.
Я шел по улице, и навстречу мне попалась… нет, не красавица Двора, а старуха, из тех нищенок, которые просят подаяние, одевшись в белые одежды и намотав на голову белый шарф. Я хотел было подать ей пару грошей, но она вдруг поманила меня за собой в щель между каменными боками древних строений. Мы зашли во дворик, где росло рожковое дерево, а под ним стояла низкая скамья из ноздреватого камня, все поры которого забились пылью не менее старой, чем прах Шема и Эвера. Старуха плоской, как древесный лист, кистью руки смахнула сухие рожки на землю, села на скамью и жестом пригласила меня сесть рядом. Я повиновался.
— Так ты и есть тот матмид, тот прилежный ученик из ешивы «Скрытый свет»? — спросила старуха.
— Я не знаю, кого вы имеете в виду. Я Арье, бывший инженер из Советского Союза и бывший отказник. Вот и все.
— Нет, не все. У тебя чистая душа. Беги, беги из этой ешивы, пока не поздно.
— Почему?
— Потому что ты обучаешься Торе у шейды.
— Как, у шейды? У демона?
— Конечно, мой мальчик. В нашем городке не скрыться ни от друзей, ни от врагов, ни от тех, с кем поссорился во время вечерней молитвы. Все знают всех. Все перебивают друг у друга гроши, как в еврейском местечке где-нибудь в Польше два века назад. А эту девушку никто никогда не видел. Как ее зовут? Двора, Рахель, Лея? Как она выглядит? Вот то-то же. Она возникает, когда ее отец, колдун Цфасман, произносит особое заклинание, И пропадает, когда сила заклинания рассеивается, как эти облака, — сморщенным коричневым пальцем она ткнула в небо, словно призывая облака в свидетели.
— Знай же, что каббалисты Цфата всегда делились на белых и черных. Белые носили, как я, белые одежды, и шли за Святым Ари. А черные одеты в черное, как ты, и учатся у таких, как Цфасман. Беги оттуда, пока не поздно. Твой раввин — колдун, чернокнижник. И он дает тебе фальшивую гемару. Каждое слово там — ложь. Когда ты и твоя шейда учитесь вместе, в Цфате болеют дети, молоко скисает, не успев простоять и часа на кухне, чистые яблоки, принесенные с рынка, вдруг начинают кишеть червями.
— Как вы можете доказать правдивость ваших слов? — спросил я. Старуха явно была не в себе.
— Да очень просто. Мужчины и женщины не учатся вместе. Ни в одной ешиве мира. Знаешь, почему? Не потому, что парни и девушки влюбляются друг в друга во время занятий. Уж я-то знаю. Я родилась в этой стране и училась в сионистской школе, где все ученики, что парни, что девчонки, ходили в шортах и готовились стать бойцами Хаганы. Влюблялись ли мы в парней? Да, но не в своих. К своим мы относились как к братьям.
— Женщины и мужчины не учатся вместе, — продолжала старуха, — потому что у них головы устроены по-разному. А если тебя обучает женщина, ты видишь мир ее глазами. Это все равно, что увидеть его в кривом зеркале. Хотя неизвестно еще, чье зеркало кривое — мужское или женское. Но настоящие раввины не разрешают своим дочерям обучать парней, даже если это гениальная дочь. А Цфасман — колдун, колдун и чернокнижник, и его дочь — демон. Беги отсюда, я тебя предупредила.
— Странно все это, — пробормотал я, — почему он не сделал мужского демона? Почему оставил ключ к разгадке?
— Колдуны да черти всегда прокалываются на какой-нибудь мелочи, — сказала старуха, — для точного соблюдения закона нужно чистое сердце.
Я чувствовал, что схожу с ума, и свихнусь окончательно, пока сам не увижу, кто сидит в полутемной комнате за гипсовой перегородкой, и шуршит ли это существо длинной юбкой или черными крылами демона. Но как это сделать? Конечно, можно позаимствовать из инструментария реба Элиягу тоненькое сверло и просверлить дырочку в перегородке. А вдруг она старая и рыхлая, как любая другая цфатская стена? Сверло, даже тонкое, разворотит дырищу, которую мне же придется замазывать новым гипсом. Будет заметно. Меня тут же разоблачат. Нет, не годится.
И тут я вспомнил мои оптические приборы, милые сердцу линзы и зеркала. У того же торговца, который рассказывал о больной девушке Рахели, я приобрел зеркальце-книжку. Женщины носят такие в сумочках. Если раскрыть зеркальце под нужным углом, то одна его половинка схватит образ таинственной учительницы, отразит на другую, а оттуда швырнет на третье зеркало — на моей стороне комнаты. Надо только установить зеркала в правильных местах. Под потоком комнаты тянулись деревянные балки, опутанные электропроводкой. К такой балке я и собирался прикрепить два первых зеркала. Но как заставить их поворачиваться в нужном направлении, менять угол разворота книжки? Я купил в магазине игрушек радиоуправляемую машинку, содрал с нее пластиковую оболочку, а нутро соединил с шарнирами зеркала-книжки. Я долго возился с пультом управления, чтобы добиться его бесшумной работы. Наконец, мне показалось, что моя техника на грани фантастики готова.
Я сказал ребе Элиягу, что балки в комнате, где я занимаюсь гемарой, покрыты пылью веков. Куски слежавшейся пыли и паутины вот-вот начнут падать на раскрытые листы Талмуда. Такого святотатства ни в коем случае нельзя допустить. Он посмотрел на меня подозрительно, но выдал ключ от комнаты и высокую стремянку. Я забрал с собой таз с мыльной водой, тряпку, а под пиджак спрятал изготовленный мной прибор. К счастью, реб Элиягу был слишком занят другими делами и не вызвался помочь с уборкой. Я протер тряпкой выбранное место на потолочной балке, привинтил мой агрегат и слегка замаскировал его свисающими проводами.
«Вот лжец, — подумала я, — как всякий лжец, он яростно втирает мне туфту про чистоту сердца и смирение. Ведь ржавый бойлер не сумел починить, такую тупую железную дуру. А строит из себя инженера Талмудовского с висячим носом».
— Затея удалась. Но то, что я увидел, поразило меня совершенно. Поразило своей обыденностью, не похожестью на сказки старого Цфата, которыми все, кому не лень, растравляли мое воображение.
Это была самая обычная религиозная девушка. Увидишь такую на улице — не заметишь, не обратишь внимания. Пройдешь мимо, и не только в пропасть не свалишься — даже взглядом не удостоишь. Она сидела на стуле, а не на инвалидном кресле. Сидела, сгорбившись, потому что студенткам ультра-ортодоксальных семинарий предписано горбиться, чтобы прятать грудь. Серая блузка на два размера больше, чем было нужно ее худосочному телу, пузырилась вокруг талии, скрывая верхнюю половину фигуры. Длинные рукава оканчивались где-то в районе средней фаланги пальцев, а указательный палец правой руки она держала в нужном месте на листе гемары. Она даже не была левшой, вот оно что. Я не видел глаз девушки, потому что она смотрела вниз, на строчку, которую разбирала вслух своим низким контральто, более красивым, чем она сама. Из-под стола торчал край длинной синей юбки и тонкая нога в плотном чулке и туфельке-лодочке на плоском ходу. У нее были русые волосы, низко схваченные на затылке резинкой, и нос уточкой. В общем, Серая Шейка под кустиком, с трактатом Талмуда на травке. Только и всего.
Я наверняка встречал ее сотни раз, но проходил мимо, не останавливая взгляда. Я также видел ее сестер, неотличимых от нее, разве только возрастом. И, если бы я знал, что одна из них обучает меня в тайной комнате, то не понял бы, какая именно. Ее не нужно было держать взаперти. Лучший способ скрыть такую девушку — выпустить ее на улицы города, в толпу.
Но всю ночь я проворочался с боку на бок, не в силах забыть увиденное. Теперь я уже не хотел только посмотреть ей в лицо. Теперь я хотел увидеть ее всю… Без серой кофты, чулок трупного цвета и старушечьей юбки. Вот что наделал один неосторожный взгляд. Я понял, что люблю ее и хочу как женщину. Я, опытный мужик почти сорока лет, люблю «серую шейку», до времени превращенную в старуху богобоязненностью и приличиями.
А наутро меня вызвал рав Цфасман. Ничего не объясняя и не требуя объяснений, он выгнал меня из ешивы. Выгнал совсем. Не разрешил ни учиться, ни продолжить работу помощником завхоза. Жить мне было негде — до того я перебивался в ешиботной общаге. Меня ненадолго приютил реб Элиягу. Он говорил, что мне страшно повезло. Я, должно быть, нарушил его наставления и посмотрел в лицо Шехины, но вот — не умер. Всего-навсего был изгнан из дома, где обитает Шехина. Я промаялся какое-то время, а потом каббалисты взяли меня к себе, и я встретил Малку. Вот она действительно была хороша собой. Была и есть. И я получил добрый знак, когда ее встретил. Потому и женился на ней. Не из-за красоты, нет.
— У рава Цфасмана была скрытая камера в той комнате? — спросила я.
— Он сам был скрытой камерой, — ответил реб Арье, — знал, что я захочу увидеть его дочь. Я не прошел испытания.
За окнами совсем стемнело. Шмулик, прилежно водивший кисточкой по бумаге, вдруг встал и подошел к нам. Он зажег настольную лампу, и я увидела готовую картину. Вся поверхность ватмана была закрашена гуашью того ярко-голубого цвета, каким в Цфате красят переплеты окон, решетки, ставни и двери. По голубому фону катили темно-синие волны, маленькие у горизонта и большие у нижнего края картины. В ритмическом порядке между рядами волн били разноцветные фонтаны — красные, синие, желтые и зеленые.
— Двенадцать шекелей, — отрывисто сказал ребенок, — но для вас — десять.
Я рассмеялась, а реб Арье вдруг встал и прошел к двери, открыл ее и выглянул во двор.
— Ремонтник так и не пришел. Придется вам сегодня не мыться. Или, если хотите, воспользуйтесь нашей ванной.
— Скажите, а потом, после всего, вы встречали когда-нибудь Рахель? Или Двору…
— Вероятно, встречал, но не узнавал. Господь поразил меня неузнаванием, как праотца Яакова, который перепутал Рахель и Лею. А потом, годы спустя, реб Элиягу рассказал мне, что вскоре после моего изгнания рав Цфасман выдал ее замуж. Но долго она не прожила — умерла во время родов.
— Какая странная история, — сказала я, — в Израиле никто не умирает от родов. Не может такого быть.
— У нее было редкое осложнение. Околоплодные воды попали в кровь. Когда такое случается, ничего нельзя сделать.
Он немного помолчал, по-прежнему не глядя на меня. Потом сказал:
— В Талмуде написано, что женщина, неаккуратно соблюдающая законы чистоты семейной жизни, умирает во время родов. Я не могу себе представить, что эта девушка несерьезно отнеслась к такой вещи, как миква. Но у нее могло быть свое мнение по поводу законов чистоты и нечистоты. Она ведь была образована почище большинства мужчин. Могла принять самостоятельное решение, не посоветовавшись с раввином, и поплатиться за это. Впрочем, я не настаиваю на такой версии. Мои домыслы, больше ничего.
В гостинице, где я работаю, мне приходится подолгу разговаривать с женщинами. Иногда по полчаса. Но я никогда не смотрю на них. Зарекся. Вы не обижаетесь на меня?
— Ну, что вы, — ответила я, — у нас в Бней-Браке мужчины ходят по улицам, опустив взгляд себе под ноги, или в портативный томик Талмуда.
— Потому, что посмотреть на женщину — все равно, что лицезреть Шехину. Даже если это обычная «серая шейка».
— Простите, а как звали вашу жену раньше? Погодите, я угадаю. Регина? Мила? Нет?
— Света. Ее звали Света. Это и было добрым предзнаменованием, которое помогло мне взять ее в жены. Она вообще-то приняла еврейство, а родилась в русской семье на Дону. Казачка.
— Знаете что? Я, пожалуй, спущусь вниз и вымоюсь холодной водой. Мне не привыкать. Стройотряды, картошка, не говоря уже о походах и пионерских лагерях. Мама пугала меня бесплодием, говорила — будешь мыться холодной водой — детей не родишь. У меня действительно нет детей. Но врачи считают, что холодная вода здесь не при чем.
— Так вы приехали в Цфат, чтобы…
— Да. И теперь я знаю, как называется ешива. Спасибо вам, реб Арье.
— Я попрошу Малку проводить вас. Наши цфатские улицы — настоящий лабиринт.
На лестнице, ведущей из дворика, раздался топот, и та, о которой мы говорили, ворвалась в гостиную.
— Арье, почему ты не предложил ужин гостям? У нас есть куриные ножки и гарнир из зеленой фасоли. Погодите, я сейчас суну все в микроволновку.
Я прошла за ней на кухню и посмотрела в зеркало. Секундная стрелка бежала по моему отражению, отсчитывая время.
Алина Загорская
Уроныч
Мужественное бородатое лицо, трубка в углу рта и обольстительная нижняя губа — полная, чувственная, четко очерченная, как у Марчелло Мастрояни. Нет, конечно, такой не может сидеть на сайте знакомств — фото дернул у какого-то актера. Хотя странно: пересмотрев километры голливудских фильмов, я не могу вспомнить, какого именно…
В скайпе он оказался почти таким же красивым, как на фото, и сообщил, что давно положил на меня глаз. Похоже, Тот, Кого Нет, очухался и решил компенсировать все, что натворил до сих пор. В надежде на чудо я кое-как нарисовала глаза и рот и выбралась на свидание — первое после крайне болезненного разрыва.
Ростик был высоким, худым, с характерной для очкариков неуверенной походкой. Ушедший внутрь взгляд, руки болтаются, как плети, сутулый. Вот и славно, решила я, Мастрояни — это уже перебор.
Мы сидели в ресторанчике под названием не то «Окунь», не то «Карась», и пытались общаться. Новый знакомый моим внутренним миром не интересовался. Он мрачно пил, ругал все вокруг — это заведение, город Бат-Ям, Израиль в целом — восхищался «крутым мужиком» Путиным и воспевал свои подвиги на ниве российского бизнеса 90-х. «Я — русский солдат!» — орал, стуча кулаком по столу и расплескивая водку, Ростислав Аронович Гройсман, главный спонсор томской синагоги.
Словом, чуда не случилось — очередной экзотический тип на моем жизненном пути, не усыпанном, мягко говоря, лепестками роз. Однако послать его прямым текстом я не решилась: еще замочит от обиды, этот старый новый русский.
К счастью, наутро я улетала в Амстердам, и надеялась, что дурацкая история рассосется сама собой. Но в пять утра Ростик уже был на ногах. Он собирался везти меня в аэропорт — без помпы, очень по-родственному, как будто иначе и быть не могло. Яркий образ бандита слегка померк, и я разрешила ему встретить на обратном пути.
Он ждал в зале прилетов Бен-Гуриона — с огромным букетом в руках и черным джипом на стоянке. Но в пути дико нервничал, клял израильских водителей, требовал объяснять дорогу — а мы, топографические кретины, этого не любим. Короче, опять не понравился — но уже по другой причине.
А пока я обдумывала, зачем мне этот придурок, мы потихоньку сближались. Ростик проживал на съемной квартире, чистой и ухоженной, и был человеком не бедным. Кроме того, он замечательно пел под гитару, и я пришла к выводу, что в моем плачевном положении такой мужчина не помешает…
Говорили мы в основном о нем. Несколько лет тому назад Ростика, звезду еврейской общины Томска, оставила жена, которая прожила с ним двадцать лет «как у бога за пазухой», а, перебравшись в Израиль, выучилась на психолога и развелась. Он избегал произносить ее имя, называл «эта» и «дура», и было понятно, что любит, но предательства не простит.
Есть такой фильм, называется «Супружеская жизнь». Там две серии — первая рассказывает о крахе семьи с точки зрения мужчины: хорошему парню попалась бездушная вертихвостка и разбила ему сердце. А во второй серии свою версию излагает жена, и оказывается, что этот «хороший парень» не понимал ровным счетом ничего из происходившего у него под носом.
Жену Ростика я нашла в Фейсбуке, сообщила, что ее бывший совсем пал духом, и хорошо бы что-то с ним поделать, пока не намылил веревку. И тут пошла вторая серия — выяснилось, что она пыталась его спасать все эти годы, для чего собственно и занялась психологией, а, выучившись, поняла: насильно человека из депрессухи не вытащишь. Но муж наотрез отказывался лечиться, и с ним пришлось расстаться.
Она вела активную светскую жизнь — интересная дама, со вкусом одетая. Но лицо жесткое, а посты в соцсетях откровенно рекламные. «Дура набитая, научили ее разным трюкам — ну так и зайца можно научить курить, если очень постараться», — утешал себя Ростик.
Он жил замкнуто, разгребал какие-то финансовые проблемы, тянувшиеся за ним из России, пытался зарабатывать на бирже. По утрам приходил к морю и резал трубки. Сидел, нахохлившись, на горячих камнях, никого не замечая, и пилил, пилил. Потом возвращался домой и готовил: щи, солянку, свиные уши. Он изучил все магазины в округе, четко знал, что где покупать и к готовке относился очень серьезно.
Давно я так вкусно не ела! В моем холодильнике обычно хранятся всего три продукта — сыр пармезан, горький шоколад и апельсиновый сок. Это не так интересно, как свиные уши, но зато вешу я столько же, сколько на первом курсе.
Ростик мои формы не оценил. «Худая, как цыпленок — ешь, давай. И не хер суетиться, все равно не поверю, что хозяйственная». Сам же садился напротив и наблюдал: «Водка, мясо, красивая женщина — что еще нужно человеку, чтобы встретить старость!» А я любовалась его смуглой, юношески гладкой кожей, тонкими, сильными пальцами, классическими ступнями, похожими на гипсы архфака — и старалась не вникать в истеричные монологи о мерзости Израиля, на который он изливал всю боль, причиненную любимой.
Но боль болью, а помогать беглой супруге Ростик не отказывался — отвозил, привозил, ссужал деньгами. Пока она фотографировалась в Венской опере и на фоне швейцарских Альп, поливал цветы в ее квартире и выгуливал Андорру, пушистого шпица с наглой мордой и длиннейшей родословной. Этот оранжевый шарик на тоненьких до нелепости ножках непрерывно тявкал и требовал еду, предпочитая ростикову кухню дорогим собачьим кормам. А тот покорно выполнял все ее прихоти, прикидываясь возмущенным — но так неубедительно, что ему не поверил бы и детсадовец.
Вообще заботиться о ком-то было для Ростика естественно, как дышать, и в его квартире регулярно паслись какие-то люди — родственники, знакомые, родственники знакомых… Он стоически переносил их присутствие: «Гости дрыхнут, я готовлю завтрак — но никого пока не убил».
На вопрос «как дела» всегда отвечал одинаково: «Старость — не радость», «Кому я на хер сдался», «От меня один урон, потому я Уроныч», «Хреново, но причин для суицида пока не вижу». Последнее означало, что Ростик в прекрасном настроении.
Поначалу я пыталась вытаскивать его на какие-то мероприятия, но единственным моим достижением стал культпоход в театр — на пьесу о еврейских Ромео и Джульетте: героя убивают, а он продолжает добиваться любимой после смерти и сводит ее с ума. Публика рукоплескала, критики заходились восторженными откликами, но Ростик, в прошлом режиссер студенческого театра, с ними не согласился. «Бессмыслица полная. Не обижайте сироту, а то умрет и как даст сдачи — так, что ли?»
И мы завязали с выходами в свет, предпочитая потреблять культуру на дому. Я приезжала к нему после работы, принимала душ и садилась ужинать. Ростик обожал кормить, отказаться было невозможно, и я толстела просто на глазах. Он, впрочем, уверял, что беды в том нет — какие-то несчастные десять-двадцать лишних кило не помешают истинной любви, которую я рано или поздно встречу.
После нескольких рюмок водки этого немногословного в трезвом состоянии мизантропа начинало нести: «Не надо мне ля-ля про израильскую медицину! Операцию они сделали! Ну молодцы, зашили аккуратно, скальпель внутри не забыли. А зачем резали — сосуды те же самые остались, смысл? По инструкции действуют, мозги не включают, идиоты!»
«Дался вам этот Путин. Да, бандит, да, сука! А другой там не нужен! Вы, изеры, против русских, как плотник супротив столяра — дети малые! И Немцов твой любимый был ворюга еще тот! Сам вывел себя из правового поля: оскорблять пахана не по правилам ни в одной нормальной стране… Там, может, не убьют, но с поляны выгонят. Вел себя как уголовник, не являясь таковым, получил свое — и по заслугам».
«Революцию твои демократы обосрутся делать — народ, который они так ненавидят, уничтожит их на старте. Ну при чем тут нравится — не нравится? Мало ли кто мне нравится… Софи Лорен, например. Я тебе суть излагаю, а ты мне штампы суешь. Дура упертая!»
Доставалось конечно же и многострадальному Израилю: «Я ехал сюда настоящим сионистом, а нашел этот позор. Превратили страну в вонючую арабскую помойку. Ворье, неучи, твари! Недолго им осталось, скоро все развалится, но я, слава Богу, этого не увижу — уеду в Штаты, буду внуков нянчить. На америкосов мне плевать — за них сердце не болит!»
Совсем уже пьяный, добирался до бывшей жены, и я не знаю, чего было больше в его словах — нежности или ненависти: «Немчура — в Томске их много… Ее прадед лесом торговал, купец первой гильдии, между прочим. Раскулачили, дом отобрали. Она влюбилась сразу, в меня тогда все влюблялись. Когда сказала, что беременна, я не возражал. Пошли и расписались, как положено. С бабами проблем нет, давали и сейчас дают. Но мне никто не был нужен — только эти глаза, эта улыбка…»
В постели он был суров и делал лишь то, что хотел сам, властно, жестко, не заботясь о производимом впечатлении — мужчина, не знавший отказа. Но мне было с ним хорошо, и я не думала о том, как выгляжу.
Впрочем, в тот период меня это вообще мало волновало — жить не хотелось, не то, что прихорашиваться. Мою квартиру замело многомесячной пылью, а вся одежда была свалена в углу кухни. Я выдергивала наугад из этой кучи и надевала, не глядя — чтобы не ходить голой. Встречаться с людьми казалось мне совершенно бессмысленным занятием — что мы можем дать друг другу, кроме боли и скуки? Ах да, еще зарплату и коммунальные услуги… Назовем это независимостью.
Я была на одной волне с этим озлобленным невротиком, и на его фоне чувствовала себя едва ли не оптимисткой. Вот только помочь друг другу нам было нечем: зияющую дыру внутри, которую оставляет предательство, невозможно залатать ни делами, ни другими людьми. Мы походили на елки с опавшими иглами — вешаешь игрушку, а она сползает — и пытались наполнить смыслом эту жуткую пустоту: я как тот чукча описывала все, что было вокруг, он пел, выкладывал видео в интернет и скрупулезно подсчитывал количество просмотров.
Скажу вам прямо: творчество — довольно жалкая замена любви, что бы ни говорилось в умных книжках. Но выбора нам не оставили, вот почему я эту муть пишу.
Впрочем, Тому, Кого Нет, нравится, когда мы заняты делом, и время от времени он даже выдает нам зарплату — в своей, разумеется, валюте. Меня заметили, назвали «голосом русского Израиля» и «настоящим писателем», а тексты опубликовали в нескольких журналах.
Пользы от этого было мало — даже меньше, чем от соцсетей, где иногда появлялись какие-то отклики. Зато я приобрела комплекс непризнанного гения, в дополнение к другим прелестям, и добивалась похвал от окружающих практически вручную.
Ростик был чужим на этом празднике жизни — он не читал моих произведений, не восхищался фактом писательства и вообще ранжировал теток исключительно по размеру груди. По крайней мере, так он утверждал, а правда это или бравада, я уже не узнаю. Наше общение постепенно сошло на нет, и спустя какое-то время я обнаружила, что не вижу его постов в своей френдленте. Проверка показала, что он вычеркнул меня из списка друзей.
Это было ужасно обидно. Удалить из френдов — ну я не знаю, как надо отличиться. Послать матом разве что… Нет, так с приличными людьми не поступают! И я отправилась к нему за разъяснениями — без звонка и наплевав на гордость.
Стояла промозглая и сырая израильская зима. «Русский солдат», одетый в свитер домашней вязки с американским флагом на главном фасаде, встретил меня с чувством глубокого удовлетворения: «Что, только заметила? Вот так сдохнешь, а никто и внимания не обратит!»
Тот вечер был самым лучшим из всех, которые мы провели вместе, и я не уверена, что дело тут в количестве выпитой водки. Два обломка кораблекрушения, мы внезапно осознали, что нужны друг другу, и этот инсайт длился целую ночь. Я увидела того Ростика, в которого были влюблены эти самые «бабы» — пылкого, мужественного и наивного, как мой любимый Паганель из «Детей капитана Гранта». Он страстно желал меня –именно меня! — обнимал, целовал, говорил, что я красивая, умная, нежная и заслуживаю огромного счастья. Мы заснули, обнявшись — как юные влюбленные.
К сожалению, все эти замечательные эпитеты наутро вылетели из моей головы, как будто их и не было вовсе — запомнился только смысл. Эх, и почему я не включила тогда диктофон — теперь бы прослушивала и гордилась собой. Но в мире нет случайностей, и слова эти, скорее всего, предназначались не мне…
Продолжения у этой потрясающей ночи не было. Ростик замкнулся еще больше, не звонил, на попытки втянуть его в переписку реагировал довольно грубо, а в ответ на мое скромное полупризнание заявил, что кроме детей и внуков ему никто не нужен.
Ну и ладно, подумала я — переживем при хорошем питании, и не такое переживали.
Жизнь продолжалась — не хорошая и не плохая, никакая. Я ходила на работу и писала свои тексты, не очень понимая зачем. Выходные проводила дома у компьютера, к концу субботы проваливаясь в черную пропасть отчаяния.
Люди вокруг меня куда-то ездили, что-то смотрели, с кем-то встречались… Ростик тоже регулярно появлялся в соцсетях — комментировал новости в своем лапидарном человеконенавистническом стиле и выкладывал песни. А потом их сменил звездно-полосатый флаг с двузначной цифрой посредине, которая становилась меньше с каждым днем — как зарубки на стене камеры. Так я догадалась, что он уезжает в Америку — нянчить внуков.
На цифре 10 внезапно пришла смс-ка: «Привет! Я просто подумал, что надо бы попрощаться». «Как именно мы будем прощаться?» — спросила я. «Да какая разница», — был ответ. «Ну тогда счастливого пути!»
«Значит, не попрощаемся. А я тут проходил мимо твоего дома и нахлынуло. Что ж, мы никогда друг друга не понимали».
Это была чистая правда. Но я, конечно же, пришла к нему — сами понимаете…
Квартира уже опустела, он раздал почти всю мебель и картины, однако холодильник, как всегда, был полон всяких вкусностей. Чем меня кормили в тот раз, я уже не помню, да и неважно это. Ростик рассказал, что переезжает в маленький провинциальный городок, где его сын и невестка купили дом. «Скука там страшная, вокруг одни китайцы с индусами, жить буду в курятнике на окраине сада — но это даже хорошо, скорее сдохну…»
«Прозак по тебе плачет», — подумала я, но мысль эту озвучивать не стала. Мы еще немного поговорили, а потом он достал пакет и вручил со словами: «Надеюсь, с размером угадал. У меня ведь тут никого — только ты».
По дороге домой я слегка всплакнула, но быстро успокоилась. А что, в сущности, было? Да ничего — просто еще один человек шел навстречу, шел… и прошел. И человек не так, чтобы мечта поэта — довольно злобный, между прочим.
Цифры в его блоге продолжали уменьшаться, потом их сменила карта, где было написано, что автор «путешествует» из аэропорта Бен-Гурион в аэропорт Кеннеди. Еще через сутки там появилась запись: «Ростислав Гройсман живет в городе Эфтон, штат Миннесота». И значок — малюсенький домик с трубой… Жилище гнома.
«Ты не заслужил света — ты заслужил покой», — эта фраза почему-то крутилась в моей голове несколько дней.
А вчера я обнаружила в углу кухни его подарок и, перед тем как выкинуть, развернула — из любопытства. Там было удивительно красивое кружевное платье цвета морской волны — как мои глаза. И с размером он не промахнулся.
Марта Кетро
Между временем
(отрывок из книги «Хорошенькие не умирают»)
Хотела начать с фразы «тих родимый аквариум», но запнулась — какой же родимый. И так теперь будет часто, цитаты, шаблоны и штампы придётся проверять на достоверность при каждом использовании. Тих тель-авивский колодезный дворик, зажатый между отелем и домами, в нём есть место только для скамейки, где я, стоянки скутеров и палисадника с повешенными медведями — не так мало, если подумать. Медведики, ясное дело, игрушечные, шейки деликатно зажаты меж веток магнолий на радость местным жителям — говорят, в Израиле есть чёрный юмор, но я уверена, что здесь ничего такого, чистое благодушие. Сегодня мы подобрали на Алленби медведицу — с заячьими ушами, печатью чье-то подошвы на лице и с медвежонком, пришитым к пузу, — посадили на сучок тоже.
Никто не орёт в шабат, кроме кондиционеров и белой собачки. Без них от тишины закладывало бы уши, а так ничего.
Раз уж я выбрала жить у моря, хожу к нему ежедневно, третий вечер подряд. Знаю я эту инерцию, когда под боком что-то ценное, а ноги вечно не доходят. Уж постараюсь, чтобы у меня получилось иначе. В первую ночь небо было, как старый чай. Ну что за фигня, а. Бросаешь всё, тратишь кучу денег, подгадываешь к полнолунию, прилетаешь — а над головой эти мутные разводы, которые образуются в чашке, если забыть со вчера. Я воздела руки и высказала возмущение, на следующий день поменяли, но осадочек остался.
Странно. Странно ходить по весёлому городу Тель Авиву и считать деньги — турист передвигается со скоростью ста баксов в день, если ничего не покупает, и мне теперь это много. Странно почувствовать свою чужеродность там, где я с первых шагов всегда растворялась во фриковатой толпе. Сейчас у меня зажим в спине и тревожное лицо. Странно что-то хотеть от местных, обычно это им нужны мои деньги, а теперь мне следует получить от них всё на свете — счёт в банке, номер телефона и новое имя.
Странно ничего не чувствовать вместо обычной газированной радости: не горюю, не веселюсь, думаю только о том, какая куча дел на воскресенье, которое здесь понедельник.
Иногда хочется раскачиваться, как Лев Евгенич, и тихо причитать «Что ты сделала, Маргарита, что ты сделала», но нет никакой маргариты, всё сделала я, этими маленькими ручками. И всё, разумеется, правильно. Просто сейчас у меня пепелище. Недавно один мужчина написал «именно так выглядят победители», имея в виду свой дикий измотанный вид, и я не подумала, что совсем скоро буду выглядеть так же. Я ведь тоже всех победила.
Заткнись, белая собачка.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.