18+
Анамнезис 1
роман
***1
Кажется, прошелестел летний дождь. Нет, действительно, стало легче дышать. Люблю зябкость раннего утра и моросящие звуки за их способность дарить неповторимое ощущение новизны.
Странно спать и знать об этом. Мало того, на грани яви и сна рваться вслед поблескивающим молниям беззвучных гроз, уходящим за сияющий горизонт, и в погоне за ними пытаться сломать строй теневых преград, чья игра с неразличимым в отдельности чистым светом только и позволяет что-то увидеть. Увы! Обычное зрение, встречая незнакомый объект, некоторое время игнорирует очевидность и прилежно дорисовывает несуществующие детали — по образцу отраженных форм из прошлого опыта. И все же при усиленном всматривании мы способны преодолевать порог за порогом в понимании смутных образов бессознательного восприятия, чтобы совершать прыжки в неизвестное.
Между тем свежесть через раскрытое окно прикоснулась к моей тающей дрёме, хотя и не нарушила ее невесомой паутины: я пребывал в безмятежном облаке из ускользающих мыслей и сквозь ресницы наблюдал игру мерцающих радуг на поверхности рояля. Их искристые нити вспыхивали и гасли мозаичной гаммой сияющих слоистых оттенков — подобно пушистым нежным волосам Даны на солнце. Также и ее настроение — точно струи ручья, что внезапно вздымаются при ровном течении: она может рассердиться без внешней причины. И разве я не внимателен к тонам ее дыхания или промелькнувшему блеску глаз, но, как ни напрягайся в стремлении упреждать эти едва уловимые переходы, из ничего возникнет новый нюанс, а ты в попытке не опаздывать впредь нет-нет, да промахнешься.
Трудно бороться с природой. Вероятно, самой разумной стратегией в отношении ее сил является отстраненное созерцание. Можно, конечно, и напролом, активно парирующими ударами — с целью освободиться, а лучше подчинить себе суверенную стихию, проникшись логикой ее на первый взгляд неупорядоченных всплесков и гейзеров. Но самый действенный путь — двусмысленный: переиграть противника, используя его же силу; и я стремился преуспеть в искусстве предотвращения безмолвных знаков неудовольствия своей строптивой скромницы, следя за чуть приметными вздрагиваниями ее ресниц и губ. Правда, приходилось порой изрядно поступаться некоторыми принципами, и только мысль, что сохранение мира с ней стоит и большего, успокаивала меня.
А поддержание зыбкого равновесия наших отношений требовало немалых усилий: это сложно звучащее переплетение состояло из противоречий по типу бинарных оппозиций. Хотя всякий раз мы из прохладной тени взаимной отделённости оказывались в горячей темноте слияния, где, поглощенный противоборством, я неизменно упускал момент наступления удивительных метаморфоз в своих ощущениях. Нечто перемалывало мою ярость в страсть, которая, удовлетворившись на время, непостижимым образом всякий раз являла внутреннему взору утренний туман цветущего сада. И, усыпанный атласно упругими венчиками из лепестков, тот своими тонкими шлейфами запахов и привкусов пополнял драгоценную коллекцию воображения, причудливо компонующего свои запасы.
Дотянувшись до рояля, можно лежа перебирать непорочно-белые гладкие тела клавиш. Их чистые голоса неизменно трогают мою душу, впрочем, с детства даже гаммы вызывали у меня сердечный трепет. Помню призрачного дворника, шаркающего в тумане метлой, и себя в предрассветной дымке — спешащего на урок, что начинался ровно в восемь.
Моя преклонных лет бонна вставала крайне рано и могла заниматься лишь до одиннадцати, ибо к полудню по причине ночной бессонницы уже сладко спала в старинном кресле под уютным пледом. И от него — клетчато-пушистого — память всякий раз обращает меня к седым волнистым косам, уложенным вокруг головы этой прекраснейшей из женщин, чтобы потом мягко прикоснуться к ее лицу, испещренному нежнейшей сеточкой лучезарных морщин. О талантах ее ходили легенды, и попасть к ней в ученики дорогого стоило.
Я искренне любил свою наставницу, привившую мне кроме прочего умение настраивать душу как инструмент. И с тех пор обязательные утренние упражнения разворачивают во мне особую безудержную радость в ожидании необычного счастья, переплетенного со скользящим по роялю светом, за которым я спешу, импровизируя и устремляясь к тональной невесомости, чтобы, ухватив импульсы своего тела, преобразовать их в музыкальные пассажи.
Из-под полуопущенных ресниц так сладостно ловить неясные блики и на фоне тайного глубокого шепота жизни готовить пробуждение рояля. Его чувственный прибой с гармоничной звучностью накатывающих волн в открытые летние окна услышит весь дом и привычно примет мою музыку как естественный шум утра.
Но сегодня не хотелось нарушать тишину, поскольку Софью Павловну, живущую за стеной, вновь посетила изысканная дама. Я видел эту особу — в одеждах из легчайшей ткани. Правда, поля шляпы таинственной ажурной тенью неизменно скрывали ее лицо. Оставалось прислушиваться к голосу незнакомки на смежной лоджии — грудному, бархатному, с чудными переливами. На фоне слабого дребезжания моей слезливой соседки он звучал точно звон бокала с дорогим вином.
— А что, Софи, не донимает ли тебя наш молодой друг? Новое поколение предпочитает рэп и техно, — говорила гостья, предоставляя мне наслаждаться плавными модуляциями своего великолепного глубокого контральто. И перед моим мысленным взором прорисовывались восхитительные контуры изысканно причесанной женщины — то ли актрисы, то ли исполнительницы старинных романсов — с полуопущенными ресницами и матовым свечением пионовых губ.
Софья Павловна отвечала своей незримой собеседнице:
— Он любит настоящую музыку, и надеюсь, сегодня мы услышим его восхитительную игру.
— Признайся, дорогая, тебя очаровывают артистичные мужчины. Сколько их образов хранит твоя замечательная коллекция; твоему таланту нет цены. И вряд ли ты устояла перед искушением запечатлеть своего молодого соседа.
— Я давно не занимаюсь этим: фотокамера сломалась, — последовал смущенный ответ, на что гостья ласково усмехнулась:
— Не пытайся меня обмануть, посмотри в зеркало — как зарделась. Я не в осуждение, но в своем одиночестве виновна ты сама: не следовало всю жизнь оставаться романтичной дурёхой. Хотя, этим ты мне и дорога.
Столь музыкальный дуэт прервался паузой, в которой краткими чистыми звонами слышались лишь звуки чаепития. Не нарушая общего ритма церемонии и пропустив для этого несколько тактов, соседка его продолжила:
— Живет он один, — стало быть, никто нам не помешает. А какие ироничные у него глаза — видят тебя насквозь, просто сойти с ума. Он подойдет нам, поверь.
— Свести тебя с ума нетрудно. Но ты права, нужно заняться им на досуге.
Я чуть с кровати не свалился: эти грымзы решили мной заняться — интересно как?! Впрочем, образ таинственной гостьи тут же вплыл в мое сознание и растворил грубое слово, не подходившее незнакомке. Мало того, ее чудный голос проскользнул к самому моему уху, шелковисто коснулся его, и я почувствовал, что парю в невесомости.
— Привлечь меня способен далеко не каждый, но этот достоин усилий. Только забудь свои восторженные глупости, Соня, обещай выкинуть их из головы.
— Прогнать тоску способна лишь мечта.
— Мы найдем тебе новую мечту.
Пришлось-таки выползти из постели и несколько раз отжаться, прежде чем отправиться в душ. Не видя лица изысканной дамы, я тем не менее с удовольствием представлял вспархивающие крылья ее одеяний и даже улавливал какой-то тонкий, едва различимый запах свежести — с беспокойными нотами корня родиолы, промытого в горном ручье и поблескивающего старинной позолотой. Его волшебно-ускользающий аромат всегда заставлял мое сердце сжиматься сладко и больно, обращая вспять время, пронизанное благоуханием багульника и струящимся рокотом таежных водопадов. Где ты, Леон? Но ведь я сам в который раз накормил его обещаньями собрать московскую команду для покорения норвежских порожистых рек.
Господи, о чем ты думаешь, — Гостья из иной физической реальности. Почему-то мне представился наш двор — с пожилыми любителями отсиживаться на скамьях возле подъезда, под сенью старых раскидистых деревьев, чья густая тень всегда вызывала недовольство симпатичных интеллигентных старушек с первого этажа, жаждущих греться на солнышке. Милые стражи порядка и нравственности — в темных платьях с белоснежными отложными воротничками, с удивительно прямыми спинами и благопристойно поджатыми губами. Одна — бывшая математичка, а вторая, кажется, раньше преподавала химию. Обе до сих пор репетиторствовали, а потому строго поддерживали свою учительскую форму. Да и другие жильцы нашего старой постройки дома являли собой весьма колоритные личности: каждый с целым возом привычек, словечек, повадок. Но все они относились к людям вполне обычным, Гостья же представала моему воображению — окруженная волнами шифона и плывущая в воздушном потоке мне навстречу.
Уютный и тихий двор наш, в отличие от многих — полных неугомонной молодежи и детворы, — состарился с большинством поселенцев, предоставляя нарушать свой тенистый покой лишь голубиному воркованью, и появление в нем таинственной особы казалось вполне уместным и естественным. В моем детстве он был гудящим ульем жизни. Мальчишками мы усиливали его перезвон до самых высоких нот, а из моих окон к тому же слышались беспрестанные гаммы, немилосердно досаждавшие окружающим. Как ни странно, соседи уважали трудолюбие на данном поприще. Вероятно, причиной тому служила моя любовь к импровизациям, да и мать, искупая неудобства, приглашала всех желающих на отчетные концерты в музыкальную школу, что и вовсе сделало многих моих вынужденных слушателей завзятыми меломанами.
Добрососедские отношения ценились у нас особо. В порядке вещей было не только снисхождение к издержкам взросления, но и угощение из дверей в двери пирожками, вареньем нового урожая, яблоками с собственной дачи. Не редкостью являлись и дегустации привезенных с Кавказа вин. Помнится, две семейных пары вытаскивали на площадку рядом с песочницей мангалы и устраивали пиршества с шашлыками для всего двора, чем приводили в восторг местную детвору. На этих вечеринках велись занимательные беседы о горах и реках, поскольку главный устроитель данных собраний, пропахший дымом небритый мужичара, слыл заядлым походником. Его друзья хорошо пели под гитару, да и меня как музыканта соседи также часто упрашивали сыграть что-нибудь.
Среди множества персонажей прошлого память почему-то особенно рельефно запечатлела одну разбитную деваху — с извечной в зубах сигаретой, за синим дымком которой она прятала грусть своих с прищуром глаз. Знала эта проблемная особа пару малоизвестных романсов и очень проникновенно исполняла их под мой аккомпанемент. Хотя и веселиться умела — по крайней мере, на дворовых пивных посиделках более других заливалась безудержным мелодичным смехом. А когда доходило до танцев, уморительно растрясала под музыку колышущееся тело.
Вот она-то однажды и пригласила нас с Гертом к себе на угощенье. Мы алчно заглотили ее стряпню, и я, не удержавшись, набросал портрет колоритной хозяйки, — уж больно живописные она имела формы. Толстухи пугали и отвращали мое воображение, но эта — пьяная и веселая, с милым конопатым лицом и румянцем во всю щеку — обладала бьющей через край витальностью, чего я, волнуемый неясными мечтами о полнокровной женственности, не находил в сверстницах.
Портрет чрезвычайно понравился модели, вдруг предложившей свое жилище для наших художественных экспериментов. Герт подтрунивал, намекая на знойные взгляды пышнотелой красавицы в мою сторону, когда соглашался на рискованное мероприятие, ведь узнай мой отец о данном начинании, непременно пресек бы его. Именно поэтому мы поспешили размыть побелку и приступить к работе, отрезав все пути назад.
Я тогда «болел» фресковой живописью и торопился воплотить несколько оригинальных идей, опробовать красочный состав собственного изготовления, а также технику послойных наложений. Увлечение уличным граффити не коснулось меня, поскольку в моем представлении сильно смахивало на некий ритуал самцов метить свою территорию. Однако творческая энергия просила выхода, — я жаждал масштабных поверхностей. Герт не учился со мной в художественной школе, просто азартно помогал мне в качестве подмастерья.
Останавливать нас было поздно, итог же превзошел самые смелые ожидания, ведь с согласия владелицы мы даже ее ветхую мебель облагородили различными приемами, а подопытную квартиру так и вовсе превратили в произведение искусства. Правда, насладиться плодами нашего труда в полной мере довелось только дальним родственникам толстухи, внезапно уехавшей за каким-то парнем на Север. Приходили известия о приключениях отчаянной скиталицы, бросившей курить и отказавшейся от пива, а на одной из фотографий она предстала нам весьма похудевшей и привлекательной особой. Поговаривали даже, что извилистыми путями судьба занесла путешественницу в театральную среду, где и позволила ей достигнуть успеха после дебюта в качестве молчаливого персонажа с одним кратким выходом на сцену. А Герт по окончании универа куда-то пропал и по слухам очень преуспел в делах.
Душ приятно будоражил тело, как и прикосновения Даны, кисти которой при нашей первой встрече показались мне полупрозрачными: под тонким покровом изумительно гладкой кожи слабо пульсировали едва различимые голубоватые нити. Странно, но с первой же минуты, еще не прикоснувшись к этим хрупким рукам, я знал, что им холодно и желал их согреть, хотя вместе с тем ощущал волну сопротивления и не мог понять: Дана ли меня не допускает к себе, или я сам опасаюсь. Помнились мне приливы и отливы — не откровенно животного желания, вспыхнувшего от какого-то едва различимого оттенка запаха, — мысли теснились, устремляясь в узкий грот, и тотчас меняли направление в попытке вырваться из плена. Они до сих пор болтали меня как прибрежный галечник; я скучал и злился, оставшись из-за своенравия Даны на «голодном пайке» — без занятий любовью.
Что ж, придется терпеть и дожидаться. Конечно, всегда имелась возможность удовлетворить природу на стороне, — у меня накопилось немало удобных знакомств, — но желать Дану превратилось с некоторых пор в привычку. Остальные женщины как-то ушли в тень; и я спешил на работу, надеясь занятостью сгладить тяготы воздержания. Впрочем, меня больше заботило другое, — в отсутствие моей упрямицы все вдруг приобрело некую неуютность и привкус, подобный осадку от содеянного неблаговидного поступка или невольной неприглядности. И даже ничем не запятнанная совесть не избавляла от неясного чувства вины.
С утра было намечено найти претендента на обложку первого номера Журнала — пока единственного моего детища, к созданию которого я привлек вместе с товарищем по университету, Петькой Цитовым, и друга детства, Олега, чье экономическое образование пришлось очень кстати. Требовалась спаянная команда, благо зарубежные учредители предоставили мне свободу действий, — их, что бы они ни говорили, по большому счету интересовал лишь коммерческий результат.
Давно я ждал в себе волны энтузиазма — после длительного периода опустошенности и скуки. Еще вчера ничто не удерживало моего внимания и не порождало интереса, в первую очередь по причине неудовлетворенности от общения с женщинами, изрядно мне надоевшими. Да и как было не разочароваться в этих, постоянно рыскающих в поисках добычи, существах, особенно если без труда получать от них все, что ни захочешь. Но сейчас, несмотря на недосыпание и усталость, я испытывал душевный подъем. Идеи теснились в голове, не упорядоченные за день, я проваливался в сон, загруженный ими сверх меры, и мое творение уже имело имя — отнюдь не оригинальное, зато непоколебимое как вековая традиция — «Мужской стиль».
Теперь Журнал готовился обрести лицо, для чего я и посетил одно знакомое агентство с желанием долго и кропотливо выбирать, однако благим намерениям и моей приверженности к методичности помешал случайный взгляд в сторону менеджера, к которому подошел молодой человек.
Откуда берутся, из каких садов приходят такие мальчики — с нежными лицами, чарующими улыбками и накачанными рельефными торсами: мужественные на вид, но с тайной сущностью женщины?
«Стоп-стоп-стоп, почему именно он?» — споткнулся я на том, что всегда вызывало ропот моего сознания, из строгих сетей которого мысли легко ускользнули и плавно закружили вокруг юного красавца, неуловимо походившего на Дану, — не зря же он привел меня в некоторое волнение. Ее появление неизменно учащало мой пульс, что поначалу вызывало у меня замешательство, ибо на время лишало контроля над собой. Но всякий раз я затаенно ожидал беспокойных толчков в груди, возобновлявших угасающий среди обыденности окружающего круг жизни. И разве можно было не желать этого несравненного удовольствия?
Своими бицепсами и улыбкой я давно уже не слишком-то интересуюсь. Хотя внешне мужская красота всегда казалась мне значительнее женской, чьи текучие линии утонченно капризны и разочаровывают искушенный взгляд. Однако именно колеблемые несовершенства имеют чувственную власть над моим воображением, предпочитающим дорисовать эти трепетные округлости с их податливостью и оплывающей пластичностью, нежели наткнуться на самоуверенные мужские формы. Странно, инстинкт меня внутренне отстраняет от того, чем наслаждается зрение, — я с удовольствием запечатлел бы этого гиацинта, вернись моя страсть к занятиям живописью. Правда, даже вполне невинную любовь к рисованию мой внутренний судья бескомпромиссно считает анимой — «дамой», по моему убеждению, просто обязанной подчиняться анимусу.
Лицо первого номера я утвердил, и мой выбор незримо определила Дана. Беседуя в офисе с претендентами на вакантные должности, я раздумывал о ней и давешнем мальчике, ибо неизменно очаровывался образами эфебов в искусстве, одновременно крайне удивляясь нездоровому интересу многих дамочек к женоподобным юношам. Лично меня в себе пугает любой намек на недостаточную маскулинность. А ведь и под видом обычного, среднего мужчины скрывается некто, объединяющий оба этих начала.
Мальчик двигался раскованно, но с явной выигрышностью поз и жестов. Интересно, понравился бы он Дане, тонко чувствующей подобные нюансы? По причине ее отъезда мы не виделись и скверно, что наша последняя размолвка казалась серьезной. Хотя все они яйца выеденного не стоят и ссорами как бы не являются: обычно это язвительный монолог Даны, который я предпочитаю слушать молча.
Как бы она выглядела в обществе этого плейбоя? Он также ясно взирает на мир, только взгляд Даны отличается от блеска самовлюбленных глаз юнца, как глубокое озеро — от зеркала. К тому же, ни одна из ее поз не заденет нарочитостью, лишь порой движение пальцев выдает ее неприятие собеседника, — эти изысканно-отстраняющие жесты полны внутреннего сопротивления, неизменно провоцирующего мое желание. И конечно светловолосому агнцу не тягаться с ней в искусстве безмолвного разговора, а еще — он красиво одет. Облик же Даны органичен и целен, в нем детали одежды отступают на второй план, поскольку лицо и фигура приковывают основное внимание, переводя его в некую неосязаемую глубину. Но мальчик с нежно рдеющими тонкими скулами своим поверхностным лоском подчеркнул бы ее чистые и глубокие тона, как изящная рама — картину великого мастера.
Застигнуть бы Дану врасплох: только так взгляд ее, не успев прикрыться, задевает мою душу, точно натянутую струну — своим испугом, паникой, побегом. Меня назойливо интересовало, как могло бы пройти подобное свидание, ведь до сих пор я не встречал Дану — не просто с другом — с мужчиной. Многие ее знакомства оставались для меня тайной, лишь изредка она невольно допускала какую-нибудь двусмысленную обмолвку, однако, спохватившись, тут же изворачивалась и не позволяла выведать ни единой подробности. Расспрашивать было бесполезно и, мучимый догадками, временами я даже наслаждался подогретым ревностью огнем желания, хотя чаще разумно отодвигал эту возмутительницу спокойствия в тень, ведь Дана не давала явных поводов к недоверию.
О своих похождениях и вовсе лучше было глухо помалкивать: это с более раскованными женщинами можно обсуждать подобное, только не с Даной. Я и так постоянно увиливал от наших утренних ссор, молчал и терпел. А она жестоко провоцировала меня, пытаясь довести до бешенства, так что порой мои почти отказывающие тормоза удерживало лишь благоразумие и, как ни странно, азарт от борьбы с ней.
Люблю лето и запах мокрого асфальта после июньского дождя, но своими пробками Москва может задушить даже самого терпеливого и выдержанного человека. А когда воздух бесследно теряет свежесть и чистоту, наполняясь беспорядочным гомоном, гаснущим только в густой листве старых деревьев нашего двора, лишь они своей прохладой примиряют меня с мегаполисом. Однако сколько дел с утра, и в довершение позвонила тетка — с известием, что посылает сына поступать в институт.
Братец не входил в мои планы: эдакий хулиганистый малый по имени Гоша. Но предстояло встретить его на вокзале и отвезти к моей матери, переложив несколько дел на Олега, чего я особо избегаю ввиду неуверенности друга в себе. Нестандартные ситуации мучительны для него, он и специальность выбрал, чтобы работать в тиши кабинета, за компьютером, с цифрами — подальше от людского потока. Имея респектабельную внешность, Олег так и остался Малышом, опасающимся окружающего мира. Даже женитьба не изменила его: выслушав в мое отсутствие менеджеров, он может закрыться в кабинете с каплями валокордина. В нем сочетаются детская робость и зрелый интеллект, между прочим, изощренный в финансовых схемах, которые мы твердо решили применять, не слишком надеясь на быструю раскрутку издания. И Малыш, обнаружив в этой сфере недюжинные таланты, вызывал у меня чувство законной гордости.
До обеда я был взмылен делами, точно отыграл баскетбольный матч. Не переношу выбивающей из колеи беготни по инстанциям, — мне нужна атмосфера вдумчивой сосредоточенности, хотя это из набора прежних, подростковых, привычек: я давно умею эффективно действовать в любых обстоятельствах, удерживая вниманием сотни дел. В моем воображении красивый мальчик уже улыбался на обложке первого номера Журнала. Он снова напомнил мне Дану, так что под ложечкой заныло, ибо увидеть беглянку, уехавшую со своей мамой на море, не представлялось возможности. И ведь сообщила об этом в последний момент, расстроив все мои планы.
— Почему ты не предупредила заранее?! — почти зарычал я на нее в ярости, на что услышал возмутительно беспечный ответ:
— Самолет только через четыре часа. К тому же я не собираюсь подстраивать под тебя свою жизнь. И мне надоели наши ссоры.
— Ты сама их инициируешь.
— На это есть причины. Нам необходимо на время расстаться.
Вот так, взяла и уехала. Разумеется, крайне некстати, ведь два дня перед этим мы не виделись, что уже из ряда вон. Как-то незаметно ее незримое присутствие в городе сделалось для меня необходимостью: я с трудом принимал то обстоятельство, что нельзя прийти к ней по первому желанию. Мало того, внезапное своеволие с ее стороны тут же сковало мое сознание точно цепями, так что, даже просто взглянув на сексапильную штучку, садящуюся в такси, я ощутил парочку чувствительных уколов совести. Хотя уже через секунду не мог понять, что привлекло меня: стройные ноги, грудь (уж не силикон ли) или прихотливый изгиб пухлых губ? Нет, светлые волосы, вот только окрашенные и модно стриженые перьями. Им далеко до вьющихся нежных спиралей Даны, причинявших немало неудобств своей хозяйке, не любившей распускать волнистое покрывало по плечам. Нарушать строгое табу и снимать со своих волос заколки при мне она решалась лишь в моменты нашей близости, ибо всегда считала любую слишком откровенную демонстрацию женских атрибутов неприемлемой для себя.
Городская жара, приправленная автомобильными выхлопами, к концу дня сделала существование совершенно невыносимым.
— Никита, поехали — искупаемся, а заодно выпьем холодного пива, иначе я умру. Весь день в бегах и всё, между прочим, на благо общего дела! — говорил Цитов. Как существо белокожее и легко краснеющее, он обливался потом, вытирал пунцовый лоб и беспомощно смотрел на меня своими светлыми глазами, похожими на полупрозрачных рыбок в отражающей отблески вечерней зари воде.
Мне также хотелось отдохнуть на природе, поскольку в отсутствии Даны наслаждаться я могу, лишь созерцая небо, воду и деревья, ибо иные удовольствия без нее теряют для меня вкус. Петьке в этом отношении повезло, чем он и не преминул воспользоваться, резво прыгнув на заднее сиденье машины, чтобы всю дорогу теребить меня своими разговорами.
Последний год он вынужденно обходился без собственных колес после того, как разбил старый отцовский «мерс». Своего нового красавца родители не рисковали ему давать, поэтому в моих планах было арендовать или даже приобрести для редакции какой-нибудь транспорт.
Вечер не прогнал людей с берега, но мы нашли уютное местечко и, скинув одежду, погрузились в воду, ощутив наконец-то блаженство. Цитов резвился, ныряя, как неуклюжий тюлений детеныш, а я разминался в заплыве. Запах травянистого склона и речной воды вместе с приглушенным гомоном купальщиков мгновенно вернул детские воспоминания, где присутствовала нежащаяся на солнце, но наблюдающая за каждым моим движением и готовая в любую минуту оказаться рядом, мать. Отец учил меня плавать, а я азартно сопротивлялся и, вырвавшись из его рук, поплыл сам. Помнится, он засмеялся и крикнул: «Упрямый китенок, зачем же я учу тебя, плавучего от рождения?»
День почти клонился к закату, и все-таки многие еще купались. Кто-то жарил шашлыки, в песке играли дети, а Цитов, похожий на белого моржа с бесцветной щетиной альбиноса, млел, лежа в траве, и своими глазами-рыбками восторженно разглядывал ее листья в надежде получить прилив поэтического вдохновения. Страшный фантазер, он в каждой былинке искал «знаки». Лицо его принимало попеременно расслабленные и отрешенные выражения: он все не мог определиться — романтическое ли у него сегодня настроение. Но тут блуждающий его взгляд подцепил двух девиц, Цитов приободрился и, косясь на них с похотливыми вздохами, зацыкал зубом.
Особы эти, на мой вкус недостаточно изысканные, посматривали в нашу сторону и игриво смеялись. Петька ерзал от волнения, чем забавлял меня и отвлекал от созерцания предзакатной реки. А ведь это Дана устроила мне отпуск от напряженной работы по преодолению, чтобы я в полной мере наглотался свободы. Останься она в городе, Цитов искал бы приключений один. Но даже на отдыхе что-то держало меня на привязи — какая-то обязанность, какая-то подспудная мысль: я скользил по окружающему, основательно и методично готовясь к неведомому главному.
— Как расточительна природа, упаковывающая в красивую оболочку нечто дешевое и пустое. Наверняка эти цыпочки примитивны, но оцени их роскошные фигуры, — говорил меж тем Цитов, посматривая на девиц.
— Почему так хочется этого куска мяса мне, не побоюсь сказать — умному, интеллигентному человеку, кого природа не позаботилась сделать волосатым грубым мачо, напротив, наделила нежной душой, желающей куртуазной страсти. Но видно осталось во мне что-то и от первобытного дикаря, — кажется, я смог бы рычать, отрывая куски от туши и принимая покорность самки.
— Не зазевайся, — сожрут в один присест, — усмехнулся я, — заметь, как под невинными предлогами вокруг нас сужается их кольцо. Пора сматываться, Петька, пока они не выказали активность. Завтра тяжелый день.
Недавно я и сам удивлялся, насколько сознание бывает невзыскательным, мало того, навязчиво-требовательным в своем призыве к плотским удовольствиям. Слава богу, разум мгновенно ставит все на место: уже через минуту ты и сам устыдишься своего интереса к какой-нибудь грудастой красавице, едва ли способной вызвать зыбкие, трепещущие мотивы. С приемом подобного блюда неминуема отрыжка, уж лучше поголодать и предаться иным удовольствиям — кристаллизованным впечатлениям, приносящим не менее чувственную радость. Однако Цитов время от времени был не прочь побыть диким.
— И ты, Никита, не строй из себя праведника. Всякий опыт необходим: в сравнении обостряется чувство прекрасного. Конечно, встретить бы умное, утонченное создание, но где уверенность, что это не одна из них? Женщины искусные актрисы и часто пытаются представать очаровательно глуповатыми. Все их сюсюканья и жеманство — орудия против нас. Знавал я одну непростую особу, считавшую нарочито наивный взгляд неотразимой приманкой для мужчин, — умных стерв мы якобы панически боимся, дабы не открылась наша собственная ущербность. А эти — оцени их продуманно небрежные движения и лица, достойные разве что светских львиц. Согласись, вполне уместно на пляже иметь вид беспечный и соблазнительный. Другой вопрос, что цели их слишком явны. Да, но и мы стали чересчур инертны, искусственно ограничиваем себя, забивая натуру и выискивая проколы в игре обольщения. А нужно прислушаться к зову природы, хотя, несомненно, в каждом из нас сидит волк-одиночка.
— Вряд ли они оценят в тебе то, что ты хочешь. Женский ум прагматичен и направлен на захват, так что не превратись из волка в добычу.
— Не считай меня слабаком. Впрочем, ляжешь с такой в постель, и удастся ли выпутаться без потерь — вопрос. «Она ему встретилась, а он ей — попался».
Похоть часто одолевала меня, но пролетала кратко, и разрядка вызывала некое избыточное утоление. Это как переесть сладкого, когда на самые соблазнительные угощения тошно глядеть. Нередко еще только в преддверии вожделения, озадаченный, я мысленно плутал в поисках ответа: зачем и почему самым возвышенным надеждам и мечтам бросает вызов свершающееся помимо нашего желания, ежечасно, изо дня в день, биологическое поведение по привычке. И ведь женщина, случайно привлекшая меня своим телом, видна насквозь и заранее неинтересна, даже скучна, но какая-то инерция не дает вовремя остановиться.
Правда, ни разу, ни с одной из них не посетило меня желание забыться в страсти. Никто, кроме Даны, не разжигал моего интереса — не к кинематографическому — к реальному эротическому действу.
Между тем только внешне я выгляжу уравновешенным. Вот и сегодня безмятежному моему отдыху мешал не вполне угасший за день спор противоречий. В душе вместе с тягой к спокойной уединенной жизни разгоралась жажда действия, и оба этих стремления имели надо мной чувственную власть: стоило удовлетвориться одному, тут же разрасталось другое. Почему-то вспомнилась Гостья, и вновь обострилось давно преследовавшее меня ощущение внутренней борьбы. Чушь, ерунда, ты еще скажи, что эти кумушки как-то влияют на тебя.
Пресс усталости, сжимавший тело, ослабел и почти затих. Наслаждаться бы тишиной и одиночеством, но если не уснуть быстро, придет томительная чувственная пытка. «Зачем ты уехала?» — злился я на Дану, чей ироничный голос неизменно вызывал во мне всплески желания, как и любое ее сопротивление, порождавшее у меня возбуждение, переходившее в фазу трепета. Сейчас, раздробленное, оно как капли ртути на гладкой поверхности набирало объем и силу, своей бесполезностью разверзая пугающую брешь в сознании — сильнее с каждой минутой. И в этой пропасти из забвения память точно бесконечный фрактал воссоздавала город с рекой и тенистым парком, где реальность сливалась с фантазиями и отдавалась эхом каких-то детских влюбленностей. А те, как и любое сокровенное воспоминание, питаемое неосуществленными мечтами — о природе, городе или женщине, — из прошлого и нынешнего всегда синтезируют особое виртуальное пространство — место и время, где счастливо исполняются все мечты и желания.
Порой меня привлекали эротические забавы, но только с Даной разворачивалась столь желанная мне изощренная игра в соблазнение, не слишком, правда, походившая на развлечение, скорее напоминавшая взаимное сопротивление. Отталкивая меня, моя недотрога провоцировала нападение, и удовольствия я получал не сравнимые с примитивной оргастической разрядкой. Меня прошивало насквозь сладостным током при виде того, как Дана упирается, уворачивается, одновременно всеми силами противясь неизбежно настигающему ее саму влечению.
В этом таилось нечто притягательно-животное — наивное, неподдельное и отчаянное, как стремление подростка к самоутверждению. В ее глазах в моменты самых интенсивных удовольствий проскальзывала тень ужаса, и этот страх перед собственной чувственностью разжигал во мне ярую потребность сделать так, чтобы блаженство накрыло жертву с неизведанной силой.
Тем не менее, Дана упрямо боролась с собой, не слушая уверений в том, что не может быть преодоленной сексуальности, и огрызалась, собираясь волевым усилием разрешить свои проблемы в данной сфере и убить ненавистного василиска. Вполне понятно, «проблемы» никуда не исчезали, и насыщение не избавляло ее от рождения новой влекущей волны, ибо, слава богу, сексом правим не мы, а навязчивая древняя необходимость.
Мне оставалось лишь забавляться, наблюдая попытки Даны отменить законы физиологии, и выслушивать ее самонадеянные заявления, что уж сегодня она в последний раз поддалась мне, поскольку так сложились обстоятельства, и я — гнусный совратитель — просто-напросто воспользовался ее слабостью, плохим настроением, грустью. Как же она злилась, когда все повторялось, притом, что, вырываясь, быстро забывала о цели борьбы, растворяясь в поцелуях и сдаваясь, не в силах противиться не столько моим рукам, сколько приливу, поднимавшемуся в ней самой.
Ну а я давно понял, что хочу ее одну, — лишь она мгновенно зажигала мою кровь. С другими женщинами секс завершался у меня равнодушным отторжением; часто я оставался вздернутым и раздраженным. С Даной же мы проваливались в сон в переплетенье рук и ног, не в силах разъединиться, хотя вслед за наслаждением вновь и вновь упрямо стремились освободиться от незримых пут друг друга.
Подспудно внутренняя борьба поглощала меня с первой нашей встречи, — с Даной вечно приходилось что-нибудь в себе преодолевать, безо всякой вины мучиться угрызениями совести и утихомиривать многочисленные нравственные раздражители. Порой мне мерещилось, что она страдает, усердно скрывая муки ревности. А ведь именно по настоянию своей упрямицы на людях я старательно изображал внимание к другим женщинам. Порой меня точили подозрения, что Дана искусно манипулирует мной, каким-то неведомым образом навязывая мне смутное чувство неудовлетворенности и раскаянья в несовершенных грехах. Но чаще я злился на то, что в угоду ей вынужден притворяться и подстраиваться, хотя и сам руководствовался нелепыми установками, диктуемыми двусмысленностью нашего с ней положения.
Впрочем, спектакль разыгрывался нами не столько для окружающих, сколько для самих себя, но, как ни стремились мы к определенной форме, как ни пытались придать своим действиям подобие упорядоченности, в борьбе со стихийными выплесками желаний оба терпели фиаско.
Человек неустанно отделяется от природы, дабы утвердиться в собственной исключительности, и упрямо дистанцируется от всех прочих природных созданий. Однако для ума унизительны не только животные проявления, такие как неконтролируемый гнев и неуправляемая похоть. Меня лишали покоя сомнения в собственной личностной состоятельности и, наравне с сознанием какой-то незавершенности и неразгаданного заблуждения, влекло к преодолению ускользающего порога, за которым я полагал обрести способность ухватывать моменты зарождения упрямых ошибок в построении исходной конструкции, без моей воли уже как мхом обросшей мыслями, памятью ощущений, влечениями.
Я вполне осознаю свои внутренние иллюзии и ложные проблемы, неизбежные и происходящие из самой природы разума, но что-то упорно насаждает мне потребность отыскать в себе «начало» и очиститься от внешних представлений, убеждений и наслоений воспитания. Только подобное «раздевание», на мой взгляд, способно помочь нащупать истоки своего существа — без искажающих факторов. Каждый для себя кратко повторяет всеобщие заблуждения, открывая мир заново. И все же хоть раз в жизни стоит предпринять серьезную попытку отделаться от мнений, принятых некогда на веру, чтобы произвести ревизию оснований — не с целью доказать их истинность или ложность, а для критической оценки принципов, на которые можно опереться, как на безусловные.
Тайная страсть манила меня на собственное дно, чтобы, всплывая ниоткуда, начать осознанно отсеивать пустые и взращивать подлинные чувства, отталкиваясь от первичной точки-зеро. Правда, ассоциирование себя нынешнего с собой изначальным следовало предварить радикальной работой: выявлением произошедших метаморфоз и разбора того, что есть во мне нового. Лишь тогда появилась бы надежда зафиксировать момент зарождения «мутации», неправильности, сбивающей стройную программу, — этой прозрачной, еле различимой медузы, — изобличить ее и нейтрализовать. Поймать же нарушительницу иным путем не представлялось возможности, и во всем мой слух улавливал ею привносимую фальшь.
Однако маленькую юркую тварь порождало вовсе не воображение: разум ясно различал в ней образ зла, насаждаемого извне, и требовал искупления. Но в чем оно? Как вырваться из неопределенной игры светотени, вглядеться в размытые контуры, нащупать форму? Я верил в способность активного мышления самоочищаться от навязываемых схем, догм и шаблонных ходов. И, тем не менее, назойливое присутствие чего-то неестественного, некоего изъяна, негатива, родственного детским страхам, суевериям и заблуждениям, извращало любую мою попытку успокоиться и толкало меня вывернуть мысль наизнанку, вытрясти из нее докучливую соринку, все время ускользавшую от воздействия. Только эта игра с самим собой, единственная, и давала надежду ее поймать. Позволить же кому-то или чему-то хозяйничать в своей голове равнялось бы скатыванию по наклонной плоскости от любого случайного толчка.
Правда, в ожидании освобождения приходилось усилием воли блокировать хаотичные движения души, рождаемые в бездне инстинктов, и надеяться на то, что данный сизифов труд развивает устойчивость к слепым призывам плоти. Но все мои неопределенные проблематичности не облекались реальным действием и сопровождались лишь благими намерениями, поскольку было неясно, как воздействовать на свой внутренний строй для наведения в нем порядка, — ведь я еще не вполне решил, чем хочу обладать и что в себе культивировать: nоn posse peccarу* или posse non peccare*.
Вид встреченного Гоши заставил меня поежиться от холодящего ощущения в животе: будто на мгновенье вернулись времена, когда я не слишком любил себя. Тогда мой разум, воспоминания, мышление, воля являлись как бы преобразованиями чувственности и в первую очередь — осязания, что подтверждало одну нравящуюся мне концепцию, признающую именно тактильные ощущения одним из главных критериев истинности наших знаний о материальном мире. Конечно, было в том возрасте и много хорошего, но помнились мне только мучительные метания между сознательным и бессознательным опытом.
Кузен выглядел надменно-независимым шалопаем. С ним маленьким тетя подолгу гостила у нас, поэтому играть с братцем поручалось именно мне. Я всеми силами пытался отделаться от этого противного сопливца и доводил его до рёва, чтобы впредь не допускаться к ребенку, коим он считался рядом со мной — большим мальчиком. Отец сердился, а мать уговаривала, но я отвергал унизительную роль няньки и упрямо стоял на своем.
В конце концов, Гошу стали отправлять к моим троюродным сестрам, которые с удовольствием занимались этим бутузом. Обе — одна за другой — на радость семье повышли-таки замуж, хоть и засиделись в девках до тридцати лет из-за своих старомодных взглядов и внешней невзрачности. Не скажу, что находил сестер безнадежными в интеллектуальном плане, только выглядели они какими-то уж больно алчущими по отношению к мужскому полу, чем вынуждали меня шарахаться от своего благоговейного ко мне внимания.
Помимо двоюродного дяди с семейством и особо — его супруги, обремененной святыми обязанностями перед членами многочисленных ответвлений ее генеалогического древа, приходилось общаться еще с двумя моими бабушками, ведь мать любила родственные застолья с задушевными разговорами. Не употреблявшая спиртного, она наивно полагала, что опьянение способствует особой искренности и открытости. Само собой ее, внимательнейшую слушательницу «чистосердечных» излияний, всегда ждали, тогда как из нее вытянуть малейшее откровение случалось крайне редко.
Обе мои бабушки весьма пеклись о сохранении единства семейных уз и, увлеченные данной идеей, под старость даже поселились в одном подъезде, что, к сожалению, оказалось большой ошибкой. Сойтись близко из-за кардинально различавшихся воззрений они так и не сумели, а вынужденное общение столь ортодоксальных и самолюбивых особ множило взаимные обиды и непонимание. Но на людях эти истые дипломатки строго придерживались необходимого церемониала в отношениях.
Из детства в памяти остались шумные семейные праздники, где мне полагалось представлять что-нибудь из своих новых стихов или играть на старинном пианино — гордости одной из моих бабушек по причине наличия в его звучании отголосков клавесина. Среди детей нашей многочисленной родни я стоял особняком. Меня считали упрямцем, и хотя я любил восхищать окружающих своими талантами, но не терпел семейственных сборищ, а лишь подчинялся родителям. Мать искренне радовалась, отец же почти все такие вечера сидел молча, слегка улыбаясь.
Если выбирать, мне были больше по сердцу его друзья — две интеллигентных семейных пары, — да и мать с удовольствием встречалась с ними. Однако отец покорно возил нас к родственникам на знаменательные даты, вынуждая меня возмущаться навязанным общением с людьми, пусть родными нашей семье по крови, но крайне далекими мне по духу.
К ним полагалось проявлять приязнь, хотя трудно было решить порой, о чем говорить с дядьями весельчаками-пустозвонами, их женами-несушками или моими перезрелыми кузинами. Ну, а если предмет беседы все-таки находился, изъяснялись мы на разных языках. Особо приходилось переводить и расшифровывать для себя изречения женщин нашей родни, ибо при встречах эти восторженные клуши высказывались, не слишком заботясь о соответствии произносимых слов и вкладываемого в них смысла, а зачастую и вовсе обходясь одними междометиями и кудахтаньем.
Мать с тетей — сестры-близнецы, и хотя близки они далеко не во всем, неоспорима их синергия в увлечении примитивно-наивным эзотерическим вздором в поисках «великого смысла». А тот включает в себя забавную, если не откровенно невежественную, трактовку многих разнородных теорий и концепций, некоторых извлечений из конфуцианства, дзен-буддизма и даосизма, а также толкование сновидений по системе, весьма далекой от фрейдовской и приписывающей снотворчеству мистическую силу.
Правда, именно тетя своими восторженными речами, полными софизмов и четырехугольных глупостей, всегда искажала простые и ясные мысли моей матери — обычно немногословной и спокойной, — передавая той свой энтузиазм и с убежденностью проповедуя отменную чушь. Ожидание конца света, приметы, предчувствия, очищение кармы, наукоподобные теории и необходимость соблюдения почти языческих обрядов, — все это, наравне со многими атеистическими положениями, таинственным образом уживалось в сознании обеих с христианскими ценностями — притом, что ни та, ни другая не отличались религиозностью.
Но особо злила меня в матери, помимо восприимчивости к разному вздору, ее нетребовательная доброта к любому, даже незнакомому, человеку. Мы выработали с ней особый псевдоязык для общения, и, тем не менее, взрослея, я отдалялся от нее, хотя остатки воображаемой пуповины и сейчас соединяют меня с матерью через некоторые зоны сознания.
Отец в своей слепой к ней любви словно не замечал ее бабской дури, мало того, порицал мою резкость в адрес матери. С ним я также непримиримо спорил, что было далеко не простым занятием, ибо он обладал развитым интеллектом и, надо отдать ему должное, приучил-таки меня считаться с аргументированными доказательствами и подчинять темперамент рассудку.
Вопреки моему мнению сознание матери, на первый взгляд бесхитростное, обладало чрезвычайной гибкостью и изворотливостью, а то, что я называл глупостью, являлось всего лишь недостатком культурного багажа, усугубленным наслоением неупорядоченной и разрозненной масс-медиа информации.
Она жила интуицией — этим особым разумом, позволявшим ей весьма чутко улавливать наши с отцом настроения и органично подстраиваться под них. Впрочем, ее постоянная забота, устилавшая мягким ковром обволакивающей нежности наш семейный мир, принималась мной как привычный жизненный фон. Неповторимая атмосфера уюта и домашнего тепла в своей обыденности не трогала мою душу, как не волнуют сельских жителей красоты природы, приводящие в восторг горожан. Я высокомерно считал, что от матери меня отделяет организованный ум, а ее подчас точное замечание приписывал случайности, отказывая ей в способности тонко понимать истинную суть вещей и явлений.
Мои несогласия с родителями касались преимущественно формы поведения на людях: с юношеской категоричностью я не принимал искусственности в общении с окружающими, невзирая на необходимые условности. С возрастом мои взгляды естественно изменились, но осталось упрямой привычкой противоборство с отцом в данных вопросах, подтверждавшее мне мою самостоятельность и независимость от него: как в раннем детстве я интуитивно знал, что поплыву сам. А с матерью спорить я перестал лет в четырнадцать, со скрытой яростью ощутив бесперспективность данного занятия, ведь она как воск принимала форму, предлагаемую ей — даже заведомо ложную, ибо в первую очередь интересовалась вниманием с моей стороны и нюансами моих настроений.
Меня страшно злило нежелание матери отстаивать свое мнение, я одержимо, хотя и тщетно, провоцировал ее сопротивление. Однако с определенного момента моя страсть в этом вопросе поутихла и заменилась убеждением в собственном неизмеримом превосходстве, что помогло мне отстраниться от слепого материнского обожания. Сейчас я испытываю к ней противоречивые чувства, но не могу отрицать глубинной нашей связи.
Гоша был «ошибкой молодости». Мой отец щедро поддерживал сестру матери в финансовом отношении, поскольку после развода замуж она не выходила и, несмотря на внешнюю привлекательность, придерживалась весьма строгих убеждений, отвергая свободные современные нравы и заботясь только о благополучии сына. Имелся у нее какой-то поклонник, чье наличие держалось в великой тайне, — тетя всегда соблюдала «приличия». Нынешний разрыв моих родителей привел к тому, что приехать она не решилась. Не одобряя поведения сестры и опасаясь создать видимость женской с ней солидарности, тетя подчеркнуто старалась не выглядеть неблагодарной по отношению к моему отцу. Тот находился в отъезде, что не помешало ей учесть щекотливые обстоятельства. Гоша как фигура нейтральная гостить собирался у моей матери, следить же за сдачей им экзаменов обязали меня.
При виде братца я едва сдержал усмешку. Передо мной стоял сутулый, долговязый и разболтанный тинэйджер со скучающим лицом успевшего утомиться от жизни человека, который, увидев «форд» — предмет моей гордости и сладостных волнений при покупке, — небрежно назвал тот «рулезной тачилой». Обошелся без «респекта», «вау» и прочих дешевых изысков — и на том спасибо. Напротив, усевшись и вдохнув запах дорогой кожи салона, с удовольствием огляделся и, любовно оглаживая поверхности, задал несколько дельных вопросов по вождению и эксплуатации автомобиля, удивив меня своей осведомленностью в данной сфере.
— И куда ты решил поступать? — спросил я, когда мы поехали.
— На мехмат, — последовал спокойный ответ.
Тетя часто хвалилась тем, что сынок разбирается в точных науках, однако представить Гошу умненьким мне было трудно. А ведь в свои семнадцать я смотрел на людей также — свысока, что происходило с одной стороны от осознания себя обладателем солидного багажа знаний, а с другой — от неуверенности.
Как часто детские и юношеские комплексы наравне с иллюзиями диктуют нам поступки — забавные, глупые, даже жестокие, хотя и вполне оправданные чистыми чувствами, с которыми они свершаются. И все же, как ни привлекательна подростковая непосредственность, не желал бы я вернуться в мучительный период доказывания миру своей особенности и состоятельности.
Помнится, тогда я больше всего боялся выглядеть смешным. Этот страх загонял в подполье искренность притом, что он и научил меня держаться в любой обстановке с достоинством, ибо принуждал развивать свой вкус. Я остро подмечал нарушения стиля у окружающих, и со временем нелепый вид или смешная поза сделались для меня чужеродными, — строгий внутренний судья не позволит даже случайной оплошности отразиться на моей внешности.
— Ты заматерел, волчара, в тебе чувствуется лоск, — отметил однажды Сергей. К тому времени я стал значительно более раскованным, нежели раньше, но его слова польстили моему самолюбию, ибо он как некий эпицен обладал особой аристократичной статью. А ведь я помню друга неугомонным подростком, когда оба мы — юные ловеласы и денди — воплощали в жизнь свои пристрастия к истинной элегантности, в отличие от многих наших сверстников, изображавших маргиналов. Консервативность взглядов на облик мужчины сделала нас с ним недосягаемыми для тех, кто еще долго вылезал из мастерски украшенных, художественно-разодранных джинсов, металлических побрякушек, шейных платков, тинейджерских широких штанов и смехотворного подражания телекумирам.
На создание имиджа у меня лишь в очень юном возрасте влияло стремление нравиться девочкам, позднее это стало серьезной заботой иного рода: постоянно приводить свою наружность в соответствие с внутренним ощущением, требовавшим выражения в определенной форме. Но наступил момент, и я достиг порога, за которым больше не требуются усилия «делать» себя, — мое я идентифицировалось с желанным образом, слилось с ним. Неприемлемость для меня отдельных видов одежды и совершенная невозможность всклокоченности или иной неопрятности, казавшиеся теперь врожденными, являлись проявлением самоцензуры и вызрели без чьего-либо понуждения. Хотя, безусловно, отец сыграл определенную роль в формировании моих вкусов, в отличие от матери, чьи пристрастия и стили менялись много раз. Она чересчур увлекалась и поддавалась чужому влиянию. А, кроме того, матери я нравился в самых разных обличьях, — она приняла бы любой выбранный мною стиль с восторгом и обожанием, как и всегда своим отказом от какого бы то ни было сопротивления лишая всякой опоры мои амбиции.
И только Дана, даже находясь в отъезде, мучила меня своим упрямством, предоставляя ласкать моим мечтам лишь свое тело, тогда как неутолимой моей жаждой являлось проникновение в ее голову. Всеми силами стремился я овладеть сознанием своей вольнолюбивой пташки, секретным гнездом ее замыслов и умозаключений, правда, одновременно с этим страшился угодить в капкан, который тут же оплетет меня тугим коконом. Но ожидание тайной опасности волновало и разжигало во мне азарт охотника и неуемные фантазии, в которых Дана, смеясь и извиваясь, легко выскальзывала из моих рук, оказываясь туманом…
***2
Дана, ты давно выросла, чтобы верить в чудеса, не обольщайся детской надеждой, — твой побег ничего не изменит, ведь никуда не спрятаться от сидящего внутри — неизречимого и непознаваемого. Просто отдайся волнам этой иррациональной сущности, некоего мира с особыми законами и системой выражения; где вполне естественно рассматривать фацетным взглядом стрекозы каждый кусочек реальности как отдельный микрокосмос, а прикосновения воспринимать как коды и пароли.
С детства я легко осваивала многообразные формы существования, органично встраиваясь во внешний мир и прилежно постигая его негласные правила, диктовавшие необходимость исхитряться и приноравливаться. Это не являлось лживостью, а лишь мимикрией по отношению к явлениям и людям, и происходило от особой гибкости сознания, даваемой природой далеко не каждому. Но со временем цели моей души изменились, вернее — углубились, что потребовало концентрации и напряженных усилий для их достижения. Действительность оказалась безжалостной ко мне — взрослеющей, и я, отодвинув детские представления в тень, принимала многомерность окружающего, сопротивляясь, корчась и пытаясь бунтовать против внутренней массы — безмолвной, плотной, довлеющей над моей волей с ее порывами и вызывающей во мне незнакомые желания. Лишь самые простые из них поддавались озвучиванию, и близкие стремились во всем мне угождать; предмет же глубинной моей жажды не имел названий, а потому не мог быть удовлетворен кем бы то ни было.
Однако сколько раз мучительный поиск смысла неожиданным образом разрешался для меня простым облечением неясных мыслей и движений души в слова — русские, немецкие или французские, — хотя в любом языке слишком много для этого препятствий.
Закрыв глаза, я всегда представляю себя ребенком — кому прощаются любые капризы. Последние, правда, использовались мной крайне редко, поскольку детский разум интуитивно добивался своего иными путями. Ласковая и нежная девочка, я прекрасно манипулировала взрослыми. Женское сознание проснулось во мне очень рано — но не то, что называется гендером, приобщением к своему полу, а нечто более сложное и многоплановое. Мое существо переплавлялось согласно жесткой программе, направлявшей не только поведение; даже органы чувств настраивались на восприятие окружающего в определенном свете.
Свою телесную слабость, к примеру, я ощущала особым даром, неким отличительным элитным знаком и использовала достаточно изощренно, мастерски маскируясь, хитря и лавируя в настроениях и привычках близких, призывая на помощь неистощимую фантазию и изобретательность. Однако все это тесно переплеталось с неподдельной любовью к родителям и бабушке, так что мои желания, даже выходившие за рамки общедозволенных, исполнялись ими охотно.
Моя свобода не ограничивалась, — меня считали разумным и искренним ребенком, тогда как я жила в двух измерениях, в одном из которых была недоступна окружающим, но не находила себя скрытной и даже полагала подобное состояние естественным для девочки. Впрочем, объяснить преимущества принадлежности к женскому сословию четко я бы не смогла и порой хотела стать мальчиком, правда, ненадолго и лишь затем, чтобы лучше понимать какого-либо из них.
Уже с детства мой разум скрупулезно накапливал практический опыт в этих вопросах, тем не менее, мальчишки часто казались мне жестокими и ограниченными существами, ибо я чувствовала, что многие из них не умеют переходить с одного уровня на другой. И все же, какой бы гибкостью ты ни обладал, предельные скольжения, скручивания и деформации способен выдержать лишь развивающийся эмбрион. Взросление вынуждает менять взгляды, и в старших классах некоторые из ребят уже виделись мне талантливыми и умными. Хотя всякий раз я убеждалась в своих более глубоких знаниях, что порождало во мне известное высокомерие и тайную гордость.
Восприятие себя существом женским заставляло меня особо заботиться о собственной внешности. И я пеклась о ней с удивительным старанием, но усиленно маскировала это под общим оздоровлением, ибо стыдилась открытых проявлений самовлюбленности. Лишь наедине с собой, вглядываясь в зеркало, я страстно любила себя, и никто не выдерживал сравнения с предметом этой секретной страсти. А собственные все открывающиеся таланты лишь подтверждали мне мою исключительность, хотя никаких усилий для их развития от меня не требовалось.
В детстве и юности все мы, будучи в той или иной степени солипсистами, слишком многого не понимаем, ибо не замечаем даже очевидного. Умение видеть, а тем более усматривать смысл, если и приходит, то с годами. Так что, при всей последовательности своего становления, ни разумности, ни его логики я не улавливала и всего лишь подчинялась случайным на первый взгляд играм стихийных сил, однако смутно ощущала влияние на себя некоей неотвратимой необходимости. Ведь как бы я ни напрягалась, мне не удавалось сделать хоть что-то только по собственному усмотрению: никак не связанные внешне события, выстраиваясь в ряд, всякий раз образовывали логическую цепочку, неизменно уводившую меня в сторону с выбранного по воспитанию идеальных чувств пути.
Вопреки настрою на них моей души, во мне с каждым новым днем непрерывно усиливалось не вполне осознаваемое стремление к развитию в себе иных, определенных вовсе не мной, а моей природой, качеств. Они не слишком-то нравились мне, но даже такие простейшие акты, как питание и сон, служили программе по взращиванию тайной и порочной, на мой взгляд, страсти сделаться истинной женщиной, придававшей неиссякаемую энергию развития интеллекту — главному движителю в необходимом направлении.
Я неутомимо искала превосходства над сверстниками, в первую очередь над мальчиками, чего в душе крайне стыдилась, ибо ницшеанский принцип воли к власти, в то время понимаемый мной буквально, затрагивал самые интимные стороны моей натуры, ведь желала я, по сути, женской власти. И «простить» себя смогла много позднее, когда сделала вывод, что на деле мои порывы — жажда быть, поскольку, как ни стремилось мое существо к наслаждению, его неумолимо влекло к поиску глубинного смысла жизни, найти который — цель любого разумного существа.
Мои женские уловки оттачивались исподволь. Откровенное кокетство претило мне, а привлекали тонкие молчаливые игры с уклоняющимися взглядами. Хотя и эти приемы я почти не использовала, предоставляя мальчикам добиваться моей благосклонности и страдать от неизвестности. Впрочем, мне хотелось ощущать востребованность, и даже свою природную робость я использовала в корыстных целях, покоряя с помощью нее противника, кем воспринимала каждого представителя противоположного пола.
А еще мне удивительно легко давались языки, знание которых являлось предметом моей особой гордости перед сверстниками, ибо удовлетворяло чувство превосходства над многими из них, хотя и являлось далеко не самым главным из моих талантов. Но иной раз я ловила себя на том, что размышляю на французском, подсознательно восполняя нехватку временных форм русской речи, или на английском, если мне требовалась бесполая абстрактность. Фонетические тонкости воспринимались мною на физическом уровне, точно шелест трав английских садов или журчанье ручьев французских лесов.
Конечно, я использовала полученный багаж для саморазвития и совершенствовалась в переводах, особенно литературных, требовавших помимо знаний некоторого душевного напряжения — для преодоления внутреннего противодействия. Мои воззрения часто слишком отличались от суждений переводимых авторов, и хотя мышление приспосабливается к чему угодно, есть в нас нечто вроде ядра, сопротивляющегося любым внешним влияниям. К тому же самый лучший перевод по-прежнему остается для меня грубым переложением неповторимой речевой музыки одного народа в иную тональность другого, — я слишком чувствую их самобытные ароматы и вкусы.
Как ни странно, к лингвистическим подвигам меня толкнула мучительная проблема взаимопонимания с окружающими, правда, мои иллюзии и надежды на ее разрешение быстро развеялись, ибо никакая коммуникативная система не открывает полога в индивидуальную внутреннюю жизнь собеседника. Но знание языков несколько компенсировало мою неудовлетворенность в этом плане.
Русская речь для меня подобна органу осязания, так тяготеет она к выражению развернутых ощущений — на уровне касаний, материальности и фактуры поверхностей, консистенций и свойств. Я наслаждаюсь ее безмерной вариативностью, хотя последняя и заставляет меня порой выражать мысль по-английски — более прицельно. У нас одна и та же вещь при попытке уточнения деталей в словесном выражении вместо большей конкретности и четкости неожиданно приобретает расплывчатость. Своими объяснениями мы многократно расшифровываем нюансы передаваемых понятий и смыслов: любое определение кажется нам неполным, мы постоянно перетолковываем слова, чем бесконечно умножаем речевые смыслы на одну и ту же логико-грамматическую основу.
По-русски прекрасно описывать негу — тягучую, расплавленную, обволакивающую тело. Мне всегда усложняло перевод на точные европейские языки мое слишком «фактурное» восприятие чувственности. Поэтому, несмотря на свою особую любовь к французскому и свободное на нем мышление, мечтала и фантазировала я все же на родном языке. В моем представлении только он вхож в область неопределенных ощущений, зазеркалья, искривленных пространств, неотчетливой предметности — изощренно уклоняющийся от сути, намеренно отступающий от точностей, петляющий и путающий значения.
С определенного момента, когда мой словарный запас увеличился на порядок в отличие от ученического периода, лексические накопления объединились в моей голове в некий метаязык. Значения и смыслы, универсальные для любой речи, систематизировались, так что переход из одной языковой среды в другую у меня случался естественно, без напряжения. Слова и их сочетания благодаря частым ассоциациям с деталями мысли по сходству и контрасту вступили в тесную связь между собой, вследствие чего подбор осуществлялся параллельно неким зрительным, слуховым и осязательным представлениям. Все определялось чувством гармонии в звучании той или иной фразы, неким глубинным родством слов, и, говоря, к примеру, по-французски, я интуитивно соблюдала необходимый ритм и стиль, поскольку ход моей мысли и неповторимое состояние уже были «французскими».
Именно обыгрывание ролей помогало мне органично чувствовать идиомы, что, несомненно, явилось результатом индивидуальных занятий с сильными педагогами по методике вживания в язык в контексте культуры. Но только ежегодные каникулы за рубежом в полной мере развили мою, отмеченную в свое время учителями, языковую интуицию, присущую изначально маленьким детям, осваивающим разговорную речь, и утрачиваемую с возрастом многими людьми безвозвратно.
Конечно, не сами языки являлись моей целью. Очень рано я стала воспринимать полученные знания основным инструментом в накоплении тайного арсенала женщины. Все во мне служило для этого, женский инстинкт окрашивал всякое личностное усовершенствование в свои оттенки, и разумность моя оказывалась внешней, — мной руководили стихийные силы. Вычленять истинно личностный рост я пробовала лет в тринадцать, когда какой-то период упрямо старалась разделять разум и женское начало в себе. Это были издержки взросления, некий кризис, совпавший с гормональной бурей и вызывавший во мне скрытую агрессию от рождавшегося понимания того, что я из беспечного рая детства угодила в малокомфортный мир женской физиологии, порабощавшей многие порывы моего интеллекта.
Уехав из Москвы, я томилась грустью, несмотря на любовь к плаванию и солнцу. Из-за моего слабого здоровья родители регулярно возили меня на курорты, и каждый год я ждала поездки к морю, которое втайне считала живым организмом, некоей мыслящей сущностью, ведь оно во всякую погоду приводило меня в радостный настрой. Простое созерцание дымчато-голубой глади заменяло мою обычную задумчивость неизъяснимым восторгом. Именно вода каким-то невероятным образом возгоняла самые обыденные чувства до возвышенного масштаба. Я верила, что так будет и в этот раз, но ошиблась. Хотя никогда не подвергала сомнению своего кровного родства с однородно колышущейся морской массой, ибо неизменно заряжалась ее энергетикой и силой, надеждами и сокровенными мечтаниями, невыразимыми в словах, но предварявшими нечто будущее и безбрежное как океан.
Однако пора безмятежности ушла, оставив меня везде испытывать одиночество и даже находить в своем состоянии томительную притягательность. А чтобы согреться в этой неприкаянности я пыталась осуществлять мелкие, мельчайшие шаги в сознании, дабы разглядеть крупицы истины, которые не заметила, сносимая чувственными волнами реальности.
Встреться мне другой — не Никита — в том моем состоянии, случились бы со мной те же изменения? Могло ли так все сцепиться случайно, ситуативно? Я искала, ждала любви, но мои представления о ней решительно не совпадали с происходящим. Даже покинутость и бесприютность воспринимались благом в сравнении с той неотвязной болью, какой явилось для меня существование в пространстве, открытом для Никиты, никак не защищенном от него.
Вечерами я оставляла маму отдыхать в номере с книгой, а сама бродила по кромке прибоя, погружаясь ногами в мокрый песок. Такое же вязнущее чувство владеет мной и в отношениях с Никитой, — от них невозможно уйти, они затягивают вглубь, и я утопаю.
Курортная жизнь всегда заканчивалась у меня каким-нибудь ласкающим самолюбие знакомством, и совсем недавно я думала бы о романтичном продолжении очередного из них. Неискоренимая женская потребность поиска мужчины никогда не позволяла мне на отдыхе просто наслаждаться жизнью. Только внешне я пыталась изображать невозмутимое спокойствие, на деле же нуждалась во все новых и новых жертвах. Правда, рассуждая здраво, неизменно приходила к выводу, что игры эти смертельно мне наскучили.
Мужчины между тем нередко любезничали со мной, и здесь, на море, нашлось сразу два соискателя моего внимания. Маме один весьма приглянулся, но она никогда не торопила меня проявлять к кому-либо благосклонность: в ее понимании любые комплименты в мой адрес недостаточны. Так было всегда и удивительно, что слепое родительское обожание окончательно не развратило меня, — себя я оценивала достаточно трезво и настораживалась, если не злилась, слыша дифирамбы в свою честь. Редко кто умел изъясняться безупречно высоким стилем в этих вопросах, а лишь так в моем представлении стоило добиваться женщины.
Никита особенно не годился для этой роли. Помалкивая днем, ночью, в минуты сексуального возбуждения, он начинал ворковать мне на ухо что-то совершенно нелепое в переводе на дневной человеческий язык. Ну можно ли в нормальном состоянии считать комплиментом его слова «мой северный белёк»? Какие-то зоо- и географические эпитеты, обозначающие толстого и неуклюжего зверька, уж не беру в расчет названий редких птиц и рыб, да еще на латыни, приплетаемых Никитой к поцелуям. Наверно, лестно, если тебя называют pterojs volitans, правда, по-русски это звучит довольно прозаично — красная крылатка. Нужно признать, красивейшее создание; однако, сразу становятся ясны намеки Никиты на мою язвительность, ведь уколы изящных плавников прелестной рыбки ядовиты. Или oriolis galbula — сладкоголосая иволга, но второе ее название — дикая кошка. И снова намек: птичка эта неуживчива и драчлива, правда, предпочитает ускользать от взоров в густую листву деревьев.
А особо я издевалась, когда Никита называл меня fine-fleeced lamb, тонкорунным ягненком, вернее, овечкой, — пределом его желаний всегда была моя покорность, — и тогда уж непременно норовила его лягнуть. Впрочем, филонимы, на мой взгляд, в любом исполнении звучат весьма глупо и пошло, ибо произносит их человек в состояниях не слишком адекватных. Правда, даже интеллигент Антон Павлович в письмах к Книппер не стеснялся любовных выражений типа «лошадка моя».
Птицы, рыбы, парнокопытные… Слова, которые Никита ронял в минуты нашей близости, говорили о некоей извращенности его вкуса, хотя я вполне понимала его ассоциации и сравнения, сопоставимые с ощущениями на тактильном уровне. Из-за своей особой осязательной чувствительности шелковистость волос и кожи он воспринимал нежно-пушистым бельком, а влажность поцелуев связывал в воображении с юркими рыбками, которыми неизменно очаровывался при созерцании аквариумов. К тому же, с его фоническим восприятием выбор часто определялся музыкальностью или тактовой динамичностью слова — сжатым в пружину зарядом энергии. По этой же причине ему нравились французские ругательства — экспрессивные, изящные и замысловатые — как искусные украшения из полосок хорошо выделанной кожи. Он по достоинству оценивал их и в ироничном восторге предлагал положить некоторые мои пассажи на музыку.
Вот уж о ком я не решаюсь рассказывать маме, ведь она с нетерпением ждет встречи с моим будущим избранником, обязанным по ее понятиям беспредельно восхищаться мною. Никита ни в коей мере не соответствовал ее стандартам, поскольку пока не произнес ни единого слова в мою честь, а его похоть по отношению ко мне маму просто оскорбила бы. Как мало она знала родную дочь, пребывая в уверенности, что я — отражение ее лучших качеств. Спроецировав на меня свои неосуществленные мечтания и надежды, родители идеализировали образ любимой дочери, игнорируя мою очевидную во многих проявлениях неспособность преодолевать в себе животность.
Сначала я держала Никиту в тайне, позже призналась Юльке: скрывать подобное мученье не хватало сил. Сколько было слез, ночей без сна и постоянных приходов Никиты, не взиравшего на слова, произносимые для его уничтожения; когда я ничего не могла понять ни в нем, ни в себе. Как поведать это маме? Возможно, живи я до сих пор в родительском доме, она не позволила бы мне так запутаться. Правда, особой откровенности с ней я никогда не предавалась, и все-таки меж нами существовало интуитивное понимание. Уж она-то не выдержала бы данной истории: ради единственной обожаемой девочки, смысла их с папой существования, мама не стала бы разбираться в тонкостях нашего противоборства, а самоотверженно бросилась бы защищать свое дитя с попытками вывернуть ситуацию. В подобных ее способностях я убеждалась не единожды. Материнский инстинкт приглушал понятия о приличиях: окружающие по сравнению со мной значили для нее мало. С обезоруживающей легкостью она применяла «запрещенные» приемы в уверенности, что главное — мое благополучие и душевное спокойствие. Без сомнения, эта поборница «справедливости» нашла бы телефон моего обидчика, чтобы «надавить» на него со всей своей женской изворотливостью. И наверняка после подобного «воздействия» он оставил бы меня. Сама я не только не давила, напротив, рвалась на свободу, чем и держала в напряжении Никиту, не допускавшего даже мысли, что им — единственным и уникальным — можно тяготиться.
Неустойчивость вынуждает балансировать и защищаться, но оборона моя неэффективна, — я сама подставляюсь, ожидая нового ранения. Почему так хочется испытывать эту грусть, эту тонкую дрожащую боль? Впрочем, именно она и наполняет душу музыкой, пульсацией, меняет окраску предметов и всему придает чистоту и яркость, высвечивая необычные нюансы. Она как продолжение Никиты, его прикосновений и поцелуев, которые точно так же заставляют сжиматься и замирать мое сердце, и так же, истерзав сладкой пыткой, отпускают меня в теплое ничто, где я плыву, не ощущая тела в соприкосновении с вселенским разумом. И боль эта рождается от осознания, что оба мы рвемся из объятий, соединяющих нас по ночам. Ведь для меня вожделенная свобода на поверку всегда оказывалась потерей необходимой плотности и опоры, хотя определить, что конкретно вызывало это нестерпимое чувство, не удавалось. Возможно, нарушалась целостность в жизненной непрерывности, и возникало зияние, отграничивающее происходящее неким порогом «до» или «после». Возможно, в звучании нашего единения нарастал ритмообразующий провал, который мы не вполне осознавали, поскольку он периодически исчезал, правда, лишь на время нашего слияния в одно целое. Ведь в этом состоянии все пустоты замещались объемным совершенством телесности, преподносившей нам свои щедрые дары, но тотчас заставлявшей жаждать освобождения от их избыточности.
Первый мучительный приступ одиночества я ощутила в выпускном классе — среди ясного дня и бездумной радости. И это притом, что находилась в эпицентре теплой компании, ко всему прочему, будучи счастливой избранницей главного героя своих одноклассников. Один был предводителем нашей тусовки. Его странная фамилия имела особый привкус — созвучная имени бога у скандинавов, чей древний чарующий эпос когда-то завораживал меня, а теперь дополнял облик моего друга. Одина звали просто — Саша, и внешне он в противоположность Никите сильно отличался от скандинавского типа — черноволосый, кареглазый и активно веселый. Я фантазировала, придавая ему те или иные черты, и он заметил мой к себе интерес. Но я не сама его выбрала, ибо выбирать не умела, а от малейшего внимания в смущении заливалась румянцем: в тот период застенчивость являлась моей основной трудностью — благословенные времена, — сейчас к ней прибавилась куча других комплексов. Решающим явилось то, что с Одином я ощущала себя защищенной, даже не будучи влюблена.
Он имел деятельный характер и, скорее всего, сильный. Мне сейчас трудно судить, а тогда я мало что в этом понимала: представления детства и отрочества долгое время не связывались в моей голове с реальностью. Выводы из увиденного и услышанного я делала, руководствуясь некими эфемерными идеалами, а не истинными своими чувствами. Расшифровывать их и отделять от сиюминутных эмоций и скользящих на грани сознания влечений учишься не вдруг. Меня удовлетворяло, что Один, доказывая свои на меня права, дрался то с одним, то с другим соперником. Я вполне понимала примитивность подобных игр и все же мирилась с их правилами, по которым друг мой, отнюдь не откровенный забияка, упорно стремился предстать предо мной как можно более брутальным. Вероятно, так он преодолевал свою излишнюю утонченность, для меня же, как ни странно, не последнюю роль в благосклонности к нему играл темный цвет его волос и глаз, ассоциированных в моем представлении с каким-то полувосточным, страстным типом мужчины.
Между тем Одина нельзя было назвать безрассудным, он даже не отличался особой раскованностью в плане отношений с противоположным полом, хотя проблем с девушками явно не имел. Меня он воспринимал наивной и неопытной девочкой, чью безмятежность боялся нарушить, впрочем, для своей же выгоды в будущем. Один превозносил мои достоинства, и я охотно принимала его изысканную лесть, позволяя себя целовать, но волнение испытывала от увлекательных бесед с ним, в которых тайно искала с его стороны признания своих талантов и ума. Он искренне увлекся мной, тогда как я за собственную влюбленность принимала первую женскую гордость. Не до конца понимая свои состояния, я засыпала с уверенностью, что счастлива. Утро для меня начиналось с телефонного звонка моего друга. Я выслушивала его нежные слова и прикидывала — хорош ли их набор, а потом, согласуясь с нелепыми стереотипами, своему избраннику для порядка делала «сцены» по самым незначительным поводам, представляя нашу будущую совместную жизнь совершенно в стиле глянцевых журналов. Настоящих, собственных взглядов на данный предмет у меня еще не родилось, я лишь отрицала образ жизни своих родителей, пребывающих в перманентной разлуке по причине папиных загранрейсов. Правда, я привыкла любить отца на расстоянии, и когда он слишком задерживался дома, несколько напрягалась, наблюдая те же признаки и у мамы.
С Одином мы встречались с десятого класса и долго раздумывали, прежде чем переспать. Он терпеливо ждал моей готовности к этому шагу, и я оправдала его надежды, однако сразу после этого, находясь среди людей и рядом с ним, будто проснулась и поняла ясно: радужным мечтам не суждено исполниться, поскольку мой избранник, соединившись с моим телом, не соединился с моей душой.
Он пребывал в приподнятом настроении, с энтузиазмом принимался за дела, организовывал пикники и дружеские вечеринки, будто желал закружить меня в праздничном водовороте. Но я точно уронила с плеч детский кокон и, к сожалению, окружающее показалось мне не внутренностью, а поверхностью: мир предстал холодным, колючим, жестким. Что такое случилось тогда? Не осталось маленькой девочки, играющей в игры, — я переступила некий порог и очутилась в другом измерении. Это произошло внезапно, хотя и вполне естественно.
Конечно, физиологические ощущения после секса поначалу поглощали все мои мысли, которые то уносили меня буйными волнами, то окатывали промозглой сыростью. Состояние оголенности и стыда не отпускало меня ни на шаг, я улыбалась, но улыбка словно жила отдельно от моего лица, — душе моей нигде не находилось успокоения.
В Новый год мальчишки изрядно выпили, и Один занялся устройством фейерверка на балконе. Все, включая Юльку, изрядно опьянели и с энтузиазмом скакали, горланя песни под караоке, а меня охватило неясное чувство и повело за собой — высокое и строгое, — не допуская возражений и колебаний. Я быстро оделась и незаметно выскользнула за дверь. Город праздновал, народ гулял возле нарядных елок, всюду пускали петарды, я же пробивалась сквозь толпу, обходя оживленных пьяных людей, за чем-то, маячившим впереди, не обещавшим беспечных радостей, скорее прочившим грусть и тоску, но манившим магической чистотой и цельностью.
На удивление самой близкой мне оказалась Юлька. Мы с ней подтверждали правило, по которому противоположности сходятся. Начать с наружности: я светлокожая и светловолосая, она же — смуглая миловидная брюнеточка, невысокая и подвижная. Черты ее: миндалевидные глаза, пухленький подбородок и маленькие аккуратные ушки — всё как ядреные орешки имеет округлые очертания. Но особо умиляют ее кошачьи повадки: она играет нарочито женскую роль — с капризными гримасками и томными потягиваниями. Как ни странно, мужчин это цепляет безотказно, хотя наши с Юлькой представления о женственности сильно разнятся.
В ней меня всегда привлекали прямота и открытость, несмотря на то, что подругу часто подводил вкус и пристрастие к гламурности. Не ведавшая уныния, она с детства имела заводной, агрессивно-азартный характер и руководствовалась убеждением, что окружающие существуют только для нашего с ней благоденствия. Я противилась бездумной веселости подруги, но благодарно принимала ее самозабвенную любовь, для которой она с готовностью многим жертвовала: мое благополучие являлось особой Юлькиной заботой, ибо меня она считала недостаточно способной побеспокоиться о себе.
И действительно, я совершенно терялась, стоило какой-нибудь из наших знакомых начать незримые атаки на меня — из зависти или с целью отбить поклонника. Именно Юлька ограждала меня от любых склок, умело интригуя за моей спиной. Относясь с восторженным преклонением к моим, эволюционирующим в зависимости от того, кто из великих становился для меня кумиром в данный период, теориям, она между тем являла верх практичности и приземленности.
Никита признавал ее весьма сметливой в житейском плане, правда, не относил данное качество к достоинствам и, узнав об очередном удачном предприятии моей подруги в посредничестве при купле-продаже квартиры или очень полезном знакомстве, неизменно добавлял едва слышно презрительное vulgar.
В книгах Юлька вычитывала лишь фабулу, мои теории оставались для нее бесплотными идеями, и, не находя им применения, со временем она как бы позволила мне жить в мире мечтаний и возвышенных идеалов, взяв на себя в нашем альянсе заботу о суетном существовании.
Мой разрыв с Одином Юлька не понимала и долго не принимала, ибо не находила для него разумного объяснения: ведь не было ссоры, измены, обид. Да и нравилась ей эта романтичная сказка, где я являлась ее воображаемой Галатеей. Но, осознав, что со мной творится нечто недоступное ее разумению, переключилась на поиски действенных способов веселить меня. А Один не смог примириться с моим отступничеством и срочно перевелся в другую гимназию, несмотря на трудность данного предприятия в выпускном классе.
Некоторое время я жила как в тумане. Окружающее переплавлялось в моей голове: потрясаемая волнением, я будто снимала детские одежды, оголяя созревшие, но чувствительные к любому прикосновению, покровы. Неожиданно остро душу мне стали задевать самые незначительные детали, — своей пронзительностью, глубоким смыслом и жестокостью открываясь в новом свете. Созерцая милые морщинки возле глаз бабушки, я прорывалась в недоступные до сих пор глубины, где меня накрывало еще неизведанное страдание, приводившее от умиротворенности к горьким слезам над безвозвратно тающими иллюзиями детства. Но мои открытия складывались как кусочки паззла — сделанные интуитивно, давно и на другом уровне. Сейчас происходило их узнавание, углубление и расшифровка. Я только не предполагала, с какой силой и жгучестью может проснуться восприятие жизни, обострившее до крайности ощущения, что разворачивались во мне нескончаемым веером. Каждое слово приобретало множественные значения, а те, сплетаясь в новую мысль, приникали к чему-то трудноопределимому, но осязаемому мной как первоисточник.
Две волны, одна за другой, прохладно лизнули мои ступни, я очнулась и посмотрела вдаль. Огоньки прибрежных отелей изогнутым ожерельем обрамляли берег, отражаясь в черном подвижном глянце и напоминая драгоценные россыпи в роскошных шелковых драпировках. Колеблемость и странные запахи морской глади всегда приводили меня в необъяснимое возбуждение: я напряженно ощущала нерасторжимую связь с упругим телом воды — с ее животными токами. А сейчас темнота, звуки цикад и травные ароматы южного вечера обостряли и усиливали мое томительное состояние, и приглушенная музыка, доносящаяся из отеля, вместе с глубоким шепотом моря пронизывала меня насквозь.
Нестерпимо захотелось почувствовать прикосновение Никиты. Воображение тут же нарисовало его — спящего на широкой итальянской кровати, которую он приобрел сразу после нашего знакомства, не постеснявшись явного намека на любовь к плотским удовольствиям и намерение регулярно получать их от меня.
Эта постель напоминала снежный наст, целину, но именно в ней мне было так хорошо с ним — на хрустких белейших простынях. Они принимали меня на свою строгую поверхность как распятую жертву, как безвольно трепещущий кусок алчущей плоти.
Я кусалась, и Никита позволял моим зубам беспрепятственно впиваться в свое тело. Его настойчивые объятия окатывали меня непреодолимым желанием прильнуть к нему, тогда как полагалось говорить наперекор себе:
— Не нужно… отпусти, уйди…
— Признайся, что хочешь меня, ну, скажи… — возражал он вкрадчивым голосом, лишая меня малейшей способности сопротивляться и повергая мое тело своей зачаровывающей жестокостью и нежнейшим садизмом в изначально детское, каталептическое, подчиненное состояние. И я была не в силах сдерживать собственные неведомые силы, неизменно ужасаясь тому, насколько точно Никита чувствует тайные влечения моего существа. Правда, все это касалось лишь физических аспектов.
Да, я хотела его, но не так, как он думал, а всего — целиком. Стать его ощущениями, мыслями, трепетом, раствориться, впитавшись в поры чистой влагой, чтобы так соединиться с ним. Это вначале я металась: почему он уходит, покидает меня? Ведь ему нравилось мое тело, он жаждал сливаться с ним, — тут женское чутье не могло обмануть. И в интеллектуальном плане мы были с ним чрезвычайно близки. Так что же, что?
В стремлении понять другого прежде проникни в складчатые изгибы собственной души. И сейчас я уже не задаю вопросов: Никита совершал свое путешествие от ступени к ступени, но и со мной происходило то же самое. Только в отличие от его методичности я то взбегала стремительно, то останавливалась и замирала, и тогда сама желала одиночества, отрицая окружающее. Меня душили противоречивые чувства, и даже Никита казался палачом и тюремщиком, хотя было ясно — он в пути.
Мы оба собирали крупицы знания о самих себе — по дороге, в момент осуществления, в процессе следования, — и ничто иное не могло поведать нам истины. Книги и фильмы, многочисленные жизненные истории, рассказы, домыслы и предположения, умствования и констатации, смешение разнородных теорий и мнений — об отношениях двоих, о связи, существующей или вымышленной, о страстях действительных или их психологических клонах, — не приносили пользы.
Эта информация не сделалась пока нашим собственным знанием, и каждый следующий шаг всякий раз не имел предваряющей ориентации в пространстве. Неизвестно было заранее: станет ли он верным, благородным или уродливо эгоистичным; сделает ли его мое гордое я — свободное, мыслящее, или же — его темная, первобытная составляющая; вступлю ли я на твердую почву или угожу в трясину. Требовалось выверять это ежесекундно внутренним барометром без возможности получить совет со стороны.
А все происходящее тут же, округлившись, укоренялось, как зерно, упавшее в почву; каждое движение и произнесенное слово оставляло оттиск навечно, вонзаясь в сердце и вплетаясь в ткань реальности, что исключало какие-либо исправления и придавало особый оттенок длящемуся или должному произойти.
Я есмь. Но я себя не имею. Именно поэтому мы становимся* Что-то заставляло нас противиться соединению, хотя в иные моменты мы впивались друг в друга, — неведомая сила примагничивала наши тела; тогда никакой секс не мог нас насытить; мы будто с ума оба сходили при том, что своих истинных желаний почти не осознавали.
Никита, очнувшись, бывал явно озадачен собственной предшествующей горячностью, а я злилась, ибо не имелось причин верить очередной вспышке страсти: мы — каждый в своем мире — существовали раздельно, и внедрение другого всякий раз уподоблялось катастрофе, возмущавшей спокойствие и чистоту внутреннего ландшафта.
Я вошла в воду, оставив одежду на пляжном шезлонге, и тут же из плотных кустов туи как ночной эльф возник служитель отеля:
— Не стоит рисковать и купаться ночью, мадам.
Уже из воды я услышала, как он произнес пару слов по рации незримым спасателям.
Когда-то наивной девочкой я осознала, что Одина легко заменить. Так происходило с каждым из моих поклонников и только с Никитой подобное сделалось совершенно невозможным. Тянуло доплыть до мерцающих огоньков, отражения которых растекались, убегая в темноту.
Меня всегда подкупало умение Никиты не просто смотреть, но созерцать. Эта молчаливая форма мышления являлась для него основной. И теперь я также впитывала многомерную, слоистую красоту моря, всем своим существом осязая странное подрагивающее желе, подобное телу живого существа — нежного, любящего, однако упрямого в своей направляющей силе.
Завораживающие объятия воды, как и объятия Никиты, неизменно заставляли меня наслаждаться и бороться. Они невероятно похожи — эти два мира, где мне томительно хорошо, — в них обоих я беспомощна, но кожей ощущаю вожделенную наполненность пространства…
***3
Море всегда жило в моем сознании. И сейчас, в фантазиях, я нырял, чтобы увидеть из глубины Дану, плывущую где-то там, высоко, на грани двух сред, в отблесках энергии таинственного гигантского существа, насыщающего своих детей. Нагромождавшиеся вымыслы ввергали меня в странное кружение мыслей о великом доноре, своим спокойным дыханием согревающем окружающий мир. У Фалеса «все есть вода, и мир полон богов», да и романтическая идея Аристотеля о мировом разуме как безличной субстанции, общей для всех людей и воздействующей на отдельные души извне, с юности импонировала мне. Во многом именно Античность породила мою любовь к живописи.
Подчас из пластов моей памяти возникают фотографические отражения людей, которых мне когда-либо хотелось изобразить. Иной раз я представляю, как виртуозно выписываю мазок за мазком одно из лиц, леплю по собственному усмотрению, согласуясь с внутренними образцами. А те неизменно подчиняются канонам красоты, впитанным мною со времен обучения рисованию, в большой мере отданных созерцанию произведений искусства, занятиям музыкой и чистому восторгу от вида какого-нибудь необыкновенного цветка в росистом опылении. Подобные детали в детстве заставляли меня забывать о еде, прогулках и играх, я не слышал обращенных к себе слов или воспринимал их как сквозь туман. Воображение создавало прекраснейший мир, разительно отличавшийся от будничной действительности, погружая меня в наслаждение от образов, рождавшихся нескончаемой чередой по особым законам. Я и теперь частенько выстраиваю мизансцены, вглядываясь в персонажей этого чудного театра, в жизнь знакомых мне людей, чтобы подолгу раздумывать о ком-нибудь из них, кружа и оплотняя мир очередного избранника. И всякий раз, несмотря на самые невероятные одеяния, фантазм являет мне высшую реальность, ибо интуитивный созидатель прозорливее глаз. Для него невозможен строгий порядок последовательности рядов восприятия, в нем они сосуществуют. Нет первоначальных и производных, нет образцов или копий: две расходящихся истории — реальная и иллюзорная — развиваются, переплетаясь и срастаясь в единое действие.
Мысли мои все чаще возвращались к Сергею. Я давно его не видел, а когда-то мы развернуто и искренне общались, как бывает в юности: с восторгом первооткрывателей. Изредка меж нами разгорались споры, впрочем, наш альянс отличался полным взаимопониманием сторон. Мне настоятельно стало его не хватать, но телефон друга странно молчал. Весь последний год мы встречались редко, взамен активно переписываясь по электронной почте. Увы, так случилось у меня со многими знакомыми: из-за нехватки времени живое общение с ними все больше заменялось виртуальным.
Будучи человеком целеустремленным и волевым, Сергей в поисках финансовой независимости создал свою фирму и преуспел в делах. После трех лет работы доходы позволили ему приобрести квартиру в престижном районе и даже планировать строительство дачи, для которой я занимался оформлением земельного участка — через своих знакомых, вхожих во многие чиновничьи кабинеты. При всей моей ненависти к подобного рода комбинациям я без зазрения совести частенько устраивал их для себя и своих друзей, уверенный в том, что данные грехи искупает чистота моих помыслов и целей.
С Сергеем мы сошлись подростками, и с первого взгляда между нами мгновенно промелькнуло инстинктивное узнавание родственного существа. С ним первым я открывал удивительное счастье: возможность говорить обо всем с тем, кто способен понимать тебя немедленно и безгранично. Наша дружба облекала каждое слово особой интонацией, и в этом проявлялась неповторимая близость, несмотря на то, что оба мы не отличались сентиментальностью. Таким я и остался — слишком сдержанным даже с друзьями. Многие знакомые и сейчас обижаются, принимая отсутствие внешних эмоций с моей стороны за равнодушие. Порой даже приходится подыгрывать некоторым особо чувствительным натурам, дабы не прослыть законченным чурбаном. Правда, по мере роста моей Интернет-переписки, вживую это случается все реже. Лишь от Сергея давно не было не только звонков, он перестал отвечать мне на е-мэйл, вероятно, по причине занятости, хотя уж кому-кому, а ему не свойственно невнимание к друзьям.
Я все настойчивей думал о нем, видя перед мысленным взором друга прежним — красивым взрослеющим подростком с чертами мужчины, образ которого он и воплотил, представая римским патрицием в современном обличье. Осанка, манеры, властное волевое лицо останавливали любой взгляд. Владелец их отгораживался от окружающих непроницаемой завесой гордой неприступности, но близкие люди ценили мягкость Сережи в общении, прикрытую надменной улыбкой, его глубокую вдумчивость, тонкость вкуса и умение отдаваться дружбе. Рядом с ним всякий ощущал себя под защитой, несмотря на острый взгляд, никому не позволявший пересекать определенной границы. За Сергеем неизменной тенью следовал Ромка. Когда мы азартно окунались в жизнь и в шумных компаниях спорили до утра, рыжий трогательный малыш молчаливо и восторженно слушал наши речи, сидя при своем рыцаре верным оруженосцем. Сергей везде таскал его за собой, и Ромка органично дополнял строгий образ друга своими чистыми глазами, нежными веснушками ребенка и вьющимися локонами цвета красного чая. Нет, решительно нужно заняться поисками Сергея, а заодно увидеть, каким стал его рыжеволосый паж…
***4
Взяв почту и прочитав три слова на открытке, я вздрогнул. «Ромочке от Лизы», — у моей сестры почерк так похож на мамин.
Воспоминания загнали меня в темную комнату, где кружили тени. За окном ветер раскачивал деревья, заставляя их мокрыми мятежными ветвями биться в наши ставни. Свет от фонарей мелькал по поверхностям, блики метались, искажая контуры предметов, искривляя линии, разрывая их. И звуки блуждали здесь, натыкаясь на углы, постанывая, завывая и тонко трепеща в стекле, отделяющем хрупкий уют жилища от ненастья и ночной тьмы. Лето катилось к закату, и эта непогода явилась первым предвестником осени.
Нужно было включить лампу, но я медлил. Свет выгнал бы призраков, создававших волшебство, таинство бесприютности и дождливой бурной ночи, что рвалась сквозь прозрачную преграду окна в темные уголки с книгами и сухими цветами, издающими запах сена. Роскошные букеты оставались в вазах в своей естественной, непричесанной красоте, утрачивая яркость и приобретая прелесть гобеленовых оттенков. Весь дом полон ими, некоторым уже почти три года: столько прошло времени, как мы похоронили маму. Она любила так украшать дом, а теперь вместо нее я набираю в саду измельчавшие астры и взлохмаченные хризантемы, которые высыхают, прихотливо изгибая края лепестков и закручивая листья в спиральки.
Лиза ни дня не задержалась после похорон и обняла меня всего лишь раз — при встрече. Какой пронзительной красотой светилось ее лицо, когда она в крайнем горе принимала соболезнования от друзей и помощь от Сергея, взявшего на себя все необходимые траурные хлопоты и расходы. Удивительно, как мало слов тогда произнесли мы трое.
Лиза пишет редко. Я знаю, чего она боится — моих детских выдумок и клятв жениться на ней, когда мы вырастем. Мама пресекла эти фантазии, строго объявив, что брату и сестре нельзя стать супругами. Я давно вырос, но Лиза до сих пор опасается: мама наказывала ей вести себя со мной очень осмотрительно. А ведь когда-то мы спали в обнимку, я не мог успокоиться, стоило сестренке всплакнуть, и заболевал вслед за ней. Почему природа создала подобные запреты? Мне ж никого кроме Лизы не нужно, лишь она одна — моя маленькая, добрая и ласковая, нежная и тихая — лучше всех женщин на свете.
Последние три года, до самой маминой смерти, мы жили без Лизы. Она уехала в Питер, учиться, и осела у родственников папы. Мама изредка заговаривала о ней, но, — я понимал, — по-прежнему думала о нашей детской любви и не верила в мое взросление. Даже трудоустройство в приличной фирме и мой неплохой заработок не убеждали ее ни в чем. И действительно, я так и остался неисправимым идеалистом.
Окружающие казались мне странными и грубыми, их шутки не смешили, а компании, куда меня приглашали с искренним желанием развлечь, томили. Самостоятельная жизнь складывалась из бестолковой суеты и безостановочного бега, не позволявшего сосредоточиться, вглядеться в детали, отдышаться. Я везде опаздывал, по рассеянности допускал уйму оплошностей и удивительно, как это меня не выгнали в свое время. Причиной послужило то, что фирмой, где я поначалу работал, руководил добрейшей души человек — Отто Янович. Бывают такие, благородной наружности, седеющие интеллигенты, рядом с которыми начинаешь верить в высокие идеалы.
Он смотрел поверх очков-аквариумов и улыбался неясной улыбкой. Взгляд его защищал и поддерживал: мне прощались опоздания, случавшиеся, разумеется, не по моей вине, — уж такая я нелепая личность, вечно попадаю в переделки. Отто Янович слушал мои объяснения и молча кивал, а потом говорил задумчиво:
— Ты, наверное, летаешь во сне.
Гром прогремел, и мой покровитель внезапно, прямо на рабочем месте, упал и умер от инфаркта. В тот день разыгралась метель, и врачи скорой помощи сказали, что повлияла непогода. Меня его смерть сразила: я не мог ходить из-за начавшейся лихорадки, вмиг похудел и осунулся. А мертвый Отто Янович улыбался все той же неясной улыбкой, и я плакал навзрыд, как если бы потерял близкого человека, хотя при его жизни мы почти не общались. С тех пор он поселился в моих мечтах рядом с образом незабвенного папы.
Во времена учебы в институте меня питали радужные надежды на то, что впереди ожидают сверкающие новизной сооружения из стекла и бетона, в которых расположатся великолепные офисы с сотрудниками как на подбор — стройными, красивыми, интеллектуальными. И в их череду счастливо примут новоиспеченного выпускника со свеженьким дипломом. Правда, я как-то упускал из виду, что специалисты моего профиля не очень и требовались. Да и зданий, похожих на те, что рисовала мне фантазия и где должна была бы протекать моя будущая деятельность, видеть в Москве мне не доводилось.
Тем не менее, я наслаждался несбыточными мечтами, когда кропотливо просиживал над учебниками, стряпая курсовики и щедро раздавая их сокурсникам. И даже полагал, что любим последними. В веселой студенческой компании мир представал мне светлым, радостным, беззаботным и верилось, что так будет всегда. Девчонки заботились обо мне, да и ребята из группы относились по-доброму. Их попойки приводили меня в восторг, приятели казались мне остроумными, щедрыми, веселыми, я считал, что каждый любит каждого в этой дружной семье, и наполнялся чувством общности. Однако Сережа, побывав на нашей вечеринке, не увидел там ни одного интересного собеседника, не разделил мнения по поводу моих приятелей и сказал, что я преувеличиваю степень участия к себе со стороны однокашников. И действительно, по выходу моему из стен универа, оказалось, что не существует доброго и уютного мира, нет никакой студенческой семьи, каждый окунулся в свою жизнь. У меня не осталось ни одного стоящего товарища из нашей компании. При встрече одногруппники искренно радовались мне, но всякий раз я ощущал холодок безвозвратности ушедшего. К тому же Лиза решила после учебы не возвращаться, а самый дорогой для меня наравне с ней человек — Сергей — занялся бизнесом, и мы стали с ним редко видеться. Мама, наблюдая мое состояние, всеми силами пыталась его облегчить, однако синдром покинутости и одиночества после бурного студенчества еще долго преследовал меня.
— Ты должен повзрослеть и начать думать о будущем. Многие твои друзья уже устроились, — говорила мама, но я знал: ее беспокоила моя неприспособленность в плане общения с девушками.
За стеной Сережа постукивает в такт мелодии в его наушниках: наверняка что-то легкое — Вагнера он слушает по-другому. Как органично сплетается музыка со счастьем и как возносит к небесам горе. Оно настигло меня звенящими, опустошающими нутро звуками и заставило тело и душу корчиться в муках, когда друг мой после аварии стал «спинальником», то есть потерял подвижность ног и оказался прикованным к инвалидному креслу. Это случилось оглушающе внезапно и до сих пор, по прошествии двух месяцев, с трудом верится, что Сергей не может встать и пойти своей гордой походкой. Но он борется, занимается с гантелями и делает аппаратный массаж спины и ног, — ему невыносима чужая жалость. Даже мою помощь он принимает через силу, возненавидев по этой причине туалет и ванну.
Как люблю я тайком следить за ним, — его профиль совершенен: голова гордо посажена, а губы высокомерно сжаты. Для меня он — лучший из людей. Мне хочется сделать невозможное, я готов вывернуть наизнанку душу. Мои порывы останавливает лишь его ироничная усмешка.
Когда он оставил меня на задворках своей бурной жизни, одиночество пропитывало мое существование даже рядом с мамой. Она с грустью говорила, что меня ждут трудности, ибо понимала, почему я не делаю шагов ни к кому; Лиза не в счет, — наше духовное с ней родство давало ей знание обо мне более полное, чем маме.
Женщины и девушки парализовали мои робкие попытки идти им навстречу и временами казались мне красивыми монстрами, скрывающими под масками ужасающие гримасы и способными поглотить в своем жутковатом карнавале. Их запахи на фоне парфюмерных ароматов пугали животными оттенками и порой вынуждали меня избегать даже невольных соприкосновений с этими созданиями. Маме я ничего не говорил, впрочем, ей были известны мои тайные страхи, и она пыталась мне внушать:
— Не будь требовательным в мелочах, примирись с неприятными, но несущественными деталями. Не отрицай естественных физиологических проявлений, научись наслаждаться красотой женщин. К сожалению, практицизм — неотъемлемая часть каждой из них, данная для продления рода, а ты как мужчина лишь инструмент природы в этом процессе.
И мама, и Лиза, каждая по-своему, пахли восхитительно. Рядом с ними я не тяготился никакими «физиологическими проявлениями», даже не замечал их. Мама помнилась мне в изысканно тонкой шифоновой блузке цвета и аромата песочного торта, а Лизу я всегда ощущал свежеумытой. Так почему другие женщины столь неприятны мне?
Сергей согласился провести осень и зиму вместе со мной на даче, поскольку стремился спрятаться от людей с их жалостью. Он не собирался привыкать к своему положению и осваивать правила инвалидной жизни, напротив, твердо вознамерился встать и пойти. Питал эту уверенность прогноз одного из врачей и то, что ноги Сергея не потеряли чувствительности. Да и другие показатели говорили о возможности восстановления здоровья. Кроме того, существовал бизнес, — им он продолжал заниматься на расстоянии, сделав меня своим доверенным лицом. Мы пытались скопить немалую сумму для операции за границей, куда он собирался весной. Однако это оказалось нелегкой задачей с его фирмой, приносящей теперь уже не слишком большой доход, поскольку основные креативные проекты в отсутствии ее владельца были заморожены. Даже сотрудников из-за нехватки средств на зарплату пришлось сократить, — осталось всего шесть человек.
Наша дачная жизнь быстро устроилась. Отец Сережи максимально приспособил садовый домик для проживания: нанял мастеров, починил проводку, проложил телевизионный кабель и подключил воду. Он сам привозил одежду и почту, продукты и все необходимое, и только изредка — супругу, которая, видя беспомощность сына, безмерно страдала, чем крайне мешала мужчинам, а более всего — себе самой.
Между тем уединение и покой влияли на Сергея благотворно — он подолгу работал за компьютером, тренировался в саду, много читал и даже приноровился поливать газон с веранды, соорудив конструкцию из шланга и удилища. К тому же, именно он контролировал работу двух молдаван, утеплявших стены нашего жилища к зиме. Энергии его хватило бы на троих, он заряжал меня своим оптимизмом, и как ни вглядывался я в его глаза, не находил в них и тени уныния. Вот только заметки, что вел теперь мой друг, содержали какую-то горькую иронию над самим собой. Сила этих страстных отрывочных текстов заставляла меня трепетать: я представлял себя мужественным, умным, неотразимым, но стреноженным — подобным Сереже. Правда, он вовсе не создавал впечатление беспомощного человека и, провожая меня на крыльце, обычно шутил:
— Надеюсь, Ромул, сегодня ты познакомишься с роковой блондинкой. Тебе не хватает характера, и начинать следует с физической подготовки. Скоро увидишь результаты по качалке мышц. Мы еще возьмем высоты, я сделаю из тебя сильного мужчину!
Под его руководством мне приходилось каждый день выполнять серию упражнений, впрочем, успехи мои на этом поприще оставались крайне скромными, если не сказать смехотворными — отжаться от пола я мог раз пять, не больше, а подтянуться на перекладине — и того меньше. Друг мой крайне этому удивлялся, ибо находил хорошим мое сложение. Он считал причиной моих неудач неуверенность в собственных силах, именно поэтому решил найти мне девушку. Его-то они любили — аристократа с острым взглядом, — подобного встретишь нечасто, женщины такого чуют за версту. И, действительно, сам я был абсолютно не способен привлечь внимание хоть какой-нибудь из них.
С детства он защищал меня от нападок мальчишек, желавших отмутузить жалкого рыжего очкарика с виолончелью, слишком похожего на девчонку. И я, естественно, гордился опекой искренне любившего меня друга, а когда не стало папы, во многом нам с Лизой заменившего его. Но помимо заботы обо мне и моей сестре Сергей вел весьма насыщенную жизнь, тогда как я напоминал оторванный наполовину хлястик, мотающийся на рукаве хозяина: тщедушный, рыжеволосый, веснушчатый, к тому же очкарик, — мог ли я рядом с ним не потеряться. Лишь с возрастом яркая моя рыжеватость уступила место поблекшей, благородно выгоревшей масти, а веснушки посветлели, что сделало меня несколько привлекательней.
Сергей отличался критичностью и взыскательностью, но именно он, читая мои стихи, улавливал в них тончайшие, казалось бы, только мне ведомые, нюансы и подталкивал писать больше. Не щадя слабостей моей натуры, он никогда не иронизировал и не унижал меня, не позволяя этого ни в коей мере и другим, что, впрочем, не представляло трудности с его умом и физической силой, внушавшими моим неприятелям благоговейное уважение. Сейчас он решил заняться устройством моей личной жизни, упорно помалкивая о своей собственной. А ведь я знал о его любви, вспыхнувшей пожаром. Тогда он даже намекнул, что скоро женится, почти лишив меня надежды не разлучаться с ним.
Его избранница, тонкое подвижное существо, напоминала непропорционально подрастающего длинноногого щенка, несколько задиристого, но с искренним и ясным взглядом, однако как Сережа мог выбрать ее, оставалось загадкой. Своей комплекцией нескладного подростка она не походила ни на одну из великолепных красавиц, что по очереди я всякий раз с ужасом обнаруживал рядом с ним, — каждая из них уничтожала меня своим присутствием, правда, все они быстро исчезали. Лена была другой не только внешне, и я сразу понял: для Сережи это серьезно. Да и она попала под наркоз его обаяния подобно мотыльку, летящему на огонь: ее глаза не видели ничего вокруг, их заволакивала любовь-ослепление — такая знакомая мне! Но он запретил разговоры о недавнем прошлом, мало того, спешно обменял квартиру на более скромную, а новых хозяев своих роскошных апартаментов убедительно попросил говорить всем, что они с ним не знакомы и никогда не встречались, поскольку покупку совершили через агентство. Лена наверняка его искала, однако он оставался непреклонным и не показывался ей.
— Если близкий человек сделал что-то против твоих желаний, ищи причину в себе, — говорил он о своих отношениях, да и про мою любовь к сестре высказывался довольно-таки категорично:
— Лиза правильно сделала, что уехала. Постарайся не возвращаться в детство. Это опасно, поверь.
Лиза в свое время Сергею чрезвычайно нравилась, но его настойчивый интерес пугал ее. Я знал об увлечении друга и все же не ревновал, — он был моим идеалом, ему прощалось и не такое. Ответь ему Лиза взаимностью, это принесло бы мне удовлетворение, ведь во многом Сергея я любил сильнее — каким-то более мощным порывом в отличие от тихой нежности к Лизе. И все же мое запретное чувство к ней осталось неизменным, хотя Лиза панически открещивалась от меня. Мало того, кружа вокруг невозможного, томясь по несбыточному, выливаясь в стихах, любовь к Лизе взрастала в моей душе и освещала мою нелепую жизнь.
После переезда на дачу первое время мы кропотливо устраивались, — Сережа основательно подходил к любому делу и не терпел временности «вокзального» существования. Отец его целый месяц почти каждый день что-нибудь привозил, ведь Сереже требовалось множество вещей и книг. Вдобавок, строители переделывали вторую веранду в ванную комнату со специальной сантехникой. Правда, это роскошное помещение лишь подчеркнуло скромность нашего жилища, хотя Сереже оно всегда нравилось. Возможно, его согревали воспоминания о Лизе, которую он поцеловал здесь однажды. Я вернулся тогда с купанья и увидел ее — в слезах, пунцовую от смущения. А друг мой, страшно расстроенный, не дожидаясь отца на машине, дабы успеть на ближайшую электричку, пешком отправился на станцию, что находится почти в километре от нашей дачи.
Лиза бросилась его догонять. О чем у них состоялся разговор, узнать мне так и не довелось, а сразу после этого она уехала в Питер, к дяде, поступать в консерваторию, где тот преподавал. Сергей же организовал фирму и сделался очень занятым человеком.
Кто бы мог подумать, что наш небольшой домик так преобразится. Вот что значит хозяйская рука настоящего мужчины. Однако стоило Сереже мало-мальски наладить наш быт, как он решил заняться наведением порядка в моих личных делах. Для начала он изучил окрестности и пришел к выводу, что нам есть над чем работать.
— Разглядел я в бинокль: в домике с красноватой кровлей живет одна милашка. Думаю, тебе она подойдет, но ты должен измениться. Этим и займемся.
Я робко поведал ему свою теорию о неотвратимости самопроизвольной встречи и взаимного узнавания, на что он сказал:
— Оставь фантазии, будь реалистом.
Мне было даже страшно мечтать о такой замечательно красивой девушке, Сергей же уверял в успехе, а ему я никогда не перечил. Еще мне нравилась Ксения, жившая в двух домах от нас. Я встречал ее, гуляющую с дедом, и по-соседски с ними здоровался. Но Сергей оценил ее как малолетку, не пригодную для наших целей. Кроме них на берегу время от времени появлялся мужчина с собакой. Он вызывал у меня смутные волнения, даже снился мне пару раз. Ксения водила с ним знакомство, называла его Георгием и как-то, между прочим, заметила, что по профессии он врач. Вот уж кого я панически боялся, так это белых халатов. А имя дальней соседки, выбранной для меня другом, сообщили охранники дачного городка, которые с нее глаз не сводили, — ее звали Полина. Мне хотелось уловить хотя бы шлейф запаха своей будущей пассии, только без разрешения Сережи приближаться к ней я не спешил.
Берег казался пустынным, но каждый из дачников, оставшихся в поселке после сезона, имел любимый уголок здесь, и, приглядевшись, можно было понять, что жизнь не замерла, просто вошла в фазу течения грустных размышлений и уединения странных людей, выбравших данное пристанище. Лишь озеро стало общим для них. Оно синело в ясную погоду и плавилось ртутью в плохую; его поверхность пенилась рваными волнами от ветра, тело вздувалось и кипело, а зеркальный лик нежно таял и затягивался туманом по утрам. Это особое существо с многогранным характером открывалось каждому поселенцу стороной, которую тот выбирал сам…
***5
Прикидывая, как найти Рому, дабы разрешить мучивший меня вопрос о странном молчании Сергея, я приехал на Ленинградский вокзал встречать проводника с пакетом от знакомых. И тотчас из уютного салона автомашины оказался в эпицентре человеческих волн, рокочущих ровным гулом и закручивающих спиралевидные воронки то тут, то там. Давненько не доводилось мне посещать подобных мест, поскольку я преимущественно летал самолетом. Но всегда железнодорожный запах и люди с чемоданами — спешащие, беспокойные — приводили меня в волнение и заставляли ощущать себя вибрирующей каплей в бескрайнем море тел и предметов.
Невольно вглядываясь в вереницу фигур, проплывающих на встречном эскалаторе, я впитывал многоликое разнообразие человеческих видов и подвидов, мне нравилось перемешивать кусочки виртуального паззла, складывая их всякий раз по-новому. Этот живой клубок состоял из отдельных сюжетов, разыгрываемых на пятачках среди груды чемоданов, и вьющиеся мысли бесчисленной, хаотично двигающейся массы людей, распадаясь на домашние истории, тотчас сливались в одну встревоженную мысль сложного существа, стоило диктору бесстрастно сообщить об отправлении или прибытии очередного поезда.
Порой взгляд мой притягивали стройные женские ноги, изгиб талии или глубокий вырез, открывающий округлости груди, но либо общие контуры их обладательницы были далеки от совершенства, либо лицо оставляло равнодушным. Нередко всего одна-две детали могли удовлетворить мой вкус: не имея аппетитных форм, Дана странным образом сконцентрировала в себе все самое привлекательное для меня, ничего не оставив другим. И все же внимание мое выхватило одно легкое создание — девушку, выглядевшую нездешним существом. Она не принадлежала толпе, не соединялась с ней, как ни стискивал ее, как ни увлекал живой поток по перрону. Волосы ее походили на трепетные крылья птицы и казались смутно знакомыми. Я пытался еще раз поймать взглядом неведомую пташку, которая порхала уже далеко. Ее перистая головка мелькала тут и там. И память шепнула мне: это Лена, та самая — девушка Сергея…
***6
Неужели несколько часов назад я тайком, точно воришка, собрала свои вещи и улетела? Даже море, ласково шелестящее под ослепительным солнцем, не удержало меня своим телесно-соленым вкусом и притягивающей молочно-зеленой глубиной, казавшейся менее опасной западней, чем глаза, пытающиеся уловить любое твое движение и малейший намек на желание. А поцелуи — какая это томительная тюрьма, но я вырвалась в надежде, что дорога спасет меня, и убежала из рая морского курорта — от любви, почти связавшей меня шелковыми нитями, разорвать которые невозможно, стоит позволить им оплести тебя виток за витком. Вот только после чистейшего воздуха, что я имею? Духоту, пыль московских улиц и гулкий Ленинградский вокзал, где нужно не пропустить номер платформы на табло? Неужели это взамен?!
Чем хорош поезд, — в дороге мысли и воспоминания накатывают волнами, иногда грустными, но чаще ностальгически счастливыми. Память все приукрашивает, — так уж устроена эта идеалистка: старается стереть и сгладить плохое из книги жизни, оставляя собрание неких скрижалей на каждой из ступеней многотрудной лестницы. Сгущение — вот ее главное умение, и лишь какие-то отдельные, непослушные мгновения-искры нарушают тщательно наведенный порядок, чтобы случайно воспламенить уснувшие чувства.
Итак, я еду, вернее, убегаю, точнее — малодушно скрываюсь. Мысли порой рождаются неожиданные: куда это занесло меня на волнах текучей дороги, плавно поворачивающей и открывающей новые перспективы взору. Ты вроде бы свободно гуляешь по полям своего сознания, но кто-то внутри исхитряется и незаметно уводит тебя в сторону. Как ни лови эту нить, она ускользнет, — нельзя предугадать набора возникающих ассоциаций, а тем более повлиять на их содержание и последовательность.
Краткое существование в поезде — особое состояние, маленький дорожный роман с необходимыми атрибутами: обязательной книгой и тонкими стаканами в академических подстаканниках. Но главное, чужие люди в твоем пространстве: со своими разговорами, сумками, тапочками, бутербродами. Они копошатся, как бестолковые сойки, и свивают гнезда, раскладывая на полочках полотенца, косметички, очки, а потом начинают совершать ритуалы поездной жизни. Лица вроде интересные, да и люди уже не те, что когда-то заполняли весь вагон клетчатыми баулами «челноков», для которых мы, ребята с рюкзаками и альп-снаряжением, казались инопланетянами. И все же я любила поезда по причине частых походов в составе спаянной команды. С гитарой, в тесном кругу, в преддверии путешествия или долгожданного возвращения домой, когда так не хочется расставаться, даже колоритные российские проводники кажутся почти родными, и наплевать на неустроенность и отвратительные туалеты. Но, оторвавшись от чистоты моря и пятизвездочного отеля, ужасаешься грубой действительности и, съеживаясь, страдаешь, когда кто-то отвлекает тебя от мира, где ты хозяйничаешь и вместе с тем подчиняешься некой неясной силе, влекущей мысли в определенное русло.
Под мерный стук колес на фоне собственной судьбы мне припоминались случаи друзей. Я желала слыть знатоком людских характеров, поэтому всегда внимательно слушала любые откровения. Правда, эти накопления почти никогда не использовались мной. Из памяти вылезали отрывочные фрагменты и яркие вспышки, оставившие след в душе, и было совершенно непонятно, кто в данных историях выступал героем, а кто злодеем, кто совершал благородные поступки, а кто напротив. Несмотря на благотворное воздействие высокой литературы, душа моя походила на мятущегося подростка: нередко я воспринимала белое — черным, поддаваясь обаянию рассказчика и сочувственно проникаясь его точкой зрения. Впрочем, некто внутри упорно сопротивлялся и нашептывал, что нет ни правых, ни виноватых и перемешивал цветы, слезы и улыбки, грусть, радость, счастье и смерть — немыслимую для ребенка, жившего во мне и упрямо твердившего, что я никогда не умру.
От страха небытия меня защищала неискоренимая надежда на Встречу, которой мое сознание придавало почти сакральное значение. Сколько себя помню, я мечтала о любви, но не думала о каком-либо мужчине, — фантазии рисовали мне горную вершину, которую можно покорить лишь с опытным проводником. Его лица я не видела, но ощущала рядом теплое чистое дыхание, напряжение в теле от альпинистского снаряжения и сумасшедший восторг в душе. Каждый раз волнение и сладостная истома овладевали мной при одной только мысли об этом незримом бесполом существе и, закрывая глаза перед сном, я окуналась в неясные видения и удивительные картины, чтобы получить очередную порцию телесных удовольствий без пособничества рук, силой воображения. Странно, но часто мечты мои направляла изысканная дама в одеждах из нежнейшей ткани, что прикасалась ко мне изящной рукой и тем открывала моим ощущениям доступ к неизъяснимому блаженству. Поэтому я вновь и вновь мечтала попасть в эту грезу.
Себя я не считала привлекательной из-за худобы, ведь большинство мужчин падки на полногрудых. Правда, дистрофичные модели с подиумов также в большой цене, но до этих я не дотягивала ростом. Легко знакомиться мне помогал искренний живой интерес к людям. Увлекаюсь я быстро, собеседник кажется мне умным и необыкновенным, особенно сдержанный, — тогда я подозреваю в нем невероятные глубины, и если скажет что не в тему, тут же выискиваю тайный подтекст в его речах и приписываю ему несуществующие достоинства. Общаться со мной легко любому: я априори нахожу каждого интересным до момента разочарования, которое переживаю болезненно, точно собственную вину. Тем не менее, всегда существовало одно «но»: мужчины, вернее, молодые ребята не вписывались в мой насыщенный график — ни в будни универа, ни в романтические занятия акварелью и сочинение стихов, ни в увлечение бардовской песней с ночными бдениями у костров. Общение с ними казалось таким обыденным, мимолетным, легковесным; а мне, как натуре мечтательной, требовался человек неординарный, глубокий и, что немаловажно, понимающий.
Случились в свое время у меня два романа, стремившиеся перерасти в нечто большее, но я сама их скомкала, затормозив на полпути. Эти отношения мешали моей учебе в институте и занятиям туризмом, хотя на самом деле меня пугала неизбежность потери независимости, и я выискивала причины для разрушения еще не созданного. Оба претендента слишком решительно действовали, не оставляя сомнений: меня станут подавлять. Я не признавалась себе, но каждый раз тут же на свет выступал эгоистичный вопрос: а что потом, как будут соблюдаться мои интересы. И даже некоторая зависть к выскочившим замуж подругам, восторженно расписывающим свое счастье, не позволяла мне представить себя в супружеской жизни.
На втором и третьем курсах начались свадьбы, однако вскоре три пары разошлись, а у одной к тому времени имелся ребенок. Все подтверждало мои тайные сомнения в необходимости брака, — во мне жил страх потери вольности, а семья и связанные с ней обязанности предполагают подавление натуры. Подруги твердили, что так можно потерять лучшие годы и остаться одинокой, чем вызывали у меня, наравне с тревогой за свое будущее, упорное сопротивление. Многие мои знакомства завязывались не в спокойной обстановке — например, компании, — а почти на бегу, на подножке троллейбуса, у билетной кассы за одну минуту до отхода электрички или нечто в том же роде. Иного времени выделить я не могла, вернее, не желала, ибо трепетно дорожила своей независимостью. В моей семье ее пытались строго ограничивать, поскольку была я непокорна, самолюбива и не давала себя сломить: разбивалась в кровь, готовая терпеть лишения за идею, которая заключалась тогда в том, что мои прихоти, пусть глупые, имеют право на выполнение. К тому же, я уверилась, что далеко превзошла по знаниям и пониманию жизни родителей, и данное убеждение выливалось в мое невыносимое упрямство.
Отец боролся со мной и оставался непреклонным даже в мелочах, к чему призывал и маму. Битва наша не затихала, и родительское упорство выработало у меня стойкое отвращение к любому посягательству на мою свободу, хотя я и задумывалась — а свобода ли так рьяно защищаемое мной состояние.
После универа по протекции отца меня устроили экономистом в одну солидную фирму. Училась я не слишком прилежно, зато набиралась практического опыта у сильного финансиста и бизнесмена, дяди Севы — близкого друга нашей семьи и моего крестного. Человек умный и душевный, не имея собственных детей, ко мне он относился с необыкновенно нежной заботой и не только не навязывал своего мнения, напротив, помогал моему развитию. К тому же, именно он привел меня в туризм, и первый поход я совершила под его руководством. Крестному нравились мои открытость и прямота, хотя он отмечал, что в них немало наивной детской жестокости, и учил меня думать над тем, как эти качества отражаются на окружающих. Мою неискушенность в подходе к людям дядя Сева быстро преодолел, ибо, клеймя ханжество, просвещал меня в областях, о которых с родителями откровенно говорить я не могла. С ним же мы общались легко и доверительно, и он во многом сформировал мои взгляды, ведь, в отличие от моего просто эрудированного папы, дядя Сева был начитан глубоко и тонко, что возносило его в моих глазах к интеллектуальным небожителям. А, кроме того, беседы с ним придавали мне уверенности в своих силах, ибо его участие, сродни искренней отеческой любви, поддерживало мою неокрепшую душу.
Конечно, начав работать, я постоянно консультировалась с крестным, но вскоре поняла, что справляюсь сама. К тому же, дядя Сева переехал в Питер, где организовал большую фирму, костяк которой составили его старые друзья-туристы, с кем он до сих пор выбирался в дальние походы. Несмотря на свои пятьдесят, седые виски и некоторую грузность, крестный выглядел моложаво и был достаточно энергичным и крепким мужчиной. Москву он покинул, но часть капитала разместил у одной из своих московских пассий, некоей Норы. Особа эта, будучи старше меня всего-то лет на пять, уже весьма преуспела в издательском бизнесе, правда не без спонсирования и поддержки дяди Севы. Он и меня чуть было не пристроил к ней, но видно из этических соображений в последний момент передумал.
На новом месте помимо экономического и налогового планирования я занималась ценными бумагами и формировала инвестиционный портфель фирмы, чему научилась достаточно быстро и чему, вероятно, способствовали черты моей натуры. Электронные торги я воспринимала как увлекательную игру, и эта «легкомысленность» и легкость неизменно приносила удачу, поскольку не позволяла азарту переходить в иную, остро болезненную, фазу, многократно повышающую вероятность грубых просчетов.
Самостоятельность пьянила, — оказывается, я ждала ее. Мои профессиональные амбиции требовали реализации, а попутно с финансами фирмы я нарастила и собственный капиталец. Мне льстило уважение коллег по службе и их легкая зависть к моим успехам, однако хотелось заявить о своих талантах в полную силу, что заставляло работать головой усиленно. Тем не менее, слушаясь дядю Севу, я помалкивала и скрывала большинство своих умений и тактических ходов, как если бы была носительницей семейной реликвии. Полученные от крестного знания являлись неким стартовым капиталом, опорной точкой в моей карьере. Крестный во всем направлял меня. Отдельной статьей шли заботы об имидже, хотя с этим у меня постоянно возникали трудности — из-за прически. Я любила одеваться спортивно, теперь же для офиса по настоянию дяди Севы выбирала безупречные костюмы и белоснежные блузки, только вот художественный беспорядок на голове из-за непослушных волос никак не удавалось привести в соответствие с требованиями стиля.
Жгучей моей мечтой было отделение от родителей, поэтому при первой возможности я взяла кредит и купила квартирку подальше от них. Маме приходилось ездить через весь город, чтобы оставить записку в дверях: sms на мобильник она так и не научилась отправлять, а на звонки я почти не реагировала. И застать меня составляло труда, — с работы я увеивалась на тусовки, а с утра отправлялась на службу, не появившись дома. Да и, попав в мою квартиру, ключ от которой я никому не давала, мама увидела бы в углу кухни пустые бутылки после кутежа с друзьями. Родители стойко ассоциировались у меня с ограничителями драгоценной свободы, поэтому их настойчивые просьбы сделать дубликаты ключей от моего жилища я встречала в штыки, ведь знание, к примеру, о какой-либо из моих ночей любви повергло бы отца в шок. Мама была по ее собственному выражению романтической реалисткой и вполне терпимо относилась к современным нравам, но даже ей в данную сферу моей жизни доступ был закрыт. Похоже, они считали меня невинной, тогда как каждая предыдущая встреча заставляла меня заметать следы и расчищать территорию для новой. Впрочем, родители могли быть спокойны, — постельные эксперименты не развратили меня, напротив, оголили мою душу.
Чтобы спрятаться от Сергея по возвращении из Египта я отправилась в Питер, где имела знакомства среди туристов. В прошлом сезоне мне довелось сплавляться на катамаране по одной из саянских речек в очень теплой компании. Меня до сих пор влекло к команде Леона, полноправным членом которой я очень хотела стать. Мы планировали в будущем году преодолевать норвежские водопады, чтобы в последующем покорить более крутые канадские. Однако встреча с друзьями неизбежно привела бы меня в объятия дяди Севы, ведь именно он спонсировал группу Леона. А крестный не одобрил бы моего постыдного малодушия, так что оставалась только Любаша.
Вот кто сопровождал меня, начиная с подростковых споров и первых девчоночьих секретов. Мы были с ней не разлей вода, в школе ходили в обнимку, хотя я жила иной, нежели у нее, жизнью, промышляя скаутскими вылазками в компании отъявленных хулиганов, в последующем ставших моими товарищами по спортивному туризму. Вдобавок, я зачитывалась литературой, не входившей в школьную программу, и смотрела удивленно на сверстниц, уделявших массу времени нарядам, прическам и косметологическим центрам, где за немалые родительские деньги искоренялись какие-то незначительные прыщики или миленькие веснушки. Любашу также не увлекали подобные заботы, но не как меня — из легкомыслия, а по причине изумительно молочной гладкости кожи лица.
Многих моих одноклассниц из-за раннего созревания поглощали чисто женские проблемы, я же не могла представить общения с мальчиками в свете влюбленности, ибо еще долго воспринимала их равными себе и соперничала с ними в спортзале и школьных квн-ах. Но взросление вынуждало меня подражать девчонкам, дабы не выглядеть «недомерком» и не ощущать своей ущербности. К моему крайнему удивлению выбранные мною мальчики легко отзывались на прямолинейные предложения дружить «по-настоящему». Однако эти детские дружбы быстро надоели мне своими глупыми ритуалами, к тому же, я влюбилась в одного старшеклассника и долго бегала за ним, пока он не зажал меня в углу и не поцеловал. «Ах, вот чем это кончается!» — ужаснулась я, ощутив страшное насилие над собой. Мне даже в голову не пришло, что хитроумные маневры и выстраивались мной ради этого поцелуя. Праведный гнев точно ветром сдул мою влюбленность, породив в душе подозрение, что в так называемой любви скрывается отнюдь не предполагаемое моей мечтательной натурой.
В то время как большинство моих ровесников-мальчишек увлекались только компьютерными играми, а знакомые девчонки, отложив кукол, восторгались глянцевыми журналами, я со своим прохладным отношением к Интернету «проскочила» приключенческие романы и полудетскую фантастику, чтобы, «нарушив» сроки, случайно открыть для себя Достоевского, все во мне перевернувшего. Благо к тому времени учителя еще не успели «навязать» его моему неокрепшему уму.
Меня образовывали природное упрямство и любопытство. Именно они помогли мне в очень раннем возрасте, противясь отцу, утолить свой интерес и жажду познания жизни «Анной Карениной» и «Мадам Бовари». Впрочем, трагические эти героини ни в чем меня не убедили, но породили страстное желание узнать о любви больше. Отец, считавший данную литературу недопустимой для детского восприятия, вынудил меня тайком, по совету Любаши, заглатывать вперемежку романы Остен, Саган и Мердок. Несколько позднее, определившись с собственными вкусами, я переключилась на Булгакова и Фриша, Гессе, Кафку и Джойса. Однако особо поразил меня Пруст, и я потихоньку утаскивала том за томом его «Поисков» из семейной библиотеки.
Возможно, отец был прав, — подобное чтение, действительно несколько преждевременное в одиннадцать-двенадцать лет, привносило в мою душу смятение, хаос, непонимание и порождало тысячи вопросов, требовавших разрешения. Мой мозг находился в постоянном поиске новой пищи для ума. Конечно, он был незрелым и не ухватывал многих тонкостей в прочитанном. Но даже выборочные зерна, упав в нетронутую почву, обильно взросли и преобразовались в уверенность, что любовь — это ослепление, цена которому — потеря свободы, а, следовательно, стремиться к ней равносильно отречению от собственной личности.
И все же годам к тринадцати природа и юность взяли свое, склонив меня к поискам друга и сделав все остальное второстепенным. Хотя я, не до конца преодолев свою мальчиковость, велеречиво развивала некие теории о личностной бесполой общности и ненужности секса как такового, до которого, правда, пока не доходило, ибо «близкое» общение с представителями противоположного пола ограничивалось у нас с Любашей лишь поцелуями. Тем не менее, мы с ней знали о романах друг друга подробнейшим образом, и беседы на эти темы были для меня сродни сеансам психотерапии, поскольку только Любаша хоть как-то воздействовала на несусветную мешанину, царившую в моей голове. Этому во многом способствовало неотразимое обаяние моей подруги и ее не поддающаяся внешним раздражителям безмятежность. Только какая-либо идея, обдуманная глубоко и наедине с собой, могла изменить что-то в поведении Любаши. Никакие образцы и догмы не принимались ею на веру слепо, что неизменно вызывало мое восхищение. К тому же, она от природы была очень осторожной, к чему постепенно приучила и меня. Хотя во многом я копировала ее лишь внешне, механистически, — моей неугомонной натуре совершенно чужда рассудительность. А Любаша, в отличие от меня, не очаровывается даже самым изощренным и умнейшим из собеседников, никто не силах сбить ее с мысли — ясной, как весеннее небо. Мне с моей неустойчивостью не оставалось времени разобраться в своих чувствах, и я усиленно впитывала стереотипы поведения подруги с парнями, благо та обладала развитым чувством собственного достоинства и являла образец сдержанности.
Из студенчества мне запомнилась лишь наша, то убывающая, то пополняющаяся новыми членами, компания. Вот уж где был простор для дружеских попоек, танцев, споров и интрижек — с применением различных стратегий обольщения и отбивания партнеров у соперниц. Спектакли этого театра заслонили в моей памяти процесс обучения: лекции, зачеты, экзамены остались в ней сплошным безликим потоком. Вероятно, женское начало во мне все-таки всегда преобладало, ибо по шкале ценностей лишь отношения между мужчиной и женщиной имеют для меня особую значимость. Мой полудетский разум и сегодня уверен: главное — это соединение двоих в одно целое, а карьера, успехи в бизнесе, политике и даже творчестве есть средства к самореализации, имеющей в своем основании скрытую цель обеспечить процветание семьи, членом которой ты являешься. Хотя меня неизменно привлекало взаимопонимание со всяким симпатичным человеком: в туризме я и вовсе наивно стремилась к искренней дружбе. К сожалению, всякий раз по окончании очередного похода иллюзорность необыкновенной доверительности и душевной близости таяла, оставляя в сердце болезненную проточину. И от парней я также ждала чего-то неясного, не сказать любви, — о ней я почти не думала, — всматриваясь вглубь каждого взгляда в поисках страстного порыва.
Любаша завидовала легкости, с которой я перепрыгивала в новые отношения, откинув старые. И действительно, в отличие от нее, меня мои влюбленности ни разу не довели до слез, а тем более — до желания удержать избранника чем угодно. Я прекращала встречи, если не возникало уверенности — это Он, а та пока ни разу мне не явилась. Поэтому мои романы, включая два «серьезных», ограничивались свиданиями в кафешках, на турбазах или в барах и заканчивались очень быстро, после первого соединения, на которое я решалась в надежде найти «нечто». Но ни в ком и ни разу не увидела я истинной страсти, а принять нелепую неестественность сексуального ритуала мне всегда мешал очередной партнер: все они представали почти в жалком виде перед той, кто нещадно отвергал актерство в данных вопросах.
Помнится, впервые я пошла на физическую близость из-за мучившего меня любопытства: что же там, за чертой, каково это — быть женщиной, и действительно ли секс — средоточие физического блаженства, что являлось плодом фантазий, порожденных с одной стороны потоком информации о данном предмете, а с другой — моего неумеренного преклонения перед поэтикой Овидия: «Поверь мне и не торопи последнее наслаждение Венеры. Умей оттянуть его. Сделай так, чтобы оно наступало постепенно, шаг за шагом, с задержками, которые только обостряют его. Если угадаешь наиболее чувствительное место женщины, ласкай его. Ты увидишь в ее блестящих глазах дрожащий огонек, подобный солнечному зайчику на поверхности воды. И тогда зазвучат стоны, и нежный шепот, и тихие всхлипывания, и возбуждающие слова».
Надежды не оправдались, — никаких особо чувствительных мест на моем теле мой избранник не обнаружил притом, что сам получал острые удовольствия. Мало того, он восторженно твердил мне о любви и проявлял чрезвычайную нежность, совершенно не стыкующуюся с моими ожиданиями. Я желала страсти и напора, но мне казалось циничным выказать свои истинные чувства. С тех пор глубокое разочарование поразило душу как тяжкая болезнь. Увлекаясь очередным умником, я всякий раз с трудом преодолевала отвращение к мужской мягкотелости, неосознанно ожидая от каждого претендента на главную роль такого желания, которое гипнотически порабощало бы некоей fascination, но встречала лишь ужасающую инфантильность под разными масками.
Трудностей с выходом из отношений у меня не возникало и еще по одной причине — я упорно противилась развитию их в дальнейшем. А моя зажатость и скованность убедила поочередно двух моих партнеров в том, что они нарушили мою девственность. Я обнаружила: мужчины в своем большинстве не разбираются в женской анатомии и психологии, да и не хотят разбираться. Мало того, многие из них неосознанно стремятся быть обманутыми, ибо чураются забивать мозги «бабской мутью». И в этом проявляется их особая, неискоренимая трусость — страх не справиться с «мужской» ролью в постели. Некоторые мои подруги подыгрывали своим партнерам, притворно имитируя оргазм, и даже считали это за женскую обязанность. Возможно, в подобных жертвах есть великодушие, но для меня притворство в постели, как и для многих не вполне повзрослевших поборников равноправия полов, — главная из личностных несвобод.
Вдобавок, несмотря на вольности собственного стиля, в мужчине мне нравится стиль строгий, классический, что является определяющим для моего внутреннего контролера. Даже умный парень сильно проигрывает в моих глазах, если одевается небрежно, ибо интеллект ассоциируется у меня со вкусом. Требования мои простираются также на то, как мужчина умеет завязать отношения. Робость в столь тонком вопросе я никогда не приветствовала, и редко кто выдерживал данный экзамен с честью. А сама я больше никогда не шла на первый шаг: период детских предложений дружить «по-настоящему» оставил стойкий след и понимание, что истинного мужчину так не найти. В моем представлении он выглядел самостоятельным и решительным с женщиной, что вполне уживалось во мне с постоянной обороной от маломальского посягательства на мою независимость.
Разумеется, меня тревожила собственная холодность и «невлюбляемость». Перечитав гору литературы, я уверилась в своей фригидности и успокаивалась только надеждой на временность данного явления. Почти отчаявшись, я даже прикидывала, что, пожалуй, стоит притворяться, однако эту крайность оставила для избранника, который покорит мое сердце, но не сможет зажечь в постели. Лишь встреча была важна для меня, и я ждала своего мужчину.
В фирме ко мне «клеились» двое парней, впрочем, оба казались до банальности обыкновенными. Один — очкарик из отдела маркетинга — по недоразумению считал меня влюбленной в себя: он легко краснел, и, испытывая неловкость, я вторила ему, стыдясь чего-то непонятного, точно так же, как если видела плохую игру актеров в театре. Второй выглядел довольно симпатичным, но однажды сморозил пошлейшую глупость и потерял для меня привлекательность навсегда.
Сейчас, сидя в вагоне, я убегала от того, чье имя боялась произносить. Оно превращало меня в тряпичную куклу, не способную владеть собой, и лишало вожделенной свободы. За месяц до этого я по обыкновению пришла в спортзал, где мы любили после работы поиграть в баскетбол. Фирма оплачивала абонементы, чем я старалась пользоваться. Из наших появлялось только трое, зато приходило много других ребят, и набиралось две смешанных команды — из парней и девушек. Рядом со мной уже неделю крутился светленький семнадцатилетний Игорек, который почему-то решил, что нравится мне. Накануне я позволила ему дотащить мою сумку до подъезда, и он хулигански чмокнул меня в щеку, а потом все пытался взять за руку, но я старательно не замечала его маневров. Белый ежик на голове, хорошая спортивная фигура и чистые наивные глаза делали его привлекательным, тем не менее, похотливые желания рослого ребенка проступали слишком явно. Он увивался возле меня, что крайне забавляло моего приятеля Димку. Слава богу, этот не проявлял ко мне нездорового интереса: ему нравились девочки покруглей. А Игорек осмелел, и поначалу это рассмешило меня, чтобы потом разозлить.
Пока мы носились за мячом, пытаясь перехватить пас у соперников, кого-то явно выискивая, в зал заглянул незнакомец. Нельзя было не обратить внимания на этого интеллигента с гордой осанкой. Впрочем, присутствовало в нем нечто слишком уж рафинированно аристократичное и высокомерное. Данное ощущение вызвал поворот его великолепно посаженной головы, на миг открывший моему взору римский профиль и надменную линию губ английского лорда. Мы продолжали играть, а необычный гость о чем-то побеседовал с инструктором минут пять и удалился. После игры я второпях приняла душ, чтобы поскорей улизнуть от пронырливого Игорька, и запахивала пальто уже на крыльце, в то время как к самым ступенькам подъехал новенький «сааб» и приоткрыл передо мной свою дверь. Я машинально нагнулась и увидела за рулем того самого пришельца-аристократа с притягивающим взглядом и улыбкой пэра. Его рука указала на сиденье. Жест был почти приказным, однако поражал изысканностью и неуловимым движением пальцев, вызывавшим скользящую по коже мысль-прикосновение. Я опешила, но вдруг обнаглела и села.
Почему? Решение принималось доли секунды: было холодно, а мне, не просохшей после душа, хотелось избавиться от назойливого мальчишки; дом мой находился не слишком далеко, но дул неприятный ветер, так что автомобиль подъехал в самый удобный момент. И все же главную роль сыграла внешность незнакомца, его одежда и манеры. Вдобавок из салона повеяло тонким ароматом дорогого парфюма и уютным теплом.
Сердце мое замирало и вновь принималось колотиться, а странный субъект спокойно завел мотор. Мы поехали. Я лихорадочно думала обо всем сразу и, решившись, повернулась к своему спутнику, который улыбнулся и предварил мой вопрос:
— Меня зовут Сергей.
Это прозвучало спокойно и уверенно, хотя голос как-то слишком правильно и чисто произнес эти слова, заставив меня мысленно перевести для себя фразу, удивительным образом ставшую непонятной. Незнакомец поглядывал на меня внимательно и несколько удивленно. Вперед, на дорогу, он смотрел иначе — равнодушно, будто в пустоту. Я же, пряча глаза, боялась нарушить нечто безмолвно длящееся и трепещущее между нами. Как-то по-другому следовало себя вести, тем более с посторонним, но что-то изменить казалось невозможным: меня заволакивало удивительное пульсирующее томление, затмевающее реальность и искажавшее восприятие. Сознание приобрело невыразимую ясность и вместе с тем отстранилось от окружающего, выделив для себя некую завораживающую актуальность происходящего в этом замкнутом пространстве, где существовали мы двое. Я напряженно всматривалась вглубь себя, в нечто, что пыталось развернуться, подрагивая нераскрывшимся бутоном на хрупком стебле перед зарей в ожидании рассвета.
— Ты сумасшедший? — наконец спросила я, на что услышала в ответ:
— Как и ты.
И впрямь только ненормальная могла сесть в машину к чужаку, чей странный взгляд вполне подходил умалишенному или даже маньяку, — внешне они бывают очень привлекательными.
— Куда мы едем? — решилась я уточнить через целую минуту, в течение которой мне было удивительно хорошо и не хотелось нарушать этого уютного состояния, правда, на фоне все время всплывавшей мысли, что мы с ним оба не в себе.
— Ко мне, выпить кофе, — ответил мой похититель.
Слово породило знакомый вкус, и я мгновенно ощутила чарующий аромат, закручивающийся в воспоминание о чистом, звенящем, летнем утре. «Сергей», — произносили мои губы, пробуя на вкус имя, походившее на ластящуюся волну, которая, уползая, захватывает прибрежные камушки, перекатывая их с чудным рокотом.
Мы мчались по вечерним улицам, мой дом остался позади, я смотрела по сторонам, но соображала слабо, — снова происходящее показалось естественным, ибо рядом сидящий человек не вызывал во мне страха. Я с удивлением разглядывала его руки: вид сильных длинных пальцев, спокойно обхватывающих кожаную оплетку руля, порождал у меня ощущение тепла на коже как от прикосновения.
— Имей в виду, между нами ничего не будет! — предупредила я и осеклась, — фраза выдавала мое ожидание приставаний с его стороны. И почему это я говорю ему «ты»?
Оставалось только поморщиться, а мой спутник улыбнулся и вкрадчиво произнес:
— Как пожелаешь.
— С какой стати ты решил, что я сяду к тебе в машину?
— Просто знал.
Ничего себе! У меня что же, на лице написано, что я могу с первым встречным ехать неведомо куда, взъерошенная и не совсем просохшая после душа? Эти мысли шли вторым параллельным экраном. Мысли же основного фона разливались спокойно, умиротворенно, почти безмятежно, накатывая мягким теплым приливом и касаясь каких-то отвлеченных воспоминаний о водной глади, подернутой отражением нездешней мельницы, черепичной красноватой кровли и ясного неба, просвечивающего со дна.
Я спохватилась, что почти ничего не выяснила о своем похитителе:
— Слушай, а ты кто?
Он засмеялся:
— Просто Сергей. Устраивает?
Его искренний смех пресек в зародыше все плохие мысли. Я пыталась сопротивляться своей перед ним расслабленности, памятуя о многочисленных жертвах так называемого стокгольмского синдрома, но говорить могла лишь отрывочно, вопросами. Затихающее и вновь усиливающееся волнение не давало мне перевести дыхание, я плыла, словно дым над водой — так же безвольно и тягуче, не понимая, что является источником моего томления и неясной тревоги, ведь угрозы от Сергея не ощущалось, а других причин вроде бы не имелось.
— Приехали, — между тем сообщил он.
— Только недолго, — осторожно прощупала я почву и услышала в ответ:
— Кофе и музыка.
Дом оказался улучшенной застройки, но вполне обычный, и подъезд — каких много, и входная дверь. Однако пока Сергей открывал ее, я почти не владела своим телом и была не в силах вздохнуть полной грудью, точно за порогом меня ждал потусторонний мир. Сердце мое болезненно колотилось, как в детстве перед Новым годом — не оттого, что заученный стишок выветрился из памяти, и мне не дадут подарка: я всегда побаивалась Деда Мороза, ибо подозревала в нем обман и в любой момент ожидала от него подвоха.
Мы вошли, и я точно попала в густой прозрачный гель, замедливший до паузы мои жесты и мысли. Все вокруг затормозилось, а мой спутник улыбался, следя за малейшими движениями моего взгляда, поддерживая его, как спотыкающегося человека, и не давая улизнуть в сторону, не выпуская из зоны своего влияния. Визуальное поле навязывало мне определенную ориентацию, не совпадающую с реальным положением тела: пространственный уровень резко сместился и утвердился в новой позиции.
— Пойдем, я сварю кофе, — сказал Сергей, снимая с меня пальто.
— Кофе? — удивилась я и тут же представила мельницу и кровлю красноватой черепицы, скрывавшую под собой уютный двухэтажный домик с винтовой лестницей из темного дерева. Такого же цвета стропила взлетали над большой кухней, украшенные плотными гирляндами мастерски высушенных роскошных букетов с преобладанием вереска и лесных колокольчиков. А на старинной широкой плите, на горке раскаленного песка закипал душистой пеной восхитительный напиток…
Я дышала тяжело, как от быстрого бега, хотя стояла не двигаясь.
— Снять с тебя жакет? — спросил Сергей и, не дожидаясь ответа, стал деловито расстегивать на мне пуговицы.
— Может, снимем и твою футболку? Она влажная у ворота, — услышала я и кивнула, — мысли мои застыли в студенистую подрагивающую массу.
— Пойдем в гостиную, не стоять же в прихожей. Я дам тебе халат.
Его рука глубинным теплом примагнитила мою ладонь, — оно мгновенно проникло внутрь моего существа, и я, оглушенная и дезориентированная в пространстве, безвольно, будто робот, пошла.
— Давай я тебя раздену, — предложил Сергей и медленно спустил с моих плеч бретели лифа, при этом по-прежнему не выпуская из своего поля моего взгляда, не позволяя ему переместиться и заставляя смотреть себе в глаза. Окружающее таяло за определенной границей зрения, теряя четкость. Меня сотрясало как от озноба. Мгновения реальности пробивались в сознание, но и она была словно в ином измерении.
С удивлением обнаружила я губы Сергея вблизи, разглядела каждую черточку, их неуловимо надменную линию, казавшуюся непостижимой. Губы искренно приоткрылись, и я поняла, что он целует меня — страстно и слишком откровенно: его вкус проник в мой рот, что никак не вязалось ни с надменностью, ни с хорошими манерами. Зрение на миг сфокусировалось, позволив увидеть, хотя и отстраненно, настойчивую руку, скользившую от моего колена вверх. Заворожённая, смотрела я на длинные чуткие пальцы, чувствуя их тепло на своем теле и не понимая, как связать эти ощущения с внешним обликом моего обольстителя.
— Тебе не холодно? — спросил он, ощутив мою дрожь, и тут же прижал меня к своей груди — гладкой и твердой, окатив мое тело жаром прикосновения как после ледяной проруби.
Сколько раз слышала я и читала о чувственных искрах, но никогда еще мне не доводилось испытывать их самой. И вот теперь что-то прошивало меня током, сжимало непроизвольно живот и тут же отпускало, однако вновь перехватывало, перекрывая дыхание в ритмичном биении, диктуя телу чью-то волю. Сознание мое замутилось, как если бы я нырнула в глубину: также поглотились звуки, а окружающее студенисто замерло. И вдруг нечто странно-объемное, незримое, и все же вполне материальное, обрушило на меня целый каскад острых, сладостных пульсаций и невероятное разливающееся тепло. Оно расплавляло внутренности, лишая возможности действовать свободно, ввергая меня в эллипсоидное кружение, точно фантастический виндсёрфинг на гигантской волне.
— Что это? — лепетала я, проваливаясь куда-то, сжимаясь в точку и ожидая нового взрыва. А страстный горячий шепот готовил его:
— Тебе хорошо…
Мне подумалось, что мы совершаем некий обряд моего посвящения, ибо найти иных определений нашим действиям было трудно, — движения эти походили на ритуальную борьбу. Но, отталкивая этого незнакомого человека, я ощущала, как прибивает ему навстречу мое тело, и как оно отвечает на это каждой клеткой. С небывалым трепетом меня уносило в сладостный ужас. Я не была ни в чем вольна: все сконцентрировалось в некоей манящей точке, с которой я жаждала слиться. Невыносимо пронзительные иголочки обрушились на меня своими жалами, от них не имелось спасения, томительный звук нарастал, трепетал и переходил в почти звенящий гул. Тело сжалось как перед прыжком с водопада, приготовилось к затяжному полету, но ожидание вдруг разразилось каскадом брызг, ожерельем мелких конвульсий, и сознание мгновенно рассыпалось пригоршней бусин.
— Не хочешь пить? — услышала я словно издалека и, открыв глаза, увидела над собой прекрасное лицо. Столь прозаический вопрос несколько нарушал цельность нашего единения, в то время как минуту назад мне казалось, что подобное невозможно.
— И расслабь пальцы, не делай себе больно, — сказал Сергей.
С трудом разжала я руки, побелевшие от хватки, с которой они вцепились в его плечи, и Сергей тут же принялся растирать их с нежными поцелуями.
— Я боялась упасть с гребня волны, — пояснила я и удивилась тому, как глупо прозвучало описание только что пережитых сильнейших ощущений. Сергей улыбнулся:
— Поэтому ты так крепко держалась?
— Который час? — попыталась я скрыть свое смущение.
— Четыре утра, — ответил он и, заметив мое изумление, повторил, — тебе было хорошо.
— Да, со мной такое происходило… я никогда раньше… ничего подобного… — мне опять не хватало воздуха, снова начинался круг, и разум отказывался функционировать свободно, подчиняясь некоей непреодолимой силе. А мой мучитель произнес:
— Успокойся, я с тобой.
Эти нежно-заботливые слова делали его невероятно родным. Глаза мои остановились на нем с восторженным интересом. И оказалось, лицо его знакомо мне до мельчайших черточек и точек, даже маленькая родинка под левой бровью и бисеринки пота на лбу — от океанской волны, той самой!
— Я знаю твое лицо. Откуда? — спросила я, пораженная своим открытием.
Перед мысленным взором предстал пустынный берег озера ранним утром, и мы в странной траве, похожей на вереск, но почему-то мягко-шелковистой. Песчаный пляж клубился туманом, а живое озеро волновалось, дышало и раскрывало объятия, соединяя нас в своей толще — нежно-упругой и чувственно-теплой. И что-то сжималось в невероятно плотный сгусток, отражаясь неведомой планетой в капле, сползавшей по виску рядом лежащего мужского божества. Но меня влекло к преодолению телесной границы, за которой я предполагала невыразимое блаженство слияния с его душой, какое-то хилиастическое, подлинное существование. После чувственных экстазов мне хотелось уже больше, чем просто физиологического соединения. Я желала сделаться неким андрогином, единым организмом со своим возлюбленным…
Утром, придя в офис, я в нетерпении хватала трубку телефона, но Сергей не позвонил, не встретил меня с работы и не подъехал к спортзалу, где в последней надежде я ждала его. Недоумение превратилось в пытку, стиснув сердце нестерпимой жгучей болью. Не помню, как пришла домой и ела ли, не помню, как уснула. Тягостная скука и серость окружающего угнетали меня. Что-то вязло на зубах, я погрузилась в некую крахмалистую массу, от которой хотелось отмыться. А ведь уже знала: есть мир, где чистая волна омывает душу, где существуют невероятные глубины иной физической природы, нежели обыденная реальность.
Закрывая глаза, я представляла руки Сергея на своих плечах, а губами искала его поцелуя. Тело было разбито как в болезни, — ему требовалось живое тепло и объятия, и оно не желало смириться с предательством, обрекшим его на такие мучения. Неосознанно везде я выискивала подобие состояния, испытанного накануне, но меня словно насильно переместили из праздничного сверкающего зала в пыльный чулан. Как спокойно и приятно жилось мне раньше: радоваться мелочам, ждать очередного похода в горы, встреч с друзьями, удачных сделок на работе и пополнения своего кошелька, веселых тусовок или баскетбола. Теперешний мир внешне не отличался от прежнего, но как же все изменилось во мне! Предметы и люди, еще вчера гиперреальные, казались собственными пустыми копиями, картонными масками и муляжами. Они своей бесполезной и враждебной массой разделяли меня с моей любовью, мешая прорваться к смутному плотному карлику, в теле которого крылось таинство нашей связи. Всеми силами пыталась я оправдать своего недосягаемого царственного мучителя перед мимо текущей толпой — этими многочисленными, спешащими, деловыми, устроенными и здравомыслящими людьми. Но как ни маскировала я свою боль, каким бы ни отгораживалась коконом от окружающих, муки обнажили мое беззащитное тело перед прожорливыми и жадными до непристойностей взглядами.
Задевая, почти вплотную ко мне, прошла молодая шумная и развязная компания. Какой-то ухмыляющийся парень шутливо пригнул голову девушки, как бы вынуждая ее склониться перед собой. Она не оскорбилась, а вывернулась и тотчас прильнула к нему — смеющемуся и наглому. И эта игра, наверняка совершенно невинная и дурашливая, показалась мне омерзительной и унижающей ту, на которую направлялась. На миг я выхватила взгляд девушки — готовой терпеть и не такое, только бы этот плебей ее не бросил.
Бредя в одиночестве против человеческого потока, я разглядывала витрины магазинов с плывущими в них отражениями троллейбусов и ощущала себя несчастнейшим созданием. Ничем нельзя было смягчить бесчеловечную жестокость, осуществленную надо мной, никакие аргументы и объяснения не срабатывали, и, защищаясь, я пыталась презрительно, в тон снующим рядом людям — практичным, многоопытным, искушенным, — рассуждать: «Ну, ладно, переспали. Почему ты ждешь продолжения? Эти губы были искренними? Тебе показалось и не существует никакого живого озера». Но неужели произошедшее со мной — всего лишь банальная интрижка, секс с первым встречным, тотчас забывшим обо мне?! Нет и нет, не верю!..
Уже из вагона я увидела Никиту, и в горле у меня встал комок. На одной вечеринке Сережа познакомил нас, и Никита не смог скрыть удивления. Очевидно, я не согласовывалась с его представлением о девушке достойной друга, что чувствительно кольнуло мое самолюбие, ведь Никита понравился мне. Но в течение вечера он словно дорисовал меня легкими мазками невидимой кисти, — я непроизвольно расправила плечи, а выражению лица придала присущую мне естественность, сбросив судорожное стеснение. И глаза Никиты оттаивали по мере того, как мое дыхание становилось свободней.
Поезд тронулся, оставляя на перроне вместе с другими провожающими и Никиту. Но я не решилась махнуть ему рукой и безвозвратно потеряла пропуск в мир Сергея, где меня окружали люди, чьи речи я слушала с интересом и перед кем стремилась выглядеть лучше. Правда, мне представилось слишком мало времени для общения с ними, и многое осталось за неким занавесом, манившим проникнуть за кулисы, но даже такие крохи давали представление о данном сложном соединении умов, мнений, идей. Ради благосклонности этих людей хотелось стать умнее, утонченней, прочесть новые книги, блеснуть оригинальными мыслями. А за окном пробегали пригородные пейзажи, и стук колес рассыпал надежды…
***7
Поезд уезжал в Петербург, и я, будучи не в силах оторвать от него взгляда, представлял вагон, в окне которого виднелась перистая головка Лены, клеткой, а ее — бьющейся в ней птицей. В сердце мне вонзилась грусть: я скучал без Даны. Без нее летний город, шумный, пыльный и душный, приводил меня к концу дня в состояние бессильной ярости, заставляя мечтать только о том, чтобы встать под душ и насладиться прохладной гармонией и ритмичным пульсом водяных струй. Правда, как только работа несколько отпустит меня, настоятельно потребуется заполнить пустоту в душе. Интересно, почему это вода ассоциируется у меня с Даной?
Выйдя из офиса, я вдруг увидел Гостью. Ветерок развевал ее шифоновое платье, похожее на прозрачные крылья стрекозы, порхнув которыми она скрылась за углом. Уж не померещилась ли? Сев за руль, я поехал домой, но странная дама не шла из головы. Что задумали эти две шестидесятилетние моли, какую игру?
Возле арки, ведущей во двор, на живописно разрушенном выступе старой ограды парадного по обыкновению последнего времени сидела девчушка лет двенадцати — из квартиры напротив. Она иногда брала у меня что-нибудь почитать, мы подружились, — мне нравилось отвечать на ее нестандартные вопросы. Худая, в джинсиках, сутулящаяся от желания скрыть проклюнувшуюся грудь, она шевелила в моей душе какую-то давнюю уснувшую боль.
Перекинувшись парой слов со своей трогательной подружкой, я, было, направился домой, но как специально возле подъезда соседка по лоджии разговаривала с нашим старожилом, бывшим архивариусом. Дедуля выглядел колоритно, я всегда любовался им: эдакий высохший, желто-пергаментный, но крепкий и аккуратный старик с прямой спиной и отчетливым гортанным голосом. Голова его, скульптурно очерченная, контурно просматривалась сквозь нежнейшее облако седины, белыми были даже ресницы на красноватых веках, что обрамляли поблескивающие, точно стеклярус у муляжа из музея естествознания, глаза. Одной рукой он царственно опирался на трость, а второй благородно и артистично жестикулировал, разговаривая с соседкой. Увидев меня, оба замолчали и заулыбались — каждый по-своему: женщина робко и ласково, старик открыто и радушно. Он обратился ко мне, чеканно проговаривая слова:
— Что это вы, Никита, не уезжаете на море? Ладно, мы — старики, а вам не следует в городе пыль глотать.
— Работа, Борис Платонович, — ответил я и собрался уже пройти мимо. Но собеседники явно желали задержать меня, так что пришлось-таки опуститься на скамейку и позволить им оживиться в рассказе о нехитрых новостях нашего двора. Они точно в пинг-понг играли, рассказывая, между прочим, о жильце первой квартиры, долгие годы писавшем бесконечный роман. Он работал по совместительству консьержем в нашем подъезде и, как это часто случалось последнее время, крепко запил горькую. Случалось мне увещевать этого угрюмца, чтобы не губил себя, именно поэтому они подробно доложили об очередной истории Венечки нашего дома, приведшей того к запою.
Однако вскоре дед усмехнулся:
— Давайте, Софья Павловна, отпустим Никиту. Сам я в молодости тяготился длительным общением с престарелыми философами.
Я с интересом взглянул на него, а он кивнул:
— Всем известно, что старики помнят свои юношеские впечатления лучше, чем события десятилетней давности. Приходите в гости, с удовольствием покажу вам книги и альбомы. У меня, знаете ли, достаточно фотографий, есть даже старинные фотохромы — настоящие произведения искусства. Вот хочу один Соне на день рождения подарить. Думаю, и вам они будут интересны.
— Обязательно зайду, — пообещал я и по привычке открыл органайзер, отмечая дату, — в субботу примете?
Мой педантизм был оценен по достоинству, — дед расплылся в улыбке и гордо взглянул на снедаемую завистью Софью.
— Буду ждать с нетерпением, — сказал он, а соседка заелозила на скамейке и заканючила:
— Можно и мне прийти? Я плюшки к чаю испеку.
Дед кивнул благосклонно.
— Софья Павловна, — спросил я как бы невзначай, — а к вам сегодня в гости приятельница приходила?
Софья вспыхнула, заметалась слезливыми глазками и пролепетала:
— Это Любочка, моя старинная подруга…
Продолжения не последовало, повисла пауза, и я поспешил улизнуть, но прежде постучал в первую квартиру.
Открыл мне всклокоченный человек с мутным взглядом.
— Не надейтесь снова выступить в роли миротворца! — запальчиво выкрикнул он.
— Ей нет до меня дела, способны вы понять это?!
— Но поговорить-то мы можем? — спросил я.
— Ладно, вечером приходите, когда я в подсобке чай заварю.
Он действительно умел это делать как никто, да и сорта чая откуда-то добывал необыкновенные.
Дома я набрал номер Юлькиного телефона и спросил без предисловий: не звонила ли Дана. Юлька меня не выносит из солидарности с подругой, которую прямо-таки болезненно обожает. Естественно, я для Юльки последняя сволочь и не достоин называться человеком. Она немилосердно насаждает всем и вся свои феминистские идеи, в соответствии с которыми считает мужчин примитивными существами, способными разве что неплохо работать и существующими лишь для удовлетворения женских прихотей. Мало того, эта поборница женских свобод норовит беспардонно влезать в наши с Даной отношения, пытаясь настраивать ту против меня, а в пример мне ставит своего обожателя, эдакого пай-мальчика, который точно на поводке за ней ходит. При рукопожатии меня поразили вялые пальцы этого субъекта, резко контрастировавшие с его внушительной внешностью и приятным баритоном. Но это тип мужчины, настоятельно нуждающийся в такой как Юлька женщине: не сомневающейся ни в чем, практичной, решительной, с потребительским отношением к окружающему, как единственно возможным и имеющим смысл. Мечты и философствования разного рода она всегда считала непозволительной роскошью и играми развращенного ума. Ее интересы сводились к удовлетворению дешевых бабских амбиций: дескать, смотрите, какой мужик у меня — не хуже дорогой мебели для кухни. И Дане эта «мать-Тереза» мечтает найти подобного послушника.
Следует признать, Юлька наделена пронырливым и практичным умом, присущим многим женщинам. Вот откуда берутся сварливые жены, казавшиеся еще вчера своим поклонникам романтичными созданиями. Но даже, еще не захватив Юрочку в законные мужья, Юлька не стеснялась повелевать им, как-то умудряясь при этом ублажать его самолюбие, и было бы нечестным отрицать ее таланты в данной сфере. При ужасающей поверхностности эта, на мой взгляд, крайне манерная, особа обладала редким даром создавать впечатление глубокой натуры и легко располагала к себе окружающих. Мало того, со своим веселым нравом она казалась полной жизни. Женский инстинкт и проницательность диктовали ей быть услужливой, ласковой и даже льстивой. К тому же, она при цепкой памяти на интересные факты и детали умело пользовалась этим в разговоре, представая внешне привлекательной и разносторонней личностью. Но в моих глазах ее существование извиняло лишь то, что Дана к ней благоволила по непонятным для меня причинам.
Женщин подобных Юльке я откровенно не приемлю и, несмотря на ее обходительность и умение лавировать в любом сообществе, пару раз мы с ней погрызлись основательно, ибо меня она откровенно не щадила, априори агрессивно настроенная против моей персоны.
Спор наш, конечно, касался Даны, которую Юлька считала своей собственностью. Разумеется, я не собирался уступать ей и доказывал, что готов выполнять любые желания Даны, только ведь женщины вечно хотят неизвестно чего, совершенно не разбираясь в себе. И это всецело согласуется с моей теорией и практическими наблюдениями. А Юлька, не находя достойных аргументов, выдавала, что не отдаст подругу такому твердолобому куску дерева и сексуальному эксплуататору, одаривая меня еще многими нелицеприятными эпитетами, коим я отнюдь не соответствую. К примеру — эксплуататор, да еще сексуальный — это чересчур. Впрочем, любые мои действия в отношении Даны Юлька считает террором. Ей невдомек, насколько чувственна ее подруга, которая, я уверен, никогда и ни с кем не откровенничает на такие темы. Да и способна ли Юлька хоть на малую толику подобной сенсорной восприимчивости? И конечно, в ее глазах я выгляжу монстром.
Мне не терпелось поставить эту фурию на место, дабы не лезла с воинствующими бабскими советами к Дане. Не с Юлькиными куцыми мозгами и мещанской философией насаждать свое мнение человеку, неизмеримо более глубокому. Но при Дане наши склоки повисали жгучей паузой, — мы не позволяли себе расстраивать ее глупыми ссорами, замолкая как по мановению волшебной палочки, и Юлька выдавливала любезную улыбку, несмотря на страстное желание меня уничтожить.
На мой вопрос она ответила незамедлительно:
— Дана звонила, но о тебе у нас речи не шло.
Эта кукла прекрасно знает, что Дана не отвечает на мои звонки и сама не звонит, поскольку избегает разговоров по телефону, и часто единственной возможностью выяснить планы моей упрямицы является общение с ее подругой. Я гордился своими дипломатическими способностями, которые Юлька игнорировала: мы не считали нужным притворяться как члены одной семьи. И надо признать, между нами установилась некая «семейственность», — оба мы входили в круг Даны, а сама она являлась объектом нашего дележа.
— Юля, как там Дана? — миролюбиво спросил я.
Сейчас преимущество находилось на стороне моей противницы, поэтому не следовало с ней ссориться, ибо искренняя дружба делает женщин свирепыми в защите друг друга от мужских притязаний, — это особый вид скрытой зависти, в чем я уже успел убедиться, хотя внешне на Юльку не действовал мой шарм, отмечаемый многими знакомыми женщинами. Да и я не собирался соглашаться с ней в наших спорах, так что меня она воспринимала только в черных тонах. Мне она также активно не нравилась — черноглазая, верткая, точно белка, и такая же цепкая.
— Все у нее хорошо, — произнесла Юлька ядовито, но промелькнувшая в ее тоне жалобная нотка насторожила меня:
— Ты что-то не договариваешь?
При всей изворотливости Юлька не имеет достаточной тонкости для умелого вранья, по крайней мере — мне. Дана называет это искренностью, а я считаю примитивом.
— Она плакала, — сказала недовольно Юлька, даже не предполагая, что эти слова способны меня взволновать.
— Передай, что я скучаю и жду ее.
— Не слышала ничего трогательнее! — желчно прошипела Юлька, но буркнула следом:
— Передам, хотя стоило бы тебя убить.
Заботливость о Дане проявлялась у меня весьма странным образом. Ее слезы в разлуке являлись непорядком, я же не знал их причины. Да и вообще они относились к почти запрещенным и редко применяемым Даной приемам, правда, в иных случаях именно слезы говорили о получаемом ею наслаждении и переполнявших ее эмоциях. А капризная влага ее глаз в яростных спорах со мной довершала картину наших отношений. Слезы были просто необходимы в данном спектакле. Когда я уходил, глаза Даны поблескивали подозрительно влажно; и во мне боролись противоречивые чувства: хотелось ее утешить, но я осуждал то себя, то Дану, то проклинал свою прагматичность, то, напротив, гордился ею. Без этих, таких разных, слез, отношения наши обесценились бы, пропал бы самый вкус их. Они питали жизнь нашей связи, которую равнодушие Даны убило бы в зародыше. Все сплеталось из невидимых нитей, в каждом движении присутствовала особая логика, каждый миг имел тайный смысл. Оба мы знали это и не нарушали стройности конструкции, позволяя впечатлениям и слезам рождаться и таять. А итогом мучений, ссор и волнений являлся след в душе, очередной тончайший слой, из которого готовилось прорасти нечто совершенно необычное.
С утра я заехал за Гошей. Открыла мне мать. По глубоко коренившемуся желанию я сделал к ней движение, но что-то не менее упрямое меня остановило, и, уловив это, мать неловко отвернулась.
— Быстро умывайся! — рявкнул я на братца, взлохмаченного и сонного, — не слишком-то он спешил, в то время как мне из-за этого юного павиана пришлось отложить все дела.
— Почему ты не растолкала его раньше? — выговаривал я матери, и причиной моего раздражения была ее новая прическа, придававшая ей несколько непривычный вид. Волосы пышным контуром обрамляли ее голову, сходя на-нет на затылке; так же плавно менялась их окраска, сделанная искусным парикмахером: от золотистого к цвету граната и темного рубина на висках, напоминая однажды поразившую мое воображение орхидею. Блики в волосах матери притягивали мой взгляд и запутывали его в медно-золотых силках, однако сейчас она была совсем другой, нежели помнилась мне из детства.
— Как дела? — спросил я. Мать встрепенулась, но тут же отвела глаза, прикрывшись мытьем посуды:
— По-прежнему.
— Ты все еще с этим? — не сдержал я своей желчи. Она потупилась, помолчала и спросила:
— Папа тебе не звонил?
Жалость нестерпимо сжала мне сердце, чего я упрямо не желал показывать:
— Нет, я почти не бываю дома. Да и ты звонишь крайне редко.
Взгляд матери своим непостижимым медовым теплом неизменно обезоруживал меня:
— Ты же сам не разрешаешь…
Измены отцу с ее стороны представлялись мне нелепым спектаклем. Я понять не мог, как она оказалась в ситуации, чуждой ей по природе, — слишком искренняя, восторженная и не умеющая лгать. Я чувствовал с ней нерасторжимую связь, как ни открещивался от ее глупости, — она не могла осознанно совершить зло. Случилось нечто противоестественное, вопреки ее воле повлекшее данные обстоятельства. Какая-то невероятная слабость позволила кому-то воспользоваться ее чувствами. Но уверенность в этом не помешала мне отгородиться от нее непреодолимой преградой: находясь в одном помещении, мы как бы стояли по разные стороны пропасти. Мучимый болезненным сомнением, я злился и все же не впускал мать на свою территорию. Во мне происходила борьба из-за невозможности проникнуть в ее сегодняшние переживания и мысли.
Я не видел ее мужчину, знал лишь, что он не намного старше меня. А ведь воспринимал мать органично, почти на телесном уровне, точно это был я сам. Поэтому так остро задевала меня потеря логической нити ее поступков, разрыв между пониманием внутренним и внешним. Это вызывало некое желание «мстить» ей, ведь с детства я считал мир матери обязанным существовать лишь для меня. Отец не относился мной к конкурентам, ибо я видел, что он, несмотря на ум и силу, потакает матери и преклоняется перед ней. И даже отмежевание в интеллектуальном плане не повлияло на мое восприятие ее своим физиологическим придатком, хотя рассудок мой настаивал — у нее отдельная от меня жизнь.
В возрасте около шести лет я стал очень интересоваться своей «собственностью», поэтому как-то раз с пристрастием расспросил мать обо всем, принадлежащем нашей семье. И полученные сведения вполне удовлетворили меня, — оказалось, что я владел многими ценными вещами, реестр которых был придирчиво мною составлен. В него входили: «детская» комната — самая большая и светлая в доме; лоджия, примыкающая к ней, — там я проводил время за играми, а летом спал; старинный рояль, стоявший в гостиной, — он считался моим, поскольку играл на нем преимущественно я, — мать музицировала лишь изредка. А, помимо этого, гараж, дача и машина в будущем также предназначались мне, как единственному наследнику. Они не могли казаться шестилетнему мальчишке слишком уж интересными, но их я не менее педантично «посчитал», однако первым номером у меня шла именно мать. Некоторое время я раздумывал с подобающей серьезностью, правомерно ли расположил ее в начале перечня, прикидывая так и эдак, ведь собственная территория воспринималась мною как первостепенная по значимости, но решил, что мама весомее в плане приносимых ею благ. Отец в данном списке не присутствовал, ибо входил в зону влияния матери, на которую у меня имелись абсолютные права.
Все, что я знал сейчас умом, пришло из детства, из пробуждающейся юности, из смутных ощущений, где мать окутывала меня неуловимым флером женственности и нежности. Запахи свежести, ласковые прикосновения, утренняя чистота — происходили от материнского облака. В него я погружался, закрывая глаза и плывя в невесомости; оно являлось напоминанием о материнском лоне, но не только не отвращало моего взрослого сознания, напротив, усиливало любую эротическую фантазию, с которой прозрачное чувственное облако, обволакивая разум, снимало все запреты.
Я помнил себя совсем маленьким, держащим мать за руку, казавшуюся какой-то бархатной. Таким же был певучий голос, воркующий надо мной пластичной теплой мелодией. Он вибрировал женскими обертонами: я помнил не слова, ею произносимые, а звуки, порождавшие едва уловимый трепет ее груди, которая приковывала мой взгляд. Мать имела светлые волосы до плеч, они волнисто касались моего лица, когда она склонялась ко мне перед сном. Я притягивал ее голову, чтобы оказаться в подобии маленького лесного шалаша с телесно-травяными запахами, и требовательно, точно незрячий, прикасался к ее нежным щекам и губам для утоления своей неискоренимой тактильной жажды. Позднее мать меняла цвет волос неоднократно и делала стрижки, но светлая шелковистая волна сидела в моей памяти прочно.
С детства мать окружала меня нежнейшей заботой, и я любил находиться подле нее. Однако она слишком усердствовала и часто предвосхищала мои действия, стараясь сделать все за меня, «облегчить» мои усилия, чему я неосознанно сопротивлялся. К тому же, будучи еще очень маленьким, я услышал, как отец отчитывает ее:
— Не нужно так заласкивать мальчика. Наступило мое время заниматься им, я хочу, чтобы он вырос мужчиной.
Этот разговор ясно вошел в мое сознание, я гордо подумал, что стал большим, раз отец упомянул слово «мужчина» в контексте со мной. Его интерес ко мне всколыхнул неизвестные пласты детской души, и в фантазиях я постоянно возвращался к этому, строя свой образ из кусочков. Тот рассыпался от малейшего дуновенья, но я упорно воссоздавал его, наделяя все более конкретными чертами мужественности, которые смешивались с неясными сексуальными импульсами — тайно-постыдными, сладостными, манящими и всякий раз при попытке их рассмотреть ускользавшими от воображения. Временами у меня возникало чувство невероятного притяжения к отцу. Он казался мне совершеннейшим мужчиной, каким я хотел бы быть сам. Мне нравился его спокойный рассудительный нрав, уверенность голоса, невероятная чистоплотность и особый запах, рождавший смутное волнение и неясные романтические мечты о неких подвигах и физической силе. Но природное упрямство вылезало на каждом шагу: я сопротивлялся отцовскому воспитанию, даже сознавая, что он желает мне добра.
Чередование периодов страстной любви и детской агрессии с моей стороны отец воспринимал спокойно, а я испытывал самодовольство от упорства и силы противодействия ему. И знал, что он гордится мной, но это понимание не мешало моей борьбе против малейшего давления с его стороны. Порой я готов был пойти против собственных желаний, лишь бы наперекор отцу. А между тем, с момента, когда он сказал матери те слова, я начал «исполнять» программу по становлению мужчиной. И мать поражалась, — как это добрый и милый ребенок вдруг сделался злобным волчонком, отрицающим все, что недавно стремился получать от нее. Мало того, я постоянно требовал подтверждения, что являюсь ее единственным повелителем.
Позднее положение усугубилось: меня стала раздражать не только нежность матери. Я превратился в резкого и непримиримого юнца, уличавшего ее в незнании многих основополагающих вещей. В моих глазах она из прекрасной голубки переродилась в курицу. В лице ее неизменно присутствовала безмятежность, делавшая его светлым и ясным. Лучезарная улыбка придавала ей весьма моложавый вид, но казалась мне отражением ограниченности интеллекта. Мать воспринимала окружающее непосредственно, всем существом, искренне радуясь малому — незначительным и глупым мелочам, тому, что у нее есть я, просто солнечному дню или подаренным цветам. Разумеется, это не являлось примитивностью, как я считал в своем юношеском максимализме, — из «незаметностей», «обыкновенностей», «будничностей» и состоит большая часть нашей жизни. Вспоминал же я по непонятной причине с настойчивым постоянством какие-то травинки и скользящие лучи солнца, ощущаемые мной вполне материально. Запах чистых простыней, утреннего кофе, скрип снега, шум дождя — все это были такие же несущественные мелочи, которым не разучилась искренно радоваться моя мать. И как ни напрягался я, пытаясь уловить, что же вытащило на свет то или иное непроизвольное воспоминание — такое сочное, объемное, живое, то самое, базовое и смыслопорождающее, — сознание возвращалось к впечатлениям фона обыденности. Они проходят мимо сознания, но безотчетно простираются в бесконечность и, зачерпнув каплю из этого океана, можно рассмотреть в ней на свет целое мироздание.
Казалось, мать даже не вникала в мои слова, если дело касалось бытийности как философского понятия, а скользила по какой-то недоступной мне поверхности. Я не мог понять, улавливает ли она то, что я говорю: на лице ее всегда витала своя тайная мысль. Она слушала молча, время от времени взглядывая на меня с выражением восторженной покорности, позволявшей предполагать слишком многое — от принятия моих идей до их полного их отрицания. И это ускользание страшно злило меня: я ощущал бессилие в попытках воздействовать на ее разум и поэтому, вопреки существовавшему меж нами притяжению, никогда не позволял себе нежностей с ней, — уже то, что я говорю без раздражения и холодности, выглядело в диковинку.
Ее измены отцу… Я старался скинуть их со счетов в отношении к ней, но не мог, ведь это были ее измены и мне. Разумеется, я вполне принимал правду отца, равно как и матери, которая, скорее всего, искала не выхода своим блудливым желаниям, а пыталась вернуть свежесть чувств у отца — нелепо, глупо, стараясь вызвать у него ревность. Однако он, испытав боль, уехал, хотя не смог ни развестись с ней, ни разлюбить ее, — притом, что матери казалось обратное, — как бы ожидая, когда она «перебесится». И оба играли роли, должные длиться определенный период, иначе потеряла бы смысл борьба матери за «возвращение» отца, — ей требовались все стадии развития: порыв, созревание, разрешение и раскаянье. А отчаянный страх потерять молодость и очарование усугублял я — сын, постоянно и жестко открещивающийся от нее, беззащитно искавшей поддержки, считавшей нас единым целым и не понимавшей, почему я могу любить, либо не любить ее за наличие или отсутствие ума.
Меня окатывало жгучим стыдом от осознания того, что я как неразумный подросток всячески подчеркивал: она — сама по себе и смешна со своими глупостями. Спокойно соседствуя с чужой ограниченностью, недалекостью и ужасающим невежеством, прощая их другим, я оставался жестоким к ней — моему истоку, к той, которую любил болезненно, с оттенком животного чувства детеныша-собственника. Я считал привязанность к ней подчиненностью своего интеллекта инстинктам, ибо умозрительно представлял категорию «любовь к матери» совершенно иной, нежели та, что жила во мне. Но идеальные теории и заставляли меня совершать гнусности, которые копились и откладывались на дне души, я старался их не замечать, однако бессознательное аккуратно все «регистрировало» и устроило-таки мне Судный день.
Мой страх слияния с матерью порождал противоборство двух моих половин: притяжение и неприятие разрывали меня на части. Следовало примирить их, а вместо ломки копий принять эту близость-отождествление, поскольку, примеряя маску иного пола, ты не теряешь своей идентичности и не становишься ни метро-, ни транс-, ни гомо-сексуалом, а лишь мужчиной, способным на полноценные отношения с женщиной. Все подавляемое служит источником враждебности, — так было и у меня в отношении с матерью. Требовалось справиться с внутренним монстром, стремившимся расколоть меня, отсечь мою половину; и подчинить его себе, приняв двойственность собственной натуры как данность. Ведь мое высокомерие являлось всего лишь защитой от болезненных материнских пут, от психологического заточения в ее лоне, но, излив свою подростковую агрессивность, я вдруг ощутил, что та, потеряв по пути следования силу и ожесточенность, на деле и являлась любовью к матери.
— Нико, я очень скучаю по нему, — сказала она об отце, и голос ее прозвучал с заминкой из-за страха рассердить меня этим глупым детским прозвищем, которое я придумал сам еще во времена, когда мы с Малышом, распетые после сольфеджио, пытались имитировать грузинское многоголосье.
В мерцающих медовых глазах матери блеснула чистая влага, и в моей душе снова неприятно шевельнулся стыд. Мгновенно отбросив сторонние мысли, я представил прозрачное материнское облако, колеблемое воздухом.
— Скучаешь, так позвони и скажи ему это, — голос мой дрогнул, но я прикрылся независимым видом.
— Не могу, — прошептала она.
— Он никогда не простит меня.
В прихожую вышел Гоша, причесывая свою немыслимую шевелюру. Я посмотрел на часы и сказал матери:
— Приеду вечером, и мы вместе позвоним отцу.
Она выглядела беспомощной и поникшей. Жестоко было лишать ее внимания и тепла в такой момент, но требовалось идти.
Сидя за рулем, я думал о ней, а вокруг все звучало: машины, трамваи, люди. Немолчный гул города — когда-то страшивший меня и подавлявший многотонной тяжестью мой слух. Но сейчас я вдруг ощутил, как эти звуки, захватив сознание в свой водоворот, соединили сегодняшний день с детством: будучи ребенком, я любил прислушиваться из раскрытого окна к отголоскам улицы, долетавшим в наш двор, и представлять город огромной бурлящей рекой.
Подъехав, мы вошли в здание университета и разыскали аудиторию, где проходил прием экзаменов у абитуриентов. На лице моего братца-оболтуса не витало и тени волнения, он уставился на смазливую девчонку, дрожавшую от страха, подошел и небрежно задел ее:
— Трясешься?
Та кивнула ему с отчаянным видом, а Гоша деловито ей сказал:
— Не бойся, садись с билетом ко мне поближе.
Разглядывая братца, я отчетливо ощутил себя семнадцатилетним. Тогда мне нравились две девочки, и я долго не мог определиться, крайне стыдясь своих прикидок: как бы переспать по очереди с обеими. Меня коробила циничность собственных мыслей — тесных, точно одежда, из которой вырос, и мешавших разуму функционировать свободно, — но мои нравственные муки оказались напрасными: секс решительно не совпал с мечтами о нем, представ сложным сочетанием различных взаимоисключающих состояний. Меня отвлекали то запахи, то нелепость позы, то чмокающие звуки и сопение, при поцелуях мешал язык и вкус партнерши, вдобавок требовались некие вспомогательные манипуляции руками, что совершенно расходилось с моими представлениями о плотских удовольствиях, должных, казалось бы, проистекать естественно и слитно, а не дробиться на тысячи разнородных ощущений. Я даже уверился, что скомпрометировал себя, — так неестественно и отвратительно все произошло. Мое мужское самолюбие было крайне уязвлено, ведь разрядка наступила стремительно, хотя девочка изобразила восторг.
Глупо пыжась, я пытался внутренне реабилитироваться, понимая нелепость и пошлость положения, и злился на себя, но сильнее — на партнершу, казавшуюся мне распущенной из-за своего невинного притворства. Однако это были только цветики: все последующие дни я чувствовал себя отъявленным негодяем, поскольку она беспомощно искала контакта, ощущая себя брошенной. А ее подруга, почуяв слабость соперницы, принялась чистить перья с целью обольстить меня, чем усугубляла страдания покинутой жертвы и мое отвращение к обеим. Я не оправдывал своей жестокости, но нечто непреодолимое заставляло меня переводить все в шутливую форму и с независимым видом показывать — продолжения не будет. Никакие воззвания к собственному милосердию не помогали, я шарахался от жалости, как от проказы, и готов был умереть, но не сдаться.
После этого охота сближаться с кем-либо в постели надолго пропала. Впрочем, со временем я стал относиться к подобному спокойнее и пару раз достаточно романтично влюблялся. Правда, длилось это по неделе — не больше, и мне так и не удалось испытать ни ощутимого страдания, ни сильного желания. Зато неудачный опыт научил меня крайней осторожности в плане интимных контактов: увлечения воспринимались мной как изощренная игра, поскольку удовольствие я получал скорее от приливов вдохновения, сладостного волнения и азарта тактической борьбы с соперниками, нежели собственно от отношений с избранницами. Последние почти никогда не имели сопряжения с моими телесными желаниями и оставались бесплотными образами где-то в сфере фантазий. Я быстро понял, что всем управляет ослепленное воображение, так разительно отличались мои восприятия предмета увлечения «до» и «после». Да и вспышки влюбленности провоцировал и нагнетал я сам, используя всю свою мечтательность и стремясь вырваться из-под влияния инстинктов, ибо улавливал их слишком явное воздействие на собственное поведение с противоположным полом. А в тот период это грубо нарушало возвышенные идеалы и чистоту моего внутреннего мира, наполненного высоким искусством, музыкой и философией. Стараясь как-то сближать умом физическую телесность и свои романтические грезы, я каждый раз обнаруживал их совершеннейшую разнородность и несовместимость. Но основным препятствием в развитии отношений у меня всегда служила боязнь открыть свое сознание для чьего-либо воздействия. Хотя, руководствуясь высокими идеями, я верил, что стремлюсь освободить желания от рассудочного пресса.
Первой из аудитории выскользнула дрожавшая девчонка и угодила в объятия встревоженной матери. В холле стоял тихий ропот. Я разглядывал присутствующих и ждал братца. Тот появился минут через двадцать после девчонки, которая не ушла, а дождалась его под пальмой в фойе. Она первая подлетела к нему, не дав мне даже приблизиться. Гоша как кот зевнул, улыбнулся и благосклонно с ней заворковал, в ответ же на мой вопрос о полученном на экзамене балле взглянул удивленно, будто я свалился с неба, а не привез его сюда:
— А, Никита…, думаю, будет пятак. Ты поезжай, я доберусь. Сам видишь, — осклабился он. Конечно, я видел: девчонка весело щебетала, они похохатывали, у них уже родилась своя маленькая общая история.
Пробившись сквозь толпу, я выбрался на улицу и вдохнул свежий утренний воздух, очищаясь от шелухи чужих разговоров. «Ты сама создаешь трудности, — ругал я мысленно Дану, — Зачем этот отъезд? Сделать себе хуже — лишь бы наперекор мне!» И даже представил, как возил бы ее на природу, останься она в городе, но быстро опомнился, — отдыхать с Даной мне еще не доводилось. В моих мечтах поблескивало некое озеро, окруженное с одной стороны сумрачно-игольчатым лесом, а с другой обрамленное чередой домиков, где в каждом происходила своя жизнь. Вот куда я хотел бы ее привезти, дабы очаровать и унять рвение ссориться со мной. Я бы придумал ей сотню историй, нарисовал бы дивные пейзажи, растрогал бы театральным действом, увлек бы своей фантазией…
***8
Вечер подкрался незаметно и разметал торжественную тишину уходящего дня на грани позднего лета и ранней осени. Поднялся ветер, разыгрались волны. Озеро сердилось, бросая их на берег, и старый пирс стонал и скрипел. Отдыхающие разъехались по причине дождливого конца сезона. Дни стали холодными, ветер и дождь мешали кататься на лодках, а купаться давно никто не рисковал. И наверно только я люблю такую погоду и пустынные вечера, когда можно погружаться в раздумья, о чем мне страстно мечталось в неугомонном прошлом. Сколько было в нем кардинально различных периодов, проистекавших, как ни странно, один из другого: безмятежное детство, неудобное отрочество, болезненная юность, спокойная зрелость. Еще вчера я жил работой и семьей. Но внезапно взгляду открылся новый пейзаж, виденный в кино или во сне — уже не вспомнить, где каждая деталь удивительно знакома и содержит особый тайный смысл — знаки, которые дано разгадать или пройти мимо: не заметить, не услышать, не почувствовать. Однако звонок, молчавший столько времени, вдруг издал свой звук, и ты открыл окно.
Мой дом стоит на пригорке, так что с верхнего этажа видна кромка воды и простирающаяся синяя гладь. Слава богу, сошел на-нет, закончился постоянный детский и женский гвалт на берегу, изводивший меня и вынуждавший уходить далеко в лес на пару с моей четвероногой подружкой-боксёрихой. Без нее было бы тоскливо, но уже с утра Шельма деловито приносила свои собачьи доспехи для прогулки.
— Сначала завтракать, — привычно тряс я ее по загривку.
Обычно она взирает на меня непостижимым влажным взглядом со снисхождением матери капризного ребенка. Порой даже становится жутковато, точно на тебя смотрит существо, превосходящее людей по разуму. Ее шелковистую кожу с короткой золотистой шерстью хочется почти плотоядно ласкать, и Шельма тут же переворачивается на спину, томно раскидывая лапы и открывая свой великолепный поджарый живот. Дверь в доме я не запираю, и она самостоятельно гуляет в саду, убегая за его пределы по своим «делам». Но далеко ходить одна не любит, считая, что меня нужно выгуливать, дабы не потерялся. Я, действительно, как-то раз заплутал в лесной чаще, и Шельма, будучи сугубо городской собакой, на удивление легко нашла дорогу домой. А с тех пор, как заметила тревогу в моих глазах, почувствовала себя предводительницей нашей маленькой стаи.
Ветер ненадолго утих, успокоились и озеро, правда, по его кромке набило грязную пену. Шельма бегала и принюхивалась к этой витиевато-живописной бахроме, а я медленно брел по песку и смотрел на гаснущий закат с рваными серыми облаками. По контуру они горели тонкими алыми полосами, касаясь отблесками мерцающей мозаики воды. Озеро притягивало мои мысли своим чудным дыханием и как Солярис облекало воспоминания в ирреальные образы. Порой я побаивался его за это, но чаще специально стремился прикоснуться к стекловидной поверхности, чтобы разбередить свои раны и вызвать фантомы памяти.
Вечерами я любил пройтись вдоль берега, когда уже ни души и можно в одиночестве вдыхать запахи воды, тины, мокрого песка и чего-то неуловимого, томящего душу неясными всплесками, разворачивающими грусть, как книгу, страницы которой перелистывает ветер. Окружающий мир долгие годы властвовал надо мной, настойчиво заполняя душевные ниши и захватывая пядь за пядью пространство мечты, но наступил некий предел, словно кто-то коснулся стройной конструкции из игральных карт, и те улеглись веерообразной дорожкой. Долго, слишком долго пребывал я во власти людей и вещей, спасаясь островком своих тающих грез, которые одни только и являлись моей незримой опорой. Всю жизнь я упивался собственными печалями и радостями, вполне согласный с тем, что мышление — особое состояние сознания, наиболее утонченное и многогранное из его неистощимого широчайшего спектра, где каждое неповторимо и более уж невоспроизводимо.
Повседневность с ее способностью дробить самое цельное чувство на мелкие кусочки и даже перетирать его в пыль удручала меня. А лишь чувства, порожденные мечтой об идеальном, я считал подлинной жизнью, признавая внешнее свое существование совершенно пустым, мало того — безнравственным. Мы грезим, чтобы вспомнить себя, и так взрослеем.
Запахнув посильнее ветхий плащ, доставшийся мне из чердачного хлама прежних владельцев дачи, я зашагал к дому, заставив Шельму удивленно поднять голову, — прибрежная прогулка сегодня получилась слишком короткой.
Последнее время, когда резко похолодало, и задули ветры, приходилось, пока я не включил отопление, разжигать камин, чтобы прогревать дом до верхнего этажа. Но настоящее тепло привнес в меня коньяк: этот напиток имеет душу. Вечера мои проходили при работающем телевизоре, создающем иллюзию присутствия людской массы. Как похоже самочувствие на природные неупорядоченные звуки или пробы оркестра перед концертом, когда различные пассажи накладываются друг на друга, и когда вид огня пробуждает воспоминания, которые, выпукло материализуясь, бередят душу до нестерпимой боли.
Прошло уже два часа с вечерней прогулки, меня сморил сон, как в дверь постучали. Некоторые соседи еще оставались на дачах, я и сам ходил к иным за солью и спичками, так что не удивился гостям.
— Иди, встречай, — сказал я Шельме, кивнув в окно гостье — соседской девчонке Ксюхе, жившей вместе с дедом в ближнем ко мне коттедже. Они также не собирались возвращаться в город. Дед писал мемуары и, страшно сердитый на сына и невестку, частенько ворчал, считая себя слишком старым, чтобы тратить время и нервы на дрязги. Одного отца с больным сердцем оставить Валера боялся, а новая жена Валеры не жаловала вместе со стариком и Ксюху, так что те отсиживались на даче.
Ксюхе было лет семнадцать. Мать ее махнула с каким-то парнем за рубеж, бросив Валеру, закружившегося в бизнесе и потерявшего чувство реальности. Опомнившись, тот умолял жену вернуться, но безуспешно, — она скорей ему любовницу простила бы, нежели то, что ее променяли на никчемные «мужские» дела. В сердцах Валера разбил старинные часы, подаренные им на свадьбу, чтобы потом, после кропотливой починки больше никому не позволять заводить сложный, с музыкальным боем, механизм, словно желал остановить, а лучше вернуть, убежавшее время. Ксения не поехала с матерью, осталась с отцом и дедом. Даже примирилась с наличием мачехи.
— Здравствуй, Георг, — кивнула моя гостья и присела на корточки перед камином. Мы помолчали.
— Ты чего чумазая такая? — спросил я.
— Печку разжигала, перепачкалась, — ответила она, проведя рукой по щеке и оставив еще одну грязную отметину. Черные кудряшки спадали ей на лоб густой копной, из-под которой смотрели угольные блестящие глаза. Детская привычка приоткрывать рот делала ее лицо с пухлыми щеками наивным, хотя присутствовала в ней и подростковая агрессивность. Ксюха напоминала восточного мальчика — настороженного и гибкого, готового к коварству и в то же время преданного своему господину.
— У меня есть кипятильник, — предложил я.
— Ну его. Скажи, Георгий, а ты какой доктор?
— С дедушкой проблемы? — спросил я.
— Он молчит, но я же вижу… Тут папа приезжал, чего-то наговорил, пока я в теплице работала. После этого дед как-то сник.
Очень не хотелось покидать кресло возле камина, но пришлось одеваться. Помнится, этот пушистый свитер жемчужного цвета мне купила Лариса. Перед глазами живо предстало ее милое родное лицо. «Вечно ты возишься, Гоша!»
Теплое мягкое тело жены с округлыми формами всегда ласкало мой глаз. Она умела обо мне заботиться, вот и этот свитер купила, когда однажды я свалился с простудой. С нашего знакомства, с первого взгляда я знал, что с Ларой будет уютно, а о любви старался не думать, оставив мечты в прошлом, точно одежду подростка.
Первые двадцать пять лет жизни осмысливаются мной как затянувшееся детство, за которым последовало трудное взросление. В юности все волновало меня до болезненности, я не умел наслаждаться и тосковал о небывалых, фантастических чувствах, ожидая прозрений и вдохновения, а реальность воспринимал серой и унылой в сравнении с миром своих грез. Именно мечтательность, застилая глаза, толкала меня в объятия боли, и полученные ранения настолько изрешетили душу, что та боязливо сжалась в комок. Но, взрослея, мы учимся защищаться от страданий, — жизнь открывает простые истины, щедро одаривая нас удовольствиями, не связанными с любовью, и лишь неопытные сердца склонны верить, что счастье заключено в ней одной.
Захватив свой врачебный дипломат, я пошел за Ксюхой.
— Гошенька, проходи, — крикнул из комнаты дед, — Ксения тебя настращала? А со мной все в порядке! Но тебя ж по-другому не заманить. Давай посидим, выпьем вишневой наливочки.
Осмотр моего хитрого пациента, слава богу, ничего не дал, но Ксюха уверяла, пока я мыл руки:
— Это он из-за тебя развеселился, а весь день куксился.
— Не волнуйся, — успокаивал я ее, — у стариков бывает плохое настроение, очень напоминающее болезнь. Ему внимания захотелось и разговора.
— Георгий, а видел ты соседа в инвалидном кресле? — спросила она в каком-то странном напряжении, как если бы готовилась к прыжку.
— Он ждет операции. Как думаешь, поможет?
— Случается, иные и без операций встают. Не зря этот парень трудится с гантелями. Не сломался.
Удовлетворенная моим ответом, Ксения что-то промурлыкала и помчалась в кухню, откуда принесла поднос с нарезанными фруктами, печенье, сыр и знаменитую наливку. Казалось, она норовит удрать и лишь для приличия не подает виду: в ней волновался каждый мускул, — да и кто в юности может больше минуты усидеть на месте. Ксюха представлялась мне лазающей по лианам, настолько тело этой егозы было подвижно, молодо, упруго, а глаза черными куницами рыскали вокруг с быстротой молний. Голос у нее по-мальчишески ломался, говорила она с хрипотцой и иногда «пускала петуха» высокой нотой, что казалось в ней особо трогательным. Тихую скромную девочку я бы вряд ли оценил, но это черноволосое создание некоего среднего пола никого не оставляло равнодушным.
Потягивая наливку, я поглядывал то на нее, то на деда, блаженно щурившего глаза:
— Ты, Гоша, невеселый последнее время. Как сыночка отправил с дачи, так и загрустил.
— Скучно одному.
— Отчего ж не едешь в город? Извини, что пристаю с расспросами: старики любопытный народ. Смотрю и ума не приложу: молодой сильный мужик, сидишь здесь один, а бывало, недели на две появишься, зато — шумно, весело.
— Раньше я с женой отдыхал, но мы разошлись.
— Да? А я Ларису недавно видел. Почему же она..?
Ксюха возмущенно сверкнула глазами:
— Дедушка!
— Интересно очень, — вон как сейчас разводятся. Ты уж извини старика…
— Она за Максиком приезжала. Да и я не просто сижу — диссертацию пишу.
Обратно пришлось идти по тропинке, вьющейся сквозь кусты. И в темноте, при свете луны на прояснившемся небе эта ночная прогулка прониклась чистым и ясным звуком с озера, которое вздохнуло и обволокло все мое существо тонким облаком, как иней окутывает дерево. Я ощутил росистый наряд на щетине, пробившейся на моих щеках за день, и кружение мгновенно унесло меня в раннюю юность, где в морозной ночи, стоя под рассеянным светом фонаря, с трепещущим сердцем я согревал поцелуями лицо девочки с запорошенными снегом ресницами. Но тут же память предательски нырнула более глубоко: в детство — и перед мысленным взором предстала рыжеволосая кудрявая малышка, скорее похожая на куклу, чем на живого ребенка. Эти рыжие волосы в свое время спалили мне душу…
Все это знаки, подумалось мне, хотя что толку собирать собственный анамнез и выписывать рецепт, когда исцеление рядом: прошлое присутствует в настоящем физически — настоятельно и объемно, содержа какую-то невысказанную завершенность, предстающую новыми гранями, различимыми лишь с расстояния воспоминаний.
Лариса приезжала на дачу еще дважды, что и заметил ушлый дед. Первый раз — забрать вещи после летнего пребывания у меня сына. Мы развелись, однако при каждом удобном случае спали с ней, разумеется, безо всякой страсти. Лара желала этого, правда, скорее по привычке ублажать меня, чем обычно и занималась. В нашем союзе отдаваться душой и телом являлось ее прерогативой. Я любил жену — не так как ей хотелось, и все же… Она сама решила, что больше жить вдвоем нам нельзя и даже объяснила, почему:
— Ты так и остался волком-одиночкой.
Я смотрел на ее родное лицо и просил:
— Давай забудем раздоры.
Взаимные измены растерзали наш брак. Мой бизнес расцвел, деньги сыпались пачками, но не они кружили мне голову, а какое-то смутное желание вырваться из тисков спокойной жизни. Не сказать, что по натуре я легкомыслен или развратен, и ни одна из моих мимолетных подружек не понравилась мне так уж сильно. Лара по сравнению со многими из них была совершенством: ее тело отличалось мягкими женственными линиями и округлой соблазнительной грудью. Вдобавок, жена обладала спокойным нравом и великолепным здоровьем, которые в моих глазах врача выступали главными атрибутами духовной и физической красоты. В пору юности я поклонялся иным образам — с томными кругами вокруг глаз, но не мог не ценить достоинств Лары, хотя привычка сделала меня почти равнодушным к домашнему сексу. Мало того, по прошествии десяти лет счастливого супружества мне начало казаться, что я имею дело уже с другим человеком; уютная квартира предстала прилизанной; а улица, ведущая к дому, любимая работа, сослуживцы и приятели — чередой незнакомцев, кажимостей и заблуждений.
Лара не ужаснулась, а ответила на измену изменой. Непозволительно красивая, она не испытывала недостатка в поклонниках. Но известие о сопернике не разбудило моей ревности. После мучений юности я искал успокоения и неожиданно для себя нашел его, погрузившись в реальность, оказавшуюся достаточно комфортной средой, если не предъявлять к ней завышенных требований. Радоваться малому: уюту, теплу, удобным вещам, присутствию желанной женщины — я вполне оценил это к возрасту, когда встретил Ларису. Странно, как быстро она отдалась новой жизни и сделалась просто женой, перестав интересоваться шумными компаниями. Ей был больше по сердцу тихий домашний быт.
Я не возражал, хотя и удивлялся тому, что ее не тянуло продемонстрировать очередной эффектный наряд на людях или похвастать своим семейным благополучием. А ведь Лара по обыкновению очень следила за внешностью, лелеяла дом и славилась среди наших друзей как радушная и гостеприимная хозяйка. Это оказалось ее истинным призванием, несмотря на диплом историка. В ранней юности она бредила египетскими древностями и в бытность свою студенткой ездила на раскопки скифских курганов, — это все, что я знал из ее прошлых увлечений. Не помню, чтобы Лара посвящала много времени, к примеру, чтению, однако жена моя умела поддержать любую беседу.
Когда родился Максик, она всецело занялась его развитием и здоровьем. И ко мне не изменила отношения, по крайней мере, домой всякий раз ожидала меня с нетерпеньем. А я часто сказывался усталым и увиливал от проявлений пылкой любви, хотя никем из женщин кроме нее не интересовался. Как случилось, что я начал изменять? Женщины являлись некими обязательными составляющими бизнеса, которым мы занялись с Арсением, так что и адюльтер Ларисы представлялся мне чем-то из разряда естественных издержек существования, где я перестал быть врачом, а превратился в механизм по зарабатыванию денег, и где подобное считалось в порядке вещей.
— Тебе все равно! — кричала Лара; и действительно, я не находил произошедшее чем-то из ряда вон, вероятно потому, что спал с другими легко, без зазрения совести, будучи как и многие медики в меру циничным и считая секс лишь физиологической потребностью. Правда, никакой особой необходимости в нем я никогда не испытывал, а в тот период и подавно.
Проблемы у нас с Ларисой начались как-то вдруг, — десять лет семейной жизни протекли достаточно спокойно. Я горел работой и только последние два года, когда мы с Арсением основали свою фирму и весьма преуспели, пошел вразнос. Более всего мне врезалось в память то, что Лариса ни минуты не плакала, узнав о моей измене. Да и я не испытывал не только досады, но и других сколько-нибудь ощутимых эмоций, сознание лишь констатировало тот или иной факт.
— Думаешь, я себе никого не найду?! — крикнула тогда Лара и ушла спать в детскую. А на следующий день заявила, что завела любовника и больше не считает нужным сохранять мне верность. Я покорно согласился: мы с Арсением находились в глухом пике — сидели «на стакане» по поводу солидных прибылей.
Лара мстила яростно, отрываясь не меньше меня. Она вспомнила свои умения одеваться и развлекаться, что и претворяла в жизнь с парой своих приятельниц — жен нуворишей, к которым метнулась в отчаянии. Те тут же закружили ее в своем новоиспеченном «светском» обществе, а я считал себя обязанным оплачивать любые ее расходы и заглушал свою вину угаром новой жизни. Время мое стало делиться между нашими с Арсением сумасшедшими сделками и победными походами в злачные места. Правда, после такого насилия над организмом я с трудом мог вспомнить, что делал, где спал и с кем.
С Ларисой все шло у нас странно: невзирая на ее поклонника и моих случайных пассий, мы то и дело занимались с ней любовью. Однако она упрекала меня в эгоизме и том, что я никогда ее не любил, а мое ответное молчание принимала за согласие с данными словами, поэтому уходила, хлопнув дверью. Почему так происходило? Мы чувствовали с ней родство, но оба понимали, что неосознанные движения — итог чего-то, тлевшего долгие годы, вспыхнувшего теперь и догоравшего в костре.
После развода я неделю беспробудно пил, правда, в обществе Арсения и на Кипре, проводя время очень весело. Лара тоже не предавалась унынию, а уехала отдыхать с Максиком и со своим новым мужем, Федькой Самохиным, с которым мы приятельствовали много лет. Федька был добрый малый и на Лару поглядывал еще с института, чего я, твердолобый эгоист, даже не предполагал. Нам с Арсением он помог заключить выгоднейший контракт на поставки медоборудования в Россию, после чего мы очень «поднялись». Естественно, я собирался содержать сына, но Федька благородно денег не брал, так что я открыл счет в банке с доверенностью на Ларису. Квартиру она оставила мне, — оба мы считали постыдным обсуждать раздел имущества. Лара знала — реши она вернуться, я безропотно приму ее назад. Хотя Федька, охраняя свои на нее права, из кожи вон лез, создавая ей условия для комфортной жизни.
Второй раз Лара приезжала просто так — без поводов. Она привезла витамины, сварила превосходный кофе, и мы снова занимались любовью.
— Лара, возвращайся, — робко заикнулся я, потому что знал: ей хорошо со мной жилось, и считал своим долгом сказать это, но, слава богу, выбор она уже сделала:
— Гоша, я много думала и вот что поняла. Моя любовь никогда не имела никаких прав войти в мир твоих мечтаний. Признайся, тебе было удобно. Феде я нужна по-настоящему, а с тобой все повторится. Мне же требуется семья, и изменяла я тебе лишь в отместку. Мне это чуждо, я — домашнее растение, да и ребенку необходима спокойная атмосфера.
Я успокаивался тем, что у меня не отнимают сына, а уют и тепло для него как никто могла создать лишь Лариса. Она уехала, и я взгрустнул. Мне часто представлялись запахи нашей спальни и детской, звуки на кухне, но это отзывалось всплесками прошлое, ведь все давно изменилось, потому что существовала Неёле.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.