Анорексия. Непоставленный диагноз
я хочу капли с твоим запахом их бы во всю мою еду подливали
я хочу заниматься с тобой всеми словами
я хочу чтобы где больно туда целовали
туда целовали
Михаил Котов.
Глава 1. Be skinny
Мне 5 лет
Все, что я из себя представляю, — болезненная бледность и темно-карие, почти черные глазищи. Настоящая Неточка Незванова. Я уже умею читать, но еще не знаю, кто такая Неточка Незванова. Через несколько лет прочту одноименную повесть Достоевского, на долгие годы влюблюсь в главную героиню и начну себя с ней ассоциировать.
Все это будет потом, а пока я пришла с мамой в гости к ее двоюродной сестре и сижу за столом над тарелкой плова. Мамины сестры — веселые пышки, умеющие находить радость жизни во всем. В их домах постоянно звучит смех. Вот и сейчас тетушки хохочут, вспоминая какую-то шалость из детства. Тетя Валя, настоящая русская гром-баба, увидев, что я практически ничего не съела, весело говорит: «Ничего, Машутка, это ты сейчас такая худенькая. Я в твоем возрасте тоже тощая была, а теперь вот во!». Что-то мне становится страшно. Не хочу быть «Во!».
Мне 8 лет
Я мелкая, тощая и ужасно некрасивая — кавказская внешность, цыганистые кудри длиной ниже пояса. Каждое лето меня отправляют гостить к бабушке в деревню, и лето из каникул и времени чудес превращается в медленную мучительную пытку. Вместе со мной у бабушки живут мои двоюродные братья. Разница в возрасте у нас с ними крошечная — они старше меня на год и на два, но наша жизнь у бабушки существенно различается.
Их день начинается часов в 11 яичницей и пельменями, мой — в 9 утра сбором колорадских жуков на здоровенном картофельном поле.
Нет, я не преувеличиваю и не пытаюсь натянуть на себя маску жертвы. Просто все это было на самом деле, а жизнь чаще всего гораздо удивительнее, нежели в самых фантастических романах. Итак, любящая бабушка будит меня в девять утра, и как только я натягиваю футболку и шорты, торжественно вручает мне пластиковую бутылку, в которую я должна скидывать жуков.
Дело это муторное и противное, но, если быть честной, эти полтора-два часа копошения с жуками на картофельном поле — лучшее мое время за весь день, поскольку здесь только я, картофельные кусты, миленькие полосатые жучки и ряд подсолнухов на границе между бабушкиным и соседским огородами.
Я на коленях ползаю между кустами картошки, старательно собираю жуков и их детишек в бутылку и распеваю во весь голос. Можете представить весь масштаб катастрофы — слуха у меня нет совсем, так что мое пение — то еще наслаждение. К счастью, мало кто в это время проходит мимо огорода, так что мое пение услаждает слух только жуков. А еще я мечтаю. Воображение у меня хорошее, и в нем я вижу себя то супер крутой рок-звездой со стильной стрижкой, то очаровательной принцессой в пышной розовой юбке, то олимпийской чемпионкой по фигурному катанию. Ни в одном из моих мечтаний нет осточертевших братьев и злобной бабушки, это — идеальная воображаемая реальность.
К сожалению, к половине одиннадцатого-одиннадцати утра начинает припекать солнце, а, значит, моя вахта подходит к концу. Я тащу бутылку с жуками в крытый двор, нагреваю на газе ковшик воды и выливаю кипяток в бутылку с жуками. Этот ритуал у нас с бабушкой носит название «приготовить суп с жуками». Пожалуй, один из немногих моментов, когда мы вдвоем искренне над чем-то смеемся. Ну, а затем начинается треш — завтрак.
Братья мои — существа капризные и рожденные от любимых бабушкиных детей, я — молчаливая, не смеющая защищаться девчонка, дочь нелюбимой бабушкиной дочери. Именно поэтому братцы получают заботу и вкусняшки, а я — яйца и овощи. Короче говоря, завтрак наш выглядит так: мы сидит втроем за большим овальным столом на кухне, бабушка чуть поодаль (но достаточно близко, чтобы достать до стола руками) вяжет. Посреди стола стоит вазочка с вареньем, тарелка с медом, хлебница. В тарелках братьев — жареная колбаса и яичница, в моей тарелке — мерзкие жареные кабачки и яичница. Формально завтрак протекает в молчании, на деле — как только бабушка не смотрит на нас, братья начинают щипать меня, пинать под столом, хватать именно тот кусок хлеба, от которого я уже откусила, комментировать мою внешность и национальность моего папы. Как только бабушка слышит их змеиное шипение и, подняв очки на лоб, смотрит на нас, братцы замолкают. Виноватой остаюсь я, потому что именно в этот момент я размахиваю руками или задыхаюсь от сдерживаемых слез. Водянистые кабачки и пережаренная яичница доедены, и очень хочется вылезти из-за стола, но не-е-е-ет! Надо ждать чай. Чай — это отдельный ужас. Стоит мне или Костику, который старше меня на два года, потянуться к вазочке с вареньем, как бабушка шлепает нас по рукам, придвигает вазочку к Антону и приговаривает: «Куда полезли? Это Антоше, у него же папы нет!».
Ага, папы нет. Зато есть отчим, который пашет за десятерых и все несет в дом, не получая за это никакой благодарности. Но это такие частности, что бабушке в них вникать неинтересно, посему — у Антоши папы нет, и точка. Я мгновенно допиваю жиденький чай с каменной карамелькой и выбегаю из-за стола. Эти минуты после завтрака — тоже исключительно мои. Я бегу в крохотную комнату, хватаю с этажерки книгу и начинаю читать. Книг у бабушки немного, все они советские и довольно скучные — колхозы, поднятие целины, активные советские граждане. Но каждый из этих граждан настолько лучше моих родственников, что мне интереснее убежать ко взрослой нудноватой литературе. У бабушки антикульт литературы, поэтому здесь я читаю мало и почти тайно. Пока братья доедают, я читаю несколько страниц, сидя на корточках у этажерки. Возможно, именно из-эа этой тайности и торопливости я так полюбила чтение и читаю очень быстро, подчас, правда, не понимаю кусков прочитанного.
Дом у бабушки большой, но это все равно, что большая клетка, в которой негде спрятаться от палача. Минут через десять я слышу гогот наевшихся братьев, ставлю книгу на место и выбегаю в зал. Время телевизора!
Телевизор мы смотрим так же мучительно, как и все остальное: я зажата на диване между Антоном и Костиком, бабушка устроилась на стуле в другом углу комнаты. Смотрим мы новости или дурацкие сериалы. Братцы противно ржут мне в уши, болтают всякие гадости, толкают меня и смеются. Я пытаюсь отключаться и переноситься в воображении куда-нибудь в иные миры, и иногда у меня это даже получается.
На дворе конец 20 века, но время в деревне ползет так же медленно, как и сотни лет назад. Вот так: ме-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-едленно. Это даже не улитка, а что-то похуже. Оно будто сжалось до одной точки и упорно не желает сдвинуться с места. Все деревенские радости — парное молоко, купание в озере, походы в лес, игры на улице с соседскими ребятишками — омрачены для меня присутствием братьев. Они делают каникулы по-настоящему невыносимыми, а я даже не могу пожаловаться на это маме. Вернее, пыталась.
Мама звонит раз в несколько дней от соседей, потому что телефона у нас нет. Трубку берет бабушка, некоторое время расписывает маме свои болячки и наше плохое поведение, а затем передает трубку мне. Сама бабушка при этом никуда не девается, а сидит рядом и штопает носки или постельное белье.
— Машенька, как ты там?
— Я… Я… — я пытаюсь что-то выговорить, но чертов комок застревает в горле, и я понимаю, что если произнесу еще хотя бы один звук, то разревусь. А плакать нельзя.
— Ты себя хорошо ведешь?
— Угу.
— Бабушке помогаешь?
— Ага.
— Слушаешься бабушку?
— Да…
В общем, диалоги с мамой короткие. Мама говорит, что они с папой по мне скучают, не обещает приехать, не обещает забрать меня. Велит слушаться бабушку и не пакостить. На этом разговор заканчивается. Я передаю трубку бабушке, и пока она разговаривает с мамой, сижу рядом на диване, чувствуя, как возникшая было надежда на спасение уносится от меня далеко-далеко.
— Ну, ладно, дочь, пойду дела делать, — говорит бабушка, выслушивает мамины прощания и кладет трубку.
Все! Аут!
Еще через десяток лет я впервые прочту «Постороннего» Камю и пойму, как чувствовал себя главный герой в последний момент перед казнью: еще минуту назад надежда была, а теперь ее нет. Пойму и буду долго сидеть на холодном полу, прижавшись к стене, и молчать, переваривая это страшное ощущение безнадежности.
Любые детские чувства кажутся взрослым чем-то ерундовым — ну, не может ребенок быть полноценной личностью и испытывать не только радость и счастье, но и боль, тревогу, страх, безнадежность. Онжеребенок! Он же должен радовать и умилять родителей и родственников пухлыми щечками, ясными глазками, послушанием и успехами в учебе. Не должен.
Он такая же личность, как и взрослые. Он испытает всю гамму чувств и эмоций, вот только если взрослые могут хотя бы попытаться справиться с этой лавиной, то ребенок остается один на один со всеми ужасами своего пребывания в этом огромном мире. Защитить ребенка от внешних проявлений жестокости мира сложно, но возможно, и большинство родителей успешно с этим справляются: не разрешают малышам разговаривать на улице с чужими дядями и тетями, крепко держат сына или дочку за руку при переходе через дорогу, кормят наваристыми супами и вкусными булочками. Гораздо сложнее помочь малышу пережить внутренние страхи, и перед этим многие родители бессильны. Впрочем, я неправильно подобрала слово: не бессильны. Родители попросту не подозревают о том, что творится в душе у ребенка. И брошенным себя может ощущать не только малыш, находящийся в детском доме, но и ребенок, воспитывающийся в благополучной полной семье.
Иногда я умудрялась подстеречь звонок мамы и схватить трубку первой, это в те редкие минуты, когда братцы и бабушка были где-нибудь на улице, а я по счастливой случайности — в доме. Вот тогда я позволяла слезам хлынуть из меня и, перемешивая слезы с соплями, захлебываясь от своего маленького детского горя и одиночества, почти выла в трубку и просила маму забрать меня из деревни. Мама как могла, утешала и успокаивала меня. Но не обещала забрать.
И я вновь оставалась одна.
Август.
Я все еще в деревне. Собственно говоря, к концу лета я как-то свыкаюсь со своим житьем-бытьем. То ли братьям надоедает надо мной издеваться, то ли у бабушки истекает лимит равнодушия и жестокости, но факт остается фактом: в августе мне намного легче. Я бываю у дяди с тетей, и вот там-то меня никто не трогает и не дергает. Мы с тетей часами болтаем на кухне, я с удовольствием помогаю тете во всем, начиная от готовки и заканчивая огородом, хожу с дядей за коровой, большущими кружками пью парное молоко и вечерами греюсь в бане.
К бабушке приехали гости — ее названый сын с семьей. Приезжают они всегда ненадолго, но успевают раскрасить деревенскую унылую жизнь заразительным смехом и городскими новостями.
Попив чай и выложив все новости, гости торопливо собираются домой. Мы выходим на улицу их проводить, дядя Гоша садится за руль, тетя Лида открывает переднюю дверцу и, помахав нам рукой, кричит: — Маша, втяни живот, пупок торчит!
Братья смеются, бабушка что-то бурчит, а я недоуменно смотрю на живот. Что втянуть? Зачем втянуть?
Все, мысль о толстом животике и некрасивом пупке посеяна в мой маленький глупый мозг.
Сколько себя помню, я всегда было худющей. И всегда мне казалось, что я толстушка.
Даже самое ужасное лето рано или поздно заканчивается, и вот я дома.
Послезавтра в школу.
А еще через неделю мы пишем сочинение на тему: «Как я провел лето?».
Я пишу, мешая правду с ложью: о том, как бабушка пекла блины, как она любит меня, как я ей помогаю. Перед уроками мы с одноклассниками обсуждаем домашку, делимся впечатлениями, читаем сочинения друг друга. Я слушаю рассказы о том, как подружки провели лето, и завидую черной завистью. Девочки тоже были в деревнях у бабушек, но у них такие бабушки… Как из детских книжек. Идеальные бабушки!
Но ведь моя… тоже идеальная. Только не для меня. Или я для нее — неидеальная внучка?
Мне 10 лет
1999 год — один из самых запомнившихся в моей жизни. Нет, ничего особенного в этот период не произошло, но очень чувствовалось, что через несколько месяцев наступит Он — двадцать первый век! Каким он будет? Что принесет? Об этом говорили в телевизионных передачах и на уроках в школе, взрослые и дети, по радио и в газетах. Это волновало всех.
Рост 140 сантиметров, вес 32 килограмма. Спасибо ежегодному медосмотру, который мы проходили в школе. Это тоже нервно и почему-то довольно унизительно. Мальчишки хихикают и пытаются подсмотреть, что же происходит, когда в одном из кабинетов школы находятся врачи, медицинские сестры и девочки.
Я одна из самых высоких девочек в классе и при этом ужасно худая. Честно говоря, в девяностые почти не было пухлых детей: в нашем небольшом городе мало кто мог позволить себе фастфуд или даже мало-мальски хорошие продукты, все ели одинаково мало и одинаково скудно. Это было веселое и жуткое время.
Всю зиму девяносто девятого года мы сидели на уроках в верхней одежде и варежках, но умудрялись негнущимися пальцами на уроках труда создавать какие-то поделки, аппликации, что-то шили и лепили. Мы искренне хохотали и честно учили уроки.
Всю зиму девяносто девятого года мы ели картошку, варенную в мундире. О, вы не представляете, какое это лакомство!
Когда картошка готова, мы с мамой сливаем воду и перекладываем картофелины в большую миску, а затем, перекидывая горяченные картофелины из руки в руку, чтобы не обжечься, снимаем шкурку.
А дальше все просто. Мама любит картошку с квашеной капустой: накладывает в глубокую тарелку капусту, туда же отправляет крупно нарезанные картофелины, поливает растительным маслом и перемешивает.
А мы с папой любим просто картошку с маслом. Картофелина сначала посыпается солью, а затем макается в растительное масло. Пища богов, честное слово! И никому такой рацион не казался убогим. По крайней мере, нам, детям, безумно нравилось, и не было мыслей о том, что кто-то богат, а кто-то — беден. Возможно, от того, что в нашем небольшом городке все были одинаково бедны.
Я некрасива. Не знаю, как чувствуют себя красивые девочки, а вот таким некрасивым, как я, живется… непонятно. Обычные девчонки могут стать хорошенькими, а как быть тем, кому природа не оставила шансов?
Мой строгий папа взял на себя функции природы и не оставил мне шансов. Он всегда переживал, что излишне открытое тело может привлечь мальчиков, излишне красивое или яркое лицо может привлечь мальчиков, что-то еще может привлечь мальчиков…
Поэтому мне покупались вещи на несколько размеров больше, не разрешалось носить брюки и стричь волосы. Словом, к 10 годам я представляла собой этакого лохматого бровастого зверька. Зато я сидела с самым красивым мальчиком в классе и, конечно, была влюблена в него! В шестом классе я устрою ему настоящий допрос, а пока…
С завидной регулярностью — раз в неделю — я шлепалась в обморок. Девяностые сказывались на здоровье, мой гемоглобин был катастрофически низок. Кажется, тогда я была именно той, кем мечтают стать нынешние девчонки: худенькая, бледная, грустная, изможденная… Этакая аристократка в вещах с чужого плеча.
Все свободное время я читала и мечтала. Я мечтала быть красивой и волнующей, центром компании и звездой… города? Страны? Нет, всего мира! Оставаясь дома одна, я заворачивалась в покрывало, как в мантию, и сама с собой играла в королеву: вышагивала царственной походкой, отдавала приказы, странным эхом отдававшиеся в пустоте дома, медленно усаживалась на стул как на трон и, оттопырив мизинец, пила роскошный воображаемый чай из воображаемой фарфоровой чашечки.
В 10 лет я читала — о, ужас! — классику: произведения Достоевского, Тургенева, стихи Есенина и Блока. Не любила Пушкина, возможно, мне не нравились его оптимизм и веселость, не знаю. И, конечно, я продолжала мечтать. В своем воображении я побывала на всех светских мероприятиях и балах Петербурга девятнадцатого века, ерошила пшеничные кудри Сергея Есенина в полуденный зной села Константиново, молча стояла в углу гробоподобной комнатушки Раскольникова. Я странно жила.
Нашла фотографию тех времен. Новогодний утренник в школе, я в платье снежинки стою у ёлки. Да-а-а, платья снежинок в те времена были у всех. Мое взрослело вместе со мной — я надевала его каждый новый год, начиная с пяти лет. На первой фотографии в этом платье — детсадовской — я сижу на лавочке, платье стелется по полу, распущенные длинные кудри тоже почти на полу, я исподлобья смотрю на фотографа.
Я росла, платье становилось все короче, но налезало на меня. Фото четвертого класса: я ростом почти с ёлочку, установленную в кабинете, платье мне совсем коротко, худенькие длинные, как у цапли, ножки, — в белых колготках и белых же сандалиях. Длинные волосы, серебристая мишура, украшающая мой лоб, словно самая роскошная в мире алмазная диадема.
В 10 же лет началось мое половое созревание: прыщи и месячные. Не знаю, почему вместе с менструациями не появилась грудь, зато помню, как ужасно я мучилась от прыщей в то время, когда все одноклассницы обладали прекрасной чистой кожей. И как же меня ужасали месячные! Они начались совершенно внезапно, в декабре 99 года. Я тогда постоянно ходила на лечебную физкультуру в детскую поликлинику, боролась со сколиозом. Первые месячные начались во время занятия в поликлинике. Придя домой и обнаружив пару уже ставших коричневыми пятнышек на трусиках, я испытала настоящий шок и ужас. Что это? Я ранена? Я умираю? Что со мной?
Мама никогда не говорила со мной об этом. Возможно, считала, что еще слишком рано, возможно, просто не видела в этом необходимости. Вечером мама увидела это безобразие и наконец-то рассказала своей маленькой взрослеющей дочери, что же это такое. Рассказала, неловко подбирая фразы и боясь называть вещи своими именами.
А на следующий день о том, что я «стала девушкой» (цитата мамы), узнала практически вся родня. Ужасное чувство публичного обнажения, ужасное. Слишком сложное для десятилетнего ребенка, не способного пока еще с таким справиться.
Из последних лет двадцатого столетия родом и мой постоянный голод. Я все время хочу есть. Даже если только что поела и чувствую, что сейчас лопну, я все равно хочу есть. Не есть даже, а жрать. Я готова съесть все вкусности мира. Я не умею оставлять сладости или фрукты на завтра, я должна съесть все здесь и сейчас. Чуть позднее это изрядно скажется на моем весе и самоощущении, ну, а пока я живу в голодные, но яркие девяностые.
Каждые выходные меня отправляют к тете. Она мать моего братца Антона. Того самого, у которого нет папы.
И у меня вновь нет шанса отказаться, не поехать… Выходные у тети — это концентрация летних каникул в деревне. Хотя есть и некоторые положительные моменты: когда меня не трогают, я сижу в углу и читаю, пока остальные смотрят телевизор. Единственное условие: если вечером все сидят в зале с выключенным светом и смотрят какой-нибудь блокбастер, мне нельзя включить свет в другой комнате и читать. А смотреть все это мне неинтересно. Поэтому я сижу на полу и смотрю на книжный шкаф, на лакированной поверхности которого отражается экран телевизора. Так хотя бы интереснее.
Наверное, я лукавлю о том, что не могла отказаться. Мне просто было страшно. Мой любимый мужчина рассказывал, как в 14 лет ушел из дома и несколько месяцев жил один. Вот он — смог. А я боялась. Зря, наверное. Каждый вечер в деревне я представляла, как под покровом темноты захожу в сарай, угоняю старый велосипед и уезжаю в город. Однажды даже почти решилась на это. Но испугалась.
В этом же возрасте я впервые прочла роман «Унесенные ветром» и начала мечтать о превращении в прекрасную храбрую Скарлетт. Странная полярность тех лет — то ли болезненная истеричная Неточка Незванова, то ли сильная крепкая Скарлетт О'Хара — присуща мне до сих пор. И изрядно отравляет жизнь и мне, и моим близким.
Весь декабрь 1999 года разговоры в мире были только об одном: грядет Миллениум! Новое тысячелетие… Это же удивительно: родиться в одном столетии и перейти в другое!
Наступление двухтысячного года было особенным: и полуголодное — скромная картошка, селедка под шубой, оливье и мандарины, и очень обнадеживающее. Люди выходили на улицу и поздравляли незнакомцев с наступлением второго тысячелетия. Это был один из редких моментов, когда люди всего мира объединяются не перед лицом опасности или врага, а в надежде на счастье и чудо.
И мы надеялись.
Мне 12 лет
Двенадцать — это вам не десять. Нет, серьезно. В десять девочка еще ребенок: играет в куклы, прилежно учит уроки, разбивает коленки на пыльных дорогах родного города, читает детские детективы из серии «Черный котенок», неловко разогревает оставленный мамой обед и потихоньку учится готовить нехитрые блюда.
В двенадцать девочка начинает превращаться в подростка, юную девушку. Она то плачет, то смеется, то швыряет по всей комнате вещи, не может справиться с прыщами, растущей грудью и перепадами настроения и не понимает, почему ей вдруг не хочется ни читать, ни учить физику.
Впрочем, про «не хочется читать» это я загнула. А вот все остальное — полная правда.
Мне двенадцать, я корреспондент школьной газеты, активистка, немножечко спортсменка. И по-прежнему некрасива. Лохматость и кудрявость моих длинных волос превысила все нормы, равно как и мешковатость одежды. Я сижу с самым красивым мальчиком в классе. Чтобы вы понимали: он красив не только в моих глазах, но вообще, объективно. У него большие карие глаза, опушенные пышными ресницами, золотисто-каштановые волосы. Он ужасно учится, но таким красавчикам это простительно. Позади нас сидит белокурая красавица Карина, звезда класса и всего среднего звена, в нее уже влюблены старшеклассники и практически все наши мальчишки. Карина — это удар ниже пояса для любой девочки: красотка не просто красотка, но еще и отличница. Круглая безоговорочная красавица-отличница — это же несправедливо! А еще она умеет дружить и никогда не насмехается даже над самыми… жалкими одноклассниками. Карина — это маленькое голубоглазое божество шестого класса, надежда и опора школы в конкурсах красоты и олимпиадах по всем предметам.
Именно поэтому Потап чаще всего сидит вполоборота: мне достается его мужественное плечо, а Карине — не менее мужественный профиль. Он молча смотрит на нее, затаив дыхание, я так же молча страдаю, из-под ресниц глядя на него.
Нет, Потап не презирает меня, мы с ним настоящие друзья, иногда он даже провожает меня почти до самого дома, и тогда я сбиваюсь, стараясь шагать в ногу с ним, и вздрагиваю, когда он касается моего плеча или руки. И тем не менее на всех уроках и переменах Потап поворачивается к Карине. Ему даже не надо с ней разговаривать, им и так хорошо.
И однажды я не выдержала. Наверное, не выдержала не столько я, сколько гормоны, бушевавшие во мне на тот момент. Впрочем, не важно.
Я повторяла географию, Потап сидел рядом со мной и с нежностью смотрел на Карину.
— Ну, чем я хуже? — закричала я и удивилась тому, как громко и грубо прозвучал мой голос.
— Что? — не понял Потап.
— Ты все время смотришь на нее, дышишь ей, вздыхаешь по ней! Вот же я, рядом с тобой, и ты мне нравишься!
Странно, но я не плакала. Просто орала. Да так возмущенно, как комсомолка тридцатых годов, узнавшая, что ее товарищ тайно посещает церковь.
— Но я… Маша, мы же с тобой друзья!
— Друзья?! Это ты мне друг, а я тебе — нет! Я хочу быть твоей девушкой.
— А мне нравится Карина, понятно? Она красивая, она умная, мне нравится она, не ты! И извини! Я никогда не думал, что ты влюбишься в меня.
Потап вышел из кабинета, а я опустила голову к учебнику географии.
Карина красивая, Карина умная…
Карина, все это время сидевшая позади меня и ни слова не проронившая, продолжала молчать и вдруг погладила меня по спине. Я разревелась.
— Маша, — прошептала Карина, гладя меня по спине.
— Что?
— Маша, прости меня!
Этот ангел во плоти еще и извиняется? Я повернулась к Карине, кривовато улыбнулась ей, и одноклассница выбежала из кабинета.
В тот момент я сделала для себя вывод, что в этой жизни любят только красивых. Или тех, у кого нет папы. Или… да кого угодно, только не таких, как я.
Июнь.
Я веду дневник. В июне я хожу на отработку в школьный сад. Отработку у нас принимает моя любимая учительница — безумно красивая Дана Васильевна. Она была нашей классной руководительницей в третьем и четвертом классах, и с тех самых пор я питаю к ней необъяснимую нежность. У Даны Васильевны чудесная женственная фигурка (а сейчас бы эту молодую женщину назвали… толстой? Пышной?) с тонкой талией, большой грудью и красивыми бедрами, густые волосы и большие зеленые глаза. И она тоже не только красивая, но еще и добрая, умная, знает кучу интересных историй и умела поставить на место мальчишек тогда, когда они меня дразнили, и я начинала с ними драться.
Во время отработки мы с Даной Васильевной часто разговариваем, смеёмся, и я чувствую такую гордость от того, что эта чудесная учительница уделяет мне столько внимания! А однажды мы с одноклассницей не поделили участок для прополки. И это стало основой для первой летней записи в дневнике. Что самое интересное, я… я немного переиначила диалоги и ход событий, — в свою пользу, разумеется. Именно в таком виде — не совсем правдивом — этот случай остался в дневнике. И я даже себе поверила, так хорошо, мило и красиво все расписала. И вместе с тем я прекрасно знала тогда, что это неправда. И до сих пор помню, где там правда, а где ложь, хотя прошло уже 15 лет.
Записывая эту историю с участком в толстую зеленую тетрадку, я одновременно хотела поверить в эту ложь и боялась, что по прошествии лет не вспомню правду. Зря боялась. Помню.
В двенадцать лет у меня был чудесный ярко-желтый летний костюмчик: широкая юбка, едва державшаяся на моей тонкой талии, и коротенькая кофточка (сейчас бы это считалось кроп-топом), открывавшая мой ужасный торчащий пупок.
Как ни странно, костюм в каком-то припадке благодушия купил мне папа. Костюм был мне почти впору (просто в то время не было ничего, что было бы мне как раз, все было велико) и очень красиво подчеркивал мой загар, открывая руки, ноги, живот… Наверное, я была этакой Лолитой: юной, диковатой, невинной и красивой в своей некрасоте. Но я этого не понимала. Костюм мне нравился, а я — нет. Ноги одновременно казались тонкими и толстыми, живот — вываливающимся из любой юбки, плечи — широкими, как у борца.
Я ела. Много ела: хлеб, быстро завариваемую лапшу, конфеты, мармелад, — голодные девяностые ведь закончились, им на смену пришли обнадеживающие нулевые с отличной папиной зарплатой бригадира-строителя.
Но было и кое-что неизменное. Деревня.
Июль.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.