À la vie, à la mort или Убийство дикой розы
Часть 1
Пролог
Почему нам так интересно слушать и читать чужие жизни? Переживать те же чувства, какие испытывают герои тех романов. Они чему-то учат нас, но мы не учимся на них. И как нерадивые студенты просыпаем те моменты, где следовало бы более всего обратить внимание и заострить свой слух.
История эта не будет одной из таких. В ней научиться нечему. Не прислушивайся и не вчитывайся. В моей истории нет правды или лжи. Это лишь чувства. Не принимай всерьез, иначе ты рискуешь обнаружить смысл… Итак, вступление слишком затянулось. Но я должен был с чего-то начать. Пусть и начало будет бессмысленным, как и вся эта безумная история…
Мечтаю я поговорить с влюбленными тенями,
Тех, кто погибли до того, как Бог любви родился
Не в силах думать я о том, что тот кто сам влюбился
Так низко опустился, что полюбил того, кто презирал…
(с) Джон Донн «Обожествление любви»
Куда бы ни ступил мой взор, куда бы ни повернул — в каждом шорохе, в каждом шелесте ее крик доносится до меня, словно вопль сирены.
Влажными гуашевыми красками художник детально воссоздал тот самый живописный парк, в котором мы бродили когда-то, помнишь? Те же деревья с выразительными стволами, словно наряженные в черные атласные платья девицы, пришедшие на бал. Осенние крокусы и одинокие деревянные скамейки, извилистые дорожки из камня и увядшая сирень, втоптанная в грязь… роскошный бал, во главе которого правило относительно роскошное отчаяние.
Солнце отсутствовало на небосводе, словно его забыли нарисовать. На него была наброшена тяжелая серая парча, сотканная искусным умельцем, беспрестанно проливающим слезы за грехи, которые вечно служили ему натурой для сочинительства сюжетов, бросающих в дрожь.
Кругом стояла торжественная слякоть. И холод по каплям просачивался в душу, точил ее как камень, в углах затаенных прял паутину как паук. Липкими губами шептал слова признания, дыханием раскрепощая сердце. Умиротворяющая погода, хмельной воздух. Кажется, я опьянел…
Воскресным утром в центральном парке я отправился на свидание с прошлым. Оно выглядело так, как подобает тому, что уже безвозвратно утеряно годами: безмятежным, серым и неживым. Великим существом, пребывающим в глубоком анабиозе. Оно было в оставленных возле низких скамеек окурках. В пустых и одиноких фонтанах, дождливых облаках и застывших в хмурых масках лицах, как будто нарисованных акварелью одной нервной затворной личностью. Они бесшумно пролетали, словно во сне.
Молодая пара, обнявшись, медленно прогуливалась вдоль клёнов возле водоёма, где тихо плавали птицы. Дама в платке держала за руку сына. Двое мужчин у дерева. Тягучий и волшебный сумрачный день, посыпанный прахом угрюмого старика Брейгеля. Кроны деревьев слабо подрагивали на ветру. Возможно ли с таким же упоением, с каким ты смотришь на безмолвный куст сирени, непрерывно любоваться каменной стеной жилого дома? Заглядывать издалека в чужие окна и гадать, что же там происходит?
Все кажутся такими серьезными, как на похоронах, что даже захотелось рассмеяться. И я правда попробовал улыбнуться. Собрал для этого все усилия. Не получилось — уста давно забыли того простого движения. И мне пришлось грустить вместе с остальными. Оплакивать лето.
«Они были такие мерзкие…»
В парке я нашел валяющийся на земле красный девичий шарф. Хотел подобрать его и вручить хозяйке, но пальцы зарылись в сырые опавшие листья.
«Здесь должен был он встретить смерть в последний раз…»
Кто это сказал? Я обернулся, но вокруг никого не было. Прозвучало над самым ухом. Как если бы сам ветер вздумал надо мной шутить.
Словно в отместку за эти мысли, подул легкий прохладный ветерок. Последний скукоженный сухой листик сорвался с ветки и печально упал перед моим носом. Я наблюдал за ним и не мог оторвать взгляд, пока кто-то не положил руку мне на плечо. И дрожь пробежала по всему телу. Даже сквозь пальто я почувствовал кожаную ткань его черной перчатки. Он взглядом предложил мне сесть на скамейку. У него были утонченные черты лица, величавая осанка, белоснежная кожа и ухожено-зализанные назад белые волосы. Кривая ухмылка не сходила с тонких бескровных губ.
— Помню время, — заговорил он со мной с утомленным кокетством, — ты был совсем молодым, подающим надежды творческим человеком. Создатель, что она с тобой сделала?
— Кто? — сухо произнес я.
— Жизнь.
Он засмеялся бесчувственным смехом, поправляя пальто. Тот смех напомнил мне одинокий треск углей в камине. Я пристально и долго в него всматривался, а затем задал всего один вопрос:
— А вы собственно кто?
I «Сезон в аду»
«Несколько лет назад в месте под названием „Пустой Дом“, где праздность отмечала свое рождение пиршеством, призвав на праздник все пороки»
Еще один важный штрих и все будет готово…
Дамы и господа! Прошу обратить внимание, на картине изображен человек. Но постойте-ка, кажется он еще живой, зараза! Один момент. Мой нож в одно мгновение исправит это неприятное явление!
Человек с картины приглушенно застонал, понимая к чему ведут неаккуратные действия импульсивного создателя. Я схватил со стола инструмент искусства — свою острую кисть. И незамедлительно принялся за богоугодное дело, к которому так давно тяготела моя душа. А разум был против. Но один поэт как-то сказал, что в тонкостях искусства нельзя слепо полагаться лишь на разум, ибо в деяниях сиих нет места для рациональных представлений. Вспомнил! Этим поэтом, как ни забавно, был мой дед, которому я, безусловно, отдаю честь и поклон, хоть никогда в жизни не имел возможности с ним встречаться, но со слов отца (которого к слову я не очень терплю, ну да не важно) он был неплохим малым, весьма смышленым стихоплетом. Пока не покончил с собой. Может быть, в данном поступке тоже был некий акт проявления искусства. Символ смерти часто встречается в художественной истории и всегда скрывает в себе тайный смысл. Ну да мы отходим от главной темы того ради чего мы здесь собрались.
Человек на картине неуклюже зашевелился и потек. Из его глаз заструились чернила. Какой талант! Настоящий мастер, до самого конца отыгрывает свою роль мученика или жертвы. Мученика? Или жертвы? Он лишь жалкий червяк, затмевающий прекрасное своим вонючим, мерзким, тошнотворным телом! Олух! Кретин! Остолоп!
Сколь несчастным и ничтожным должно быть то существо, что выцарапывает на каждой стене свое имя; сколь слепым и одиноким оно должно являться, что заботиться только о самом себе и истинно преследует лишь корыстные цели; не видит того ужасающего уродства, которым его наградила свобода и которое из-за горы ненужных, но уже необходимых ему, облачений он принимает с восхищением за сокровища нибелунгов. Он смотрится в зеркало и видит бога. Вам было бы смешно и невыносимо печально видеть эту картину, к которой я питаю особую привязанность и боль, ибо вижу ее изо дня в день, точно больше не на что мне глядеться. Опрокидываю в себя горе и не могу им напиться.
— Дай выпить влагу этих слез, Чтоб страх зловещий душу не тревожил
Вот так! Я горечь их с собой унес
И все портреты уничтожил…
Я напевал мотив одной стариной песни и кружился над столом, как ворожея над телом непорочного отрока или хищный ястреб над издыхающим монахом в пустыне. Правил на холсте лезвием, подражая храбрым прерафаэлитам, рисуя смерть в ее прекрасно безобразном величии. Я не щадил себя и полностью отдавался тому, кто согласился мне позировать. Кошмарные крики боли и стоны сопровождали нас вместе в пути по тропам символизма. И каждый надрез, каждый взмах кисти открывал нам новые грани для совершенства.
Нога не должна располагаться внизу, следовало нарушить классический порядок и разместить ее рядом с вопящей головой (чей рот заблаговременно был освобожден от плена зубов), иначе я ничем бы не отличался от тех дилетантов, что строго следуют священным канонам. На меня была возложена серьезная ответственность и я не смел подвести ни себя, ни того юношу, Эндимиона, который судя по выражению лица был заинтересован не меньше моего в окончании этой картины. Его прекрасные мускулы, скрученные ремнями, блестели от пота точно инкрустированные бриллиантами, что в свою очередь были окроплены капельками мутной крови. Чуть подрагивали онемевшие от напряжения белые пальцы на разбитых ладонях, испещренных красными точками, будто полученными от острых заноз. Выразительный стан судорожно трепыхался, как рыба, разбрызгивая темную густую кровь, которая заливала бедра и ноги, стекала по вздувшимся потемневшим ступням, пригвожденным к поверхности стола большим грубым гвоздем. И в конец обезумевшее тело с проступающими от худобы острыми ребрами, изнемогающее от жестокости, было окрашено кроваво-красным цветом; его опутывали проеденные кинжалом рубцы; изборождали, словно сети, шрамы. Нежная кожа, разорванная в клочья, будто я только что спас его от стаи дикого зверья, висела на нем, как поношенная одежда, интригующе приоткрывая обнаженные части кровавого мяса и костей. Вязкие ручьи крови струились из под пальцев ног, скапливаясь в одном месте и образовывали темную лужу, в которой отражался вдохновенный лик создателя за работой. Бог создал мир за шесть дней и мне следовало уложиться в срок, дабы не удручать слишком юношу и продемонстрировать ему профессионализм. Я же все-таки мастер. К тому же, мы почти близки к цели. Я это чувствую. Истина спрятана в плоти и крови — этот церковный обряд не выходит у меня из головы. Но, учитывая чем я тут занимаюсь, церковь средневековья давно должна была сжечь меня на костре. Подражая алхимикам темных веков, я искал свой философский камень. Бессмертие и путь к моей любимой.
— Открой мне секреты жизни, секреты твоей души.
Сердечко ангела забилось быстрее, точно белый голубь в клетке. Его сведенные вместе челюсти судорожно скрипели от чудовищной борьбы; казалось, они выбивали яркие искры, как встретившиеся вместе в неистовом танце кремниевые камни. Неровное дыхание, как болезнь, заражало воздух, порождая в нем сомнение, боль и ужас. Беспокойный лоб, напряженный, намокший от пота, рассекали зловещие морщины. И безумные глаза, как два больших бездонных колодца, с молниеносной скоростью приоткрывали мне завесы тайн природы человеческой такой, какая она есть в истовом виде. Прошлое, настоящее и будущее. Я разоблачал его душу и этими богомерзкими мазками шокировал реальность, из трещин которой, как из скал, сочился благодатный сверх реализм. Формула, по которой есть шанс обрести связь с тем миром.
— Я найду тебя, любовь моя, где бы ты не находилась!
Эта реальность приобретала вид фантастического сна или галлюцинации. Как бы я смог опознать ее? Как бы я понял и растолковал свой сон, который повторяется из раза в раз, но с другими персонажами? Словно проводить один и тот же эксперимент, бесплодно надеясь, что когда-нибудь он принесет что-нибудь полезное. Что теперь? Выхолащивать из искусства добродетель, ставшую в наше время деталью анахронизма. Превращать ее в злую иронию, спиралью летящую вниз, как надоедливые круги Данте с его бесконечными адскими бойницами, дымом, жаром и копотью. И грешниками! Каждая их страсть уникальна — они уникальны. Умерщвляют свою плоть, прыгая в чужие гробы и смиренно спят в то время, как черви, выныривая из земли, пожирают их прелестные невинные лица. Эндимион был моим червем, я лежал в гробу и мы вместе, сливаясь в этом непотребном единстве обагренных кровью влажных тел, занимались искусством…
Я готов кромсать и резать кожу, наносить себе тысячи ран, как вечно исторгающий кровь гейзер. Уродовать свою плоть шрамами, чтобы не быть человеком. Стать ночным монстром, припав к юной сочной груди, и сполна испить из нее яда, дабы проникнуться их вожделению и заразиться. Наслаждаться им, как самым сладостным напитком на Земле. Неутолима жажда сладострастника, алчущего преступить законы, разрушить их, подняться выше или упасть ниже чем это возможно и прославиться в том богохульном ремесле.
Я готов принять обличье демона и презреть все красоты мира, которые славят они. Вместо них восторгаться грязью, бурлящей в болотной жиже, где квакают пророчащие мне жабы. Вдохновляться нарывами на старой ране или смердящими трупами беглецов, пытающихся вырваться из заточения. Теперь они лежат на грязных улицах и площадях города, и их не замечают, но почему-то они выглядят куда реальнее, чем остальные.
Они смеются надо мной. Слепые люди! Взывать к ним? De profundis! Все равно что петь о красоте увядшему тюльпану. Хохотать смерти в лицо и содрогаться от любой тени. Взывать к ней и бежать от нее в себя. Таков удел для тех, кто ищет… сойти с ума в безумном мире, но не быть принятым его безумцами, ибо мое безумие иного рода…
Ну вот все и готово, мой милый ангел Эндимион, можешь больше не кричать (я поцеловал его в кровавый лобик, перерезая ему горло, чтобы больше не слышать криков). И торжественно назвал эту никчемную картину — Сезон в аду.
II «Детство, первое знакомство с ней, история О'Галахона»
«Пустынность, запустение. И тьма над бездной —
Как велико, что я избрал для лицезрения
Боюсь, что я пропал…»
Мне было шестнадцать…
Это дерево окрестили Деревом удачи, Деревом духов. Я узнал его еще издалека по безликим темным фигурам, мирно покачивающимся на раскидистых узловатых ветвях могучего ствола бука.
Преодолев небольшой, поросший серой травой, холм передо мной наконец-то предстал он во всей своей мрачной красе и царственном величии. Здесь было множество лиц: юных и в достаточно преклонном возрасте. Каждый из них был холодным и спокойным, как забальзамированный артефакт — кожа мраморной, в глазах отражалась застывшая вечность.
Я ощущал сей холод на своей теплой коже, которая внезапно вдруг покрылась гусиными мурашками. Грязная одежда, наброшенная на их дряхлые тела, как рваная ткань мачты, колыхалась под слабыми порывами влажного ветра, служившего тяжелым дыханием загробного мира.
Дремучие густые тени собрались под старым лесом неподалеку от Нового Орлеана, и ни единому свету сюда не суждено было добраться… Кроме покровительственного света луны, своею белой дланью благословляющего землю, травы и корешки.
Это место казалось мне священным. Оно манило к себе и заставляло прислушиваться. Но я также знал, что дав слабину, ты будешь обречен потеряться здесь, слиться с этим миром — не злым и не добрым, как будто живущим по другим законам в другой вселенной, разлитой в воздухе эссенцией чего-то экзотического с привкусом сырой земли и свежей дикой свободы; овеваемый чем-то сакральным, непознанным и не подверженным осмыслению примитивным разумом. Но то, что были способны уловить незримые ткани души. Как пульсирующая на запястье вена.
Внутренний мир, стесненный и ограниченный, обретал здесь совершенно новое чувство неземного происхождения. И раны, которые ныли в городских стенах, кровоточили сильнее, но вместе с тем доставляли страдающему неизъяснимое блаженство. Одиночество разлуки принимало значимый смысл и уже не казалось настолько ужасным, хотя и вызывало к жизни желание, чтобы рядом был кто-то еще. Чтобы можно было поведать ему о том невероятном, коснувшемся тебя, как будто ты прикоснулся к загадке природы, прозреваешь и хочешь разделить со всеми тайну ее истины. Разделить с дорогим тебе человеком тот праздник скорби, который вальсирует в твоем сердце и питает его каким-то странным эликсиром, пьянит его тоской, словно крепким вином или же страстным поцелуем сводящей с ума красавицы.
Я стоял перед прямым толстым стволом, вонзенным в землю, словно деревянный крест или копье, которое огибали десятки безмятежно спящих висельников. Воплощенные в безысходности сокрушенного духа, которую могла выразить лишь гравюра Жака Калло. Все как один в скромном траурном наряде, грязном и пыльном, сотканном из разных оттенков черного цвета. Дерево удачи заботливо укрывало их, а ветер убаюкивал, нашептывая колыбельную песнь. Она погружала их в вечный сон и не давала проснуться. Теперь они часть этого дерева — его листья, как желтые сережки на одинокой веточке ольхи…
чувствуешь стоны каледонского ветра?
И детская надежда, выстеганная кнутом уроков жизни, пылкая любовь, так и оставшаяся без ответа, или жестокое отчаяние, смешанное с удушливой ненавистью — все это было тленом, который должен был подвергнуться забвению. Старые чувства исчезнуть и на их место прийти нечто новое, чему открыться можно лишь освободившись от ненужных условностей внешнего мира, забравший у меня радость и вместо нее подаривший скорбь, облаченную в одежду из слез и крови. Мир, который был этим деревом, а я висел на одной из его веток, подвешенный за шею и не способный сбросить крепко стягивающую горло петлю, а некто затягивал ее еще сильнее и лишал меня последнего жадного глотка спасения. И я умирал, если уже не умер. Что прежние чувства? Как потушенный костер, который уже не воспламенить ничем; угольки еще потрескивают, вспыхивают оранжевыми искорками, но не танцуют и не поют, как прежде. Их песня прошла и больше не повторится. Я пришел научиться забвению…
Может быть и мне повезет…
Я услышал хруст, произведенный ботинком, ступившим на опавшую ветку. Он нарушил священную тишину чащи. Я резко обернулся. Темный покров взволновано заколыхался, и из зарослей кустов выскочила девочка. Хрупкая, одетая в черную шелковую блузку без рукавов и синие джинсы, с коротко вьющимися черными волосами и челкой. Редкие пряди случайно падали ей на глаза, густо обведенные тенями; взволнованное дыхание срывалось с пунцовых, чуть приоткрытых губ. Съежившись то ли от порывов ветра, то ли от моего пристального взгляда она казалась еще меньше, словно мышка. Она выглядела так, будто только что сбежала с какой-то тусовки.
— Что ты здесь делаешь? — спросил я сурово.
— Разве тебя это волнует? — резко отозвалась она.
— Абсолютно ни сколько.
Наступила пауза. Я ужасно злился на нее за то, что она спугнула то мгновение и оно пропало. Я больше не чувствовал. Как будто это место нагло осквернили.
Девочка подошла ближе и, подняв взор на дерево, тут же отвернулась. Улыбка выступила у меня на губах.
— Ты боишься их? — произнес я с усмешкой.
— Вовсе нет.
— Тогда почему отворачиваешься?
Она не ответила, по-прежнему не желая смотреть. Ветер играл двумя темными прядями волос на ее лбу, будто невидимый дух заботливо укладывал их.
— Как тебя зовут?
— Аделаида, — вымолвила она тихим почти неслышным голосом. Смахнула со лба челку, которая вскоре вернулась на прежнее место, обхватила себя за плечи изящными тонкими руками, словно вырезанными из слоновой кости.
— Иди домой, Аделаида.
— У меня сегодня день рождения, — призналась девочка, глядя куда-то в сторону. Меня немного смутил ее отстраненный тон. И она начала свой рассказ: — Свое пятнадцатилетие я праздновала с друзьями… Мы сидели в гостиной и обсуждали новый фильм, вышедший недавно с Биллом О'Галаханом. Он играл там роль простачка идиота, который приезжает в Лос-Анджелес и встречает в случайном кафетерии свою бывшую учительницу, в которую когда-то был по уши влюблен. Кажется, с этой встречей в нем просыпаются старые чувства и он начинает страдать по ней. Весь фильм он пытается заполучить эту старую училку…
Мы говорили о нем, а я все не могла понять о чем идет речь. И в какой-то момент меня охватило неизвестное чувство. Я захотела сбежать оттуда. Наверное, я сошла с ума, — она грустно улыбнулась. — Все стало таким тусклым и безжизненным, я стала испытывать отвращение ко всему, что любила раньше. Я задала себе всего один вопрос: что я здесь делаю? И не смогла на него ответить… Я не знала куда иду, словно на чей-то неведомый зов. И ноги привели меня в это место.
— Как интересно, — вяло отозвался я, скрещивая руки на груди, — особенно история про О'Галахона. А сейчас этого вопроса в голове не возникает?
Она внимательно на меня посмотрела. Глаза ее были чисты, но полны загадки, и сверкали в темноте.
— Нет, — уверено отвечала она.
— Значит, ты тоже пришла на зов смерти, — подвел я итог. — Любопытно, что подобное хорошо описано в медицинском справочнике болезней, когда человек думает, что он мертв — синдром Котара называется. А ты не думаешь, что уже мертва? — внезапно спросил я.
— Как это возможно? — удивлено захлопала ресницами Ада. — Я же чувствую свое тело.
— Может быть это не тело? — спросил я, и замолчал, взбираясь на один из каменных валунов, брошенных рядом с высокоствольным буком, затем продолжил: — Что если то, что ты испытываешь лишь воспоминание о прошлом, с которым ты не хочешь расставаться? Память призрака живет вечно, но она не приносит ему ничего кроме жгучей и отвратной боли.
Она нахмурилась. Кажется задумалась над тем бредом, что я любезно ей предложил, и после недолгого молчания спросила:
— И ты тоже мертв?
— Нет. — ухмыльнулся я. — Я только собирался это сделать.
— Почему? — с заинтересованным лицом обратилась она.
— Не знаю. — пожал плечами (признаюсь, с некоторым позерством), словно наш разговор проходил у меня дома перед камином. — Мне сложно ответить на этот вопрос. Иногда я и сам теряюсь в загадках своих чувств, и не могу даже в мыслях подобраться к тем ощущениям, чтобы передать их себе. Это… так странно — испытывать что-то и не знать, что именно. Ты будто себе не принадлежишь.
— Странно, — эхом повторила она за мной с задумчивой миной, после чего добавила: — Мои родные тоже меня не понимают, а друзья смеются, когда я пытаюсь с ними об этом заговорить. Они считают это ненормальным и не желают меня слушать…
— Их желания написаны на их же лицах… Но никогда не думал, что такая как ты придет сюда из-за «подобных» проблем.
— Что значит «такая»? — с ледяными нотками в голосе спросила она, уперев руки в бока.
— Такая… — снова повторил я, потеряв мысль, которая помогла бы все разъяснить и потому сморозил самую что ни на есть откровенную глупость, позабавив тем самым даже себя. — Имел ввиду… красивая!
Она вдруг холодно расхохоталась, видимо, уничтожая подступающее к лицу смущение.
— По-твоему, если я обладаю красотой, то у меня не может быть чувств?
— Я не это имел ввиду. Просто у таких как ты обычно другие заботы…
— А ты значит играешь роль непризнанного всеми шамана? — перебила Аделаида, обводя руками воздух.
— О чем ты говоришь?
— Да брось, это написано на твоем лице.
— Ты конечно не такая глупая как я думал… Но ты ошибаешься.
Лес вновь погрузился в глубокую дрему. Ветер успокоился и тихо шуршал в траве и зарослях листьев, за пределами чащи где-то вдалеке раздавалось стрекотание сверчков. В безмолвии мы провели пару минут.
Аделаида сощурила глаза и наконец произнесла:
— Значит это твой зов я слышала у себя дома.
У меня чуть было не отвисла челюсть.
— Чего? — вскричал я, вцепившись пальцами в валун, чтобы не упасть.
— Я пришла сюда из-за тебя, — обвинила она меня бесстрастным ледяным тоном.
— Не правда… Ты сумасшедшая!
Она громко рассмеялась и ее переливчатый, как прозрачный ручей, смех увеличился от моего обалдевшего лица, ибо заявление ее было в наивысшей степени чудным.
— Возможно и сумасшедшая, — сказала «чокнутая» девочка, вытирая слезы от смеха. — Это была всего-навсего шуткой, а ты поверил.
Она довольно пылкая, подумалось мне в этот момент. И безрассудная, что само собой вытекает из предыдущего. Однако что-то зажглось у меня в сердце и оно забилось быстрее, будто пробудилось к жизни. Неуловимый огонь. И Аделаида — такая же хрупкая, как пламя у свечки. Ее блестящие глаза, загадочные и печальные, с неизъяснимой трагедией, в которых плавает и утопает кусочек самой луны. Она была загадкой природы, которую я стремился понять…
Выбравшись из под густого покрова сосен и лип на опушку леса я воззрился на небо и, словно пораженный пролетевшей мимо кометой, не в силах сделать и шагу дальше, застыл на месте, как вкопанный. Взору предстал мерцающий многообразием света Млечный путь. Луна простирала свой всевидящий глаз на необозримо широкие дали и уходила за горизонт, растекаясь по зеленеющим лугам и пастбищам, как пролитое с божественного тела небесное молоко.
— Ты чего? — вывела меня из транса моя спутница. Я показал ей чем был так заворожен и пленен и на некоторое время мы вместе замерли, любуясь этой откровенно фантастической, но такой естественной в своем проявлении, красотой дикого ландшафта.
Потом мы отправились на праздник Марди Гра, что в это позднее время близился к самому разгару событий. Фестиваль безумства, красок и веселья. Наверное, самая шумная ночь в этом году, когда по Новому Орлеану гуляет толпа разгоряченных алкоголем молодых лиц. Звучит смех юных девушек, от которого захватывает дух, и сопровождающие их спутники, весело галдящие, с любовью распевают давно забытые для этих улиц песнопения, как монахи поют псалмы. Многолюдная пестрая колонна, ряженная во всевозможные чудные и яркие костюмы, в экзальтации движется по Французскому кварталу. Небо трепещет, словно принимает участие в этой общей бурной сатурналии, устилаемое цветными лентами, бусинами и конфетти, из-за которых временами пробиваются пылающие в темноте живые звезды. В ночном воздухе, наполненном многообразием ароматов специй, алкоголя, запахом потных тел и пряностей, от которых голова идет кругом, кажется, что уносит тебя в заоблачные сказочные дали, откуда уже нет возврата. И ты возбужденный бредешь по этой улице, бредешь в ночи, поглощенный мутными океаническими волнами, в окружении пляшущих вакханок и витрин с надписями «Бар», откуда выползают тени и присоединяются к вашему нескончаемому крестовому походу. Достаточно отхлебнуть из бутылки, чтобы перевести дух, и продолжить свое паломническое путешествие на вершину горы, сияющей всеми оттенками зеленого света. Эта ночь нереальна и кажется сном впавшего в кому…
Я помню смех Аделаиды, помню как смеялся сам, словно был отравлен редким растением, ибо не помню чтобы когда-нибудь испытывал подобные переживания, вдыхая вкус и запах прохлады, словно наслаждаясь богатым цветником, растущим в саду Творца. Помню улыбку, что могла привидеться мне лишь во сне. Это была улыбка Аделаиды. Движения ее были робкими, нерешительными, но я не думаю, что Аделаида была тихоней. Удивительнейшим образом в ней сочеталась необузданная страсть, тяга к запретному миру, влекущему к новым бесчинствам, желание преступать законы и — о прелесть! — святая простота, стеснительность и нежная осторожность. В ней уживались и принцесса и задира-хулиганка, как будто неразрывно связанные друг с другом единым целым. Это очаровывало и пленяло. Она смотрела на меня с укором и вызовом, подшучивала надо мной. Что-то возрастало в груди, какое-то тепло. Рядом с ней я чувствовал себя вознесенным над землей, над собственным эгоизмом, в компании луны и окруженный матовыми пушистыми как божественные перина облаками.
Отчим был в ярости, когда утром я пришел домой; он рвал и метал так, что раздробил мне здоровенным кулаком челюсть, разбил нос, болезненно содрал клок волос с головы и приделал их к моему лбу. Но мне было все-равно. Ну разумеется я тянулся к смерти не ради самой смерти, но ради жизни — подлинной и неповторимой!
Аделаиду с тех пор я больше не видел, будто с той ночи, как часть тех обжигающих фантазий, с наступлением рассвета в его убийственных сумрачно-золотистых лучах растворилась и она, оставляя в сознании памятный шрам, который обещал не заживать и напоминать о себе всякий раз с уходом дня, как я увижу в образе небесного светила печально-дивный лик тайной возлюбленной, с которой меня по воле судьбы в темном лесу сочетала любовными узами благочестивая ночь.
III «Потерянный рай»
…меня зовут Тейт… меня зовут Тейт — Тейт Брукс… Тейт Брукс… меня зовут Тейт Брукс… меня зовут Тейт Брукс, и я из Луизианы… из Луизианы… Меня как зовут?… Сука, забыл… вспомнил! Тейт Брукс…
Эта история все еще про меня…
В 1966 году в штате Луизиане произошла жестокая расправа на одной ферме: вся семья фермера была убита. Выжил только его девятилетний сын, Тейт, который прятался в хлеву, и где впоследствии был найден. Он ничего не говорил, ушел в себя под впечатлением от страшной драмы. Многие думали, что больше он не проронит ни слова. Дело с маньяком, жестоко убивающим своих жертв, осталось нерешенным, покрытым великой загадкой, которая словно просилась вырваться наружу, застывшая в невыносимой муке в чистых светло-синих заплаканных глазах мальчишки, уцелевшем разве что чудом. Божьим проведением? Мальчишка видел убийцу семьи и сохранил его в памяти, как нечто важное — в сознании выцарапал меморандум, — однако имя того безжалостного мерзавца он был не в состоянии произнести вслух…
Его прозвали Призрак за то, как он умел скрываться. Пропадать из виду и больше его никто нигде не видел. Призрак не давал о себе знать, как будто и вправду ушел в мир иной. Отправился в ад, как герой мифов.
По словам свидетелей, кому довелось поглядеть на застольных кадавров — этих милых кукольных тел, два детских и два взрослых, как ни в чем ни бывало сидели за столом, заставленном яствами. Это выглядело причудливо кошмарно — дьявольски-пасторальная сцена, обставленная прямо как сюжет для картины больного богохульного художника, который любуясь их смертью, разложением и гноем, вязкой кровью срисовывал идиллически-безмолвные образы. Он провел пол часа в доме, насладившись сполна, прежде чем покинул их. Однако оставил о себе напоминание. В их распоротых животах следователи обнаружили странное послание… средь внутренностей в крови плавала красная роза.
«Пятнадцать лет спустя…»
Меня зовут Тейт…
От предков я унаследовал грех. Мой далекий предок был великим воином, но имел за собой ненависть, которая служила языческим алтарем для чьей-то крови. Еще один, самый безобидный, желающий идти наперекор злой участи и подражая великим и благочестивым патриархам, ел мясо освещенных жертвенных агнцев, пока однажды не подавился одним из них. Его сын, мой прапрапра… дед, знатный феодал, еще при жизни повелел мастерам построить себе статую, которой любовался светлыми ночами. В одну из таких бессонных ночей враги прирезали его, пока он смотрел на собственное Я, заточенное в мрамор. Другой великий и талантливый, любивший беспробудно пить, повергнут был гемофилией. Четвертый отправлен на костер за то, что заигрывал с чистотелом. Пятый в битве скакал на лошади и был жестоко сражен в неравном бою с молнией. Благородный герцог Ансен, будучи помраченный умом, надевал копыта и бежал в лес, где в образе сатира соблазнял юных девушек и насиловал их. Говорят, что со временем он оброс шерстью и остался в том лесу на всю жизнь, а его великолепный замок зарос бурьяном и в конце концов опустел.
Мой дальний родственник, прямолинейный язычник, в тени ивовых рощ, под сенью густого дуба в свете уходящих лучей кровавого солнца совершал древние тайные обряды земли. От кельтских друидов мне достался кощунственный язык, как огнедышащее пламя сжигающий живое, что нарекало себя святым именем.
Мой дед предвидел проклятие, нависшее над нашим родом, и потому покончил жизнь самоубийством, дабы выразить последнюю волю свою, не оставив такого шанса жестокой судьбе. От них мне достались их самые грязные пороки. Они все уместились во мне.
Еще совсем юным, будучи обучающимся премудростям сего мира, я был среди писателей, с высокомерием относившимся к простому люду, которые славили их. Они считали, что нет ничего выше искусства, слова — это инструмент, податливый как глина, которым можно править, изображать и изобличать чувства, подбирая из них тонкие призрачные нити, вырванные из тех сумрачных мест, которым не придумано названия. Там где время барахтается как жук, лежащий на спине; где слова как дождь капают с неба и разъедают сон и покой обитателей того причудливо-исковерканного горько-веселого пространства с малиновым солнцем, вечно тающим как масло на сковородке. Повезло же мне угодить к таким занятным светским кулинарам творческой мысли!
Но увы, в одночасье любовь читателей сменилась на проклятия и праведный гнев. Поистине, превратны чувства, а стало быть нет доверия к ним. Они называли тех писателей жалкими подражателями старых мастеров. Подражателями! И я хотел быть таким! Учиться у них. Но вскоре (через три года) наш кружок развалился, многие из тех покончили жизни с самоубийством, остальные ушли. Не знаю куда, сгинули в бездне, как те магические слова, о которых они проповедовали так рьяно.
Я посещал художественные галереи. Нет, не было во мне болезни Стендаля, восхищения не довелось испытать, зато в скором времени напала скука и тоска смертная. Я наблюдал за другими — вот что вызывало бурный интерес. Как вальяжно они встанут, как будто позируют перед кем-то; смотрят, пытаясь передать своим видом глубочайшие чувства от увиденной ими кляксы, но все это лишь несчастные потуги, надменные и показные черты лести. Сами они внутри изнывали от душных масок. Я стоял перед холстом с названием «Вспотевшая обезьяна» и глядел на другой холст с надписью «Хитрец на выставке».
Ужасная тоска разрывала меня и окутывала одиночеством, словно крылья ангела смерти, спустившегося, чтобы забрать еще одну душу в царство суетливой тьмы. Я бежал от него и ноги привели меня в парк — последнее место, где я любил проводить время свободы. Это был ненастный день. Темно синее небо цвета, как кожа утопленника, испещренное ссадинами и порезами, было облачено в черные тучи, которые мрачно плыли, ожидая момента, когда бы начать громогласное представление. Где-то вдалеке гремели первые раскаты грома и сверкала молния, словно острый меч разрезающий серую небесную плоть. Дыхание шотландского горного ветра, прежде легкое и подвижное, отдавало зловонием и могилой.
Я достиг того места, где парк оказался безлюден и напоминал скорее кладбище. Что скрывали эти благоухающие клумбы? Что под ними? Чье тело отдало им жизнь, расплатившись за веру на этом жертвеннике природы?
Порыв ветра налетел стремительно, как разбойник. Показалось, что сейчас должно произойти что-то ужасное — швы разойдутся, небеса разверзнут свои смертельные раны и изольют на землю боль и страдания, которые утопят чертов город. Но этого не произошло. Ледяной ветер, уколовший меня, затих. И он оставил меня в одиночестве. Его мелодии перестали звучать…
Двигаясь вдоль пустынной, засыпанной опавшими листьями, сонной аллеи я встретил чудо, глядевшее на меня темными глазами из под темных волос. Она улыбнулась мне и тогда я подумал, что никогда больше не испытаю ничего прекраснее того чувства, охватившего меня в этот момент. И если она исчезнет — смогу ли я жить дальше той жизнью, какими бы пирами и весельями она ни была обозначена, зная теперь, что в этом опустевшем и сером и беззвучном мире я потерял настоящее чудо, в котором обрел смысл всего своего глупого и бесцельного существования.
Так вот как бы описать мне это чудо, которое я так рьяно расхваливаю, а между тем боюсь неосторожным слогом оскорбить ее божественный образ, запавший мне в душу. Она была прекрасной, как распустившийся бутон Осианы, обволакиваемый застывшей в летнем воздухе золотистой пылью. Белая кожа с холодным розоватым отливом. Длинные черные волосы, из которых выбивались темные вьющиеся локоны, как лепестки, и падали ей на лоб. Лучистая улыбка и глаза, воспетые в стихах чувствительных поэтов-романтиков; околдовывающие своей недостижимой глубиной, встретившись с которыми я понял, что они послужат ловушкой для кровожадной акулы… Мне не вырваться и не забыть ее коварного взгляда.
Она была в черном пальто — загадочная и манящая, как потустороннее живое пламя, с тоскливым блеском в зрачках, хрупкая и притягательная. Казалось, один порыв ветра унесет ее, как призрачный шепот, в родную сказочную даль, откуда она сбежала. Одна из фей, прислужница лесной королевы. Красный шарф в крапинку послушной змеей окольцовывал ее шею.
Аделаида погасила в моем сердце тускло светившее солнце и гордо заняла в нем место, осияв лунным светом те пределы, которых раньше не существовало, или до них не дотягивались дневные лучи, разбередив в кипящей кровью бездне гнездо скорпионов.
— Чокнутая девчонка вернулась…
— Что ты сказал?
«Я что — сказал это вслух?»
— А, э-м… ничего.
Она поправила воротник пальто.
— Опять разговариваешь сам с собой? — сказала Ада и легкая улыбка тронула уголки ее губ.
— Между прочим, многие считают меня душой компании, — заявил я, нисколечко не задирая нос.
— Кто так говорит?
— … компании.
Мы проходили под старыми вязами, вдоль низких каменных стен, за которыми росли сикаморы и игривые акации; в месте свободном от деревьев они тускло поблескивали в огненно-рыжих лучах заходящего солнца, словно драгоценные камни. Разговаривали — я толкал импровизированные размышления о всяком, сдобренным каплями фантазии, и Ада, дразня и посмеиваясь надо мной, как прежде, внимала моим речам. Листья, словно птицы, пролетали мимо, тихо опадали нам на плечи.
Мы гуляли, пока вверху не загорелось море огней, а земля не затихла от стуков колес и топота копыт. Под густой тенью деревьев стало вдруг темно, и мы боялись потерять друг друга в этой темноте. Она взяла меня за руку… Ее блестящие глаза будто отражали луну и с необычайной ясностью глядели на меня так пристально и внимательно, будто знали тайну, неведомую мне самому. Я побледнел. И если она познает мою душу, — в страхе подумал я, — я буду полностью в ее власти.
— Встретимся в этом же парке. В субботу, — сказала она.
— Ты придешь?
Она улыбнулась, поцеловала меня в щеку и медленно ушла, как сон. Я проводил ее долгим взглядом, любуясь каждым движением удаляющейся во тьму фигуры.
Мне хотелось веселиться. Хотелось петь и дышать! Ночь не была еще столь прекрасной, если не брать в сравнение тот случай из детства на празднике в Марди-гра.
***
В тишине обезображенная толстогубая улыбка лениво плыла ко мне из темной завесы. Но откуда у нее глаза? Чем она смотрела? И почему под пристальный взор ее попал я?
— Меня зовут Вымысел.
— Что тебе нужно?
— Хочу пригласить тебя в свой дом. В моем доме много гостей, но он никогда не наполняется, и ты, дорогой друг, будешь в нем знаменательным гостем. Я устрою тебя на лучшей кровати, буду поить медом и сладким вином, угощать жареной птицей.
— А дом большой?
— В масштабах целой вселенной, — улыбалась рожа.
— Мне не нужны твои подарки.
— Тогда позволь хотя бы лизнуть тебя в щеку, чтобы попробовать какой ты на вкус?
— Хорошо.
Она коснулась языком щеки и через шею к моему лицу поползли заражать вены гнилые черные создания похожие на могильных червей.
— Ты смерть?
— Нет, но многие нас путают. Спасибо за позволение прикоснуться к тебе, мой дорогой друг. Ты не представляешь, другим достаточно лизать мне яйца, из которых вырастут потом мухи и будут ими питаться. Но ты решил по другому.
И тут я подумал — у этой омерзительной жирной хари могут быть яйца?
Что дальше? Искать толстую кишку, чтобы глотать на потеху собственному телу. Скакать по улицам Парижа саранчой, пугая публику своим неприлично приличным видом. Кланяться старухам и фыркать в сторону прекрасных дам. Быстро, быстро! Рывком, рывком! Перевести часы на двенадцать, вскочить на стрелку и ждать. Чего? Всех позвать на великий пир, чтобы потом заблевать их… Тоска. И трупы кругом. Множество одиноких трупов, сочащихся гноем желаний. Вот что застыло в моих глазах и гложет непрестанно изнутри — бездна с неоконченным сюжетом, и потому я буду падать в нее вечно. Падать, барахтаясь в ней и смеясь безумным смехом, словно нашедший четвертак бродяга. Я одинок не снаружи, но в сущности таков.
Я умер? Нет, ты все еще жив. Проклятье!
***
В центральной части города на углу Французского квартала и Канал стрит, не освещенном фонарями, в бледных и скользких лучах неона стоял невзрачный бар с вывеской у двери «Полночный скелет большой летучей мыши», которым заведовал Винсент: высокий, угрюмый бармен, который предпочитал носить старые ухоженные костюмы или черные рубашки с задранными до локтей рукавами, обнажавшими его могучие белые руки в сплетении синих вен. Он любил скрещивать руки у себя на груди и внимательно слушать своего собеседника, которым мог быть совершенно кто угодно. Однако если взгляд Винсента ложился на тебя, тебе становилось немного не комфортно, словно он искал в тебе изъян, которым хотел упиться. Длинные черные волосы всегда лежали у него за спиной и делали его строгим и привлекательным. Глаза с холодным блеском никогда не имели огня, тебе было холодно в них, но одновременно приятно. Он не выдавал своих чувств, словно не имел их, хотя порой бывали моменты когда легкая улыбка проскальзывала на губах Винсента или циничная усмешка, от которой ты даже и не понимал: радоваться или тосковать.
Временами я бывал в Полночной мыши, пропуская по стаканчику виски. Но приходил вовсе не из-за выпивки — я любил выступать в этом баре. Сочинял музыкальные композиции, писал тексты песен, которые зарождались спонтанно, когда я садился играть на гитаре, избирая чувства, как метод борьбы и способ познания, способ изменить порядок вещей.
Атмосфера заведения Винсента, исполненная церемониального спокойствия, полусонного забытья и мечтательной меланхолии, служила прибежищем для многих оставленных, уставших и изнуренных потерянных путников. Для отъявленных мерзавцев, которым не дают заснуть их грехи. Мидиан для мертвых, утративших цели к спасению. Но главное правило бара гласило никогда не сожалеть о прошлом, предать его забвению.
В мягком полумраке светился золотистым светом бурбон. Присутствующие, словно полутени, — как будто и ненастоящие вовсе, — безмолвно сидели в зале и пили кто виски, а кто сладкий ликер, временами прислушиваясь к ритмичным барабанам, туманным звучаниям заунывно-мелодичной гитары и тихому почти как шелест ветра призрачному завыванию ее хозяина, обволакивающему гостей и витавшему где-то между столиков под сводами бара. В этой музыке они находили свою историю, и словно переживали ее заново. А затем отпускали. Не все конечно, были и те, кто держались за нее кровавыми ногтями до последнего. Они глушили боль в обжигающем спиртном. За годы выступлений я внимательно подмечал детали и вглядывался в лица, пустые и одинокие, с отблесками нервной тревоги в глазах или глубокого равнодушия. Я уже мог узнать постояльцев. И Винсент, привыкший быть манерно сдержанным и хладнокровным, всегда относился ко мне с удивительным теплом, и радовался моему приходу будто появлению старого приятеля.
Сколько себя помню, Винсент всегда был управленцем заведения. Он говорил, что ему нравятся мои песни, хотя знаю он часто врет, при том невероятно убедительно.
Как легкий дым, поднимающийся от недокуренной сигареты, помню в одну из тревожных и бессонных ночей в бар заглянула она.
В тот момент, высекая первые аккорды из гитары, в лучах неона я заиграл новую песню «Навеки предан тебе», стоя на маленькой сцене. Чувствовал как пол вибрировал под ногами от музыки. Я был в состоянии близком к тому, чтобы слиться со звучанием, когда внезапно среди голубых и красных огней сумел различить в темном углу зала ее. Она сидела за одиноким столиком неподалеку от танцпола. Вокруг мерцали огни — красный, синий, красный, синий.
Ада внимательно смотрела на сцену. И мои губы продолжали петь, пальцы легко перебирать струны, ритмичными неторопливыми движениями заряжая зал возбуждающей темной энергией. Девушка не притронулась к напитку, который принес ей официант, целиком и полностью подчинившись переживанию, пробудившемуся в ней по воле тех магических иллюзий, действовавших в музыке. Взгляд ее говорил о том, что она тоже вспомнила о чем-то сокровенном…
«Ночь, когда мы встретились с тобой в священной роще, помнишь?»
И символы той ночи мелькали в ее широко раскрытых завораживающих зеницах, сверкавших и отражавших огни. Я мог читать по ним то, что она видела: луну, буковый храм с его отвратительными висельниками, на мгновение вспыхнувшая на губах полуулыбка, наши тихие в этом мертвом лесу голоса и смех, лениво растекающийся в сердцах как пролитое на столовую клеенку вино…
Я продолжал импровизировано играть, увлеченный огнем, летевшим из пылающих струн. Я был объят пламенем. Толпа медленно двигалась в такт музыке, словно заколдованная ей. Они впали в транс. И я был дирижером — управлял ими, управлял их чувствами. Мне так казалось. Но собственные мне были недоступны. Они терзали меня. Это был непередаваемый заряд эмоций, сконцентрированный в груди, готовый взорваться и забрызгать всех окружающих мясом, кровью и мозгами. Осколки костей кого-то убьют, кому-то позволят забрать их с собой как сувенир или артефакт. Они еще будут рады такой смерти…
После выступления, проталкиваясь сквозь бесконечную черную толпу хаотических рук и голов, я отправился к барной стойке, где заблаговременно меня ждал виски. На сцене уже выступала новая группа, рвала колонки и микрофон. Рядом подсела девушка.
— Это правда? — спросила она меня почти шепотом. Было трудно услышать, что она говорит из-за шума музыки.
— Что правда?
— То, о чем ты пел?
Я хмыкнул.
— Нет, — и залпом выпил стакан. Мне была она интересна, но почему-то я решил не подавать вида. Возможно, боялся что она растворится в дыму.
— Тебе чего-нибудь заказать? — предложил ей небрежно.
У наших столиков внезапно оказалась высокая мрачная фигура Винсента. Он поставил перед Адой горящий зеленью стакан с абсентом. Аделаида мгновенно его опрокинула в себя и тут же смущено улыбнулась, увидев с каким удивлением я на нее посмотрел, разинув рот. Щеки ее на белом лице порозовели.
— Всегда хотела попробовать, — призналась она.
— Винсент! Старый плут! Перестань спаивать милых гостей, — нарочито грозно обратился я к бармену. Винсент изобразил невинность так как это был способен сделать демон, притворно желающий вернуться на небеса, и продолжил протирать белой тряпкой чистые бокалы, хотя никогда особо этим не занимался.
— Скажите, пожалуйста, — обратилась к нему Ада, — почему бар называется «Полночный скелет мыши»?
Кажется, он обрадовался такому вопросу. Еще немного и можно было увидеть как древняя пыль слетает с его расправленных могучих плеч.
— Ну, — непринужденно светским тоном заговорил Винсент, словно именитый дворецкий, объясняющий историю своего родового поместья, — когда-то давно, когда я еще только планировал открывать здесь бар, я обнаружил на потолке спящую летучую мышь. Она проснулась и напала на меня, эта схватка могла в корень изменить все последующие за этим события, но все же мне удалось ее убить. Скелет этот все еще хранится в кладовой, — указал он в сторону двери, ведущей в комнату за стойкой бара. — Своего рода священный символ этого места.
— Интересно, — отозвалась Ада, очарованная рассказом. Ее взволнованные темные глаза заблестели в полумраке и были всецело устремлены на хозяина заведения.
— Но это все сказки, — вторгся я внезапно в их разговор. — Винсент любит травить различные фантастические истории. Знала бы ты чего я только не наслушался за эти долгие годы.
Винсент на мгновение бросил на меня взгляд, затем на Аду, слабо усмехнулся, словно заметил нечто, после чего равнодушно ответил:
— Тейт мне не верит, а я не пытаюсь его разубеждать — это и ни к чему.
— Хочешь сказать, что ты и вправду встретил здесь огромную летучую мышь?
— Она была огромной, — откликнулся он, показывая руками размеры. — Я даже думал, что она проглотит меня, когда очнулась от спячки. Но гениальная хитрость и моя метла сумели с нею справиться. Правда за тем убийством последовала расплата. Теперь я вампир.
Аделаида вопросительно посмотрела на меня, ожидая объяснений, но я покачал головой.
— Винсент никогда мне не показывал скелет этого выдуманного чудовища.
— Боюсь, тебе это покажется слишком странным, Тейт.
— А сейчас мне кажется это вполне очевидным.
Ада хихикнула.
На сцене с возбуждающе агрессивной энергией заиграла новая композиция, и худой размалеванный в косметике вокалист с обнаженным торсом в свечении красных огней и вправду напоминал летучую мышь, даже издавая соответствующие ей писклявые звуки.
— Может быть, прогуляемся? — как бы невзначай предложил я. Ада охотно кивнула, словно ждала повода, чтобы сбежать из этого шумного места, и мы направились к выходу.
В дверях меня кто-то окликнул. С виду элегантный мужчина в черно-белом костюме, поверх которого был напялен макинтош с приподнятым воротником. Типичный денди, которому в стылой повседневности не достает байроновской романтики. Но как его сюда занесло?
— Тейт Брукс! — провозгласил он, горячо обрадовавшись. — Человек, который продал душу дьяволу.
— Моя душа не принадлежит никому, — с резкой неприязнью ответил я.
Незнакомец манерно рассмеялся. У него была белая кожа, низко посаженные брови и пронзительные паучье-серые глаза, отчего взгляд напоминал расчетливый маневр хищника. Он не был одним из тех несчастных, на кого больно смотреть с их нелепой попыткой путем гардероба выдать себя за кого-то другого. В этом человеке было что-то отталкивающе притягательное. В опущенной левой руке у него дымилась сигарета. Казалось, с моим появлением он совсем про нее забыл.
— Как поживает ваша новая книга? — любезно поинтересовался он. — Прочитаете первые главы романа?
— А я пишу?
Он искоса бросил взгляд в сторону стойки, за которой работал Винсент, и тогда мне стало все ясно. Какое трепло.
— Вы часто напиваетесь, рассказываете всем кому не лень о том, что пишете. О том, что у вас есть идеи и сюжет, которому необходимо вдохновение.
Значит, Винсент все-таки не трепло. Трепло — я. Проклятый пьяница.
— Оу! — внезапно с беспокойством воскликнул незнакомец, возможно, увидев растерянность на моем лице. — Прошу прощения, я не представился, какой кретин! Джулиано Мерц — литератор и переводчик небольшого издательства «Weird Things». Мне было бы очень любопытно ознакомиться с вашим творчеством, мистер Брукс.
— У меня еще ничего нет. Думаю над структурой романа.
Незнакомец внезапно перевел взгляд на Аделаиду, словно только сейчас заметил ее присутствие. Она робко держалась в стороне, явно испытывая не комфортные ощущения рядом с этим мужчиной.
— У вас такая прелестная спутница, — проворковал он, улыбаясь уголками губ. — Ставлю сто баксов она станет музой для вашей будущей книги.
Ада ничего не ответила, краснея, отводя взгляд, но буквально через секунду, оторвавшись от нее, в каком-то нервном приступе мужчина вздрогнул, опустив глаза на свою белую руку, в которой держал сигару:
— Никак не могу привыкнуть… — произнес он задумчиво. — Я бросил курить несколько лет назад, но продолжаю покупать сигареты и похоже уже не расстанусь с ними до самой смерти. Забавно… наша жизнь словно нам не принадлежит и мы становимся неумолимыми заложниками тех привычек, которые когда-то в нас были заложены нами самими.
Что-то не так с этим ублюдком, он явно выпил лишнего.
— Не буду вас больше задерживать, продолжайте, — он посмотрел на нас, сбросил пепел на пол и медленно удалился в зал.
— Пойдем отсюда, — сказал я Аделаиде.
Ночь была прохладной даже для ранней осени. Прогуливаясь по улочкам Французского квартала, оживленного кипящим вокруг весельем, разноцветными витринами магазинов, баров с музыкой и светом, подвыпившими туристами, идущими по тротуару с бутылкой вина, мы выбрались к набережной реки Миссисипи. Здесь было почти безлюдно. Сумрак ласкал нас легким свежим ветром, овевая так словно хотел, чтобы мы остались. И мы остались в этой черно-фиолетовой уютной дымке из зелени, камней и ночной ткани. Вдоль набережной стояли фонари и светлым строем освещали путь, создавая солнечные ореолы возле скамеек. Чуть вдалеке звезды горели так, словно свечи на рождественском концерте в католическом соборе. Они были собраны на небе, прятавшем луну в густых серых облаках, проплывавших в этот момент мимо, как дикие странники, ищущие приключений.
— Мы не терпим зрелища, которому они служат, — нарушил я тишину. — Мы бежим от него. Из этого мира в другой, который создал для нас Винсент. Это ему мы обязаны и его бару. Там мы находим спасение хотя бы на одну ночь.
Ада пристально на меня посмотрела, как тогда в парке.
— Разве там прячется истинное счастье?
Признаться этот вопрос вызвал улыбку на моем хмуром лице.
— А его нет, — сказал я. — Нигде нет счастья. Почему оно обязательно должно существовать? Ведь с ним неинтересно, оно слишком предсказуемо и не ведет к каким-то действиям, которого мы все так жаждем в любой истории. Люди давно забыли, что значит наслаждаться тем, что у них есть. Необходимо влипнуть в какое-нибудь дерьмо, чтобы почувствовать себя настоящим.
Мы подошли к берегу. Тихий всплеск волн, секунды молчания, с трудом уловимые серебряные брызги успокаивающейся воды и стук удаляющихся ботинок о тротуар. Облака расступились, открывая луну, словно воскресшую заново и засиявшую с новой мощью.
Река застыла и покорно принимала благосклонно подаренные ей лучи лунного света, поигрывая ими в мерцании и блестке, словно расшалившееся дитя, которое знакомится с новой для себя удивительной вещью. Лишь лёгкий плеск набегающих волн разрушал молчание города, прячущегося в стенах старых южных домов, с виду хмурых и таинственных, окутанных сказочным молочным туманом.
На набережной были люди, они медленно проходили мимо, словно не хотели уходить или им было некуда идти. Они старались не касаться друг друга, не приближаться, не смотреть в глаза, и все-таки не удаляться друг от друга слишком далеко, чтобы не разойтись, не потеряться. Тогда я хотел прочесть их мысли, увидеть их чувства, понять, что их тревожит и, наверное, в чем-то убедить себя. Мне хотелось думать, что не я один сошел с ума, и есть те кто думает о том же.
— Они так одиноки, — произнес я небрежно себе под нос.
— Почему ты решил, что они одиноки? — спросила Ада, вырывая меня из раздумий. — У них есть свои родные и близкие, которых они очень любят и к которым спешат, чтобы поскорее их увидеть.
— То-то я гляжу, они так торопятся, — скептически буркнул я.
— Может быть, это ты одинок? — она взглянула мне в лицо.
— Может быть, — ответил я после короткой паузы. — Мне необходимо быть в одиночестве. Ведь я поэт.
— Да? — девушка усмехнулась. Длинный черный локон выбился из ее прически и вольно затрепыхался на ветру, но она не торопилась его поправить. — Продекламируешь что-нибудь из своих стихов?
— Думаю, что нет.
— Да ладно.
Я засмотрелся на ее милое личико.
— Это не очень хорошая идея.
— Тейт.
Переступил с ноги на ногу и гравий захрустел под ботинками. Громко прокашлялся, выпуская изо рта морозный пар, и после секундной нерешимости с выражением прочел:
— Не может быть!
Сказал однажды кто-то
Нет! Может!
Сказал другой
Аделаида, улыбаясь,
Кивает головой…
Конец
Аделаида с забавной комичностью изображая серьезное выражение лица, как бы удивившись, закивала головой.
— Ты и импровизировать умеешь, — сказала она.
— Нет, я просто пророк.
Она рассмеялась.
— Какое глубокое и тонкое стихотворение!
— Многие критики в нем утонули.
— Что о нем говорит Байрон?
— Байрон? — моя бровь в удивлении сама поползла наверх. — А он не умер?
Аделаида наклонилась к моему уху и шепотом проговорила так, что я почувствовал ее приятное ровное дыхание и дрожь пробежала по телу:
— Ну, ради такого стихотворения он воскрес, чтобы сообщить о бессмертном таланте его создателя.
— Издеваешься над моим творчеством?
— Ты первый начал! — ответила она с задорной улыбкой.
Темная набережная почти опустела. Остались только мы и еще какой-то старик, сидевший на скамейке. Кого-то он напоминал.
— Как в старые добрые, — вздохнул я и отвернулся к реке, покрытой мелкой серебристой рябью, будто мерцающие в глубокой ночи осколки хрупкого голубого жемчуга. — Так много времени прошло с тех пор. Чем ты себя занимала, пока меня не было рядом? Скучала поди.
Ада язвительно рассмеялась:
— Я? Скучала?! Еще чего!
— Можешь не оправдываться, я все пойму.
— Это ты все никак не хотел расставаться! — воскликнула она. — Наверное, каждую ночь вспоминал, надеялся, грезил о том, что когда-нибудь мы снова встретимся.
— Так, продолжай, пока мне все нравится. О чем ты еще думала?
— Узнаю старого Тейта, — сказала Ада с шутливым упреком. — Точнее того самодовольного мальчишку из леса.
— А я узнаю чокнутую девочку из города…
Мы замолчали и мгновением позже взорвались от хохота. Старик встал со скамейки и побрел в темноту.
— Если серьезно, что ты делала, когда переехала в другой штат?
— Ничего особенного, — она пожала плечами. — Поступила в школу, окончила ее и уехала из этого противного города навсегда. Он мне не нравился. Я всегда хотела свободы, хотела путешествовать по миру, знакомиться с новыми людьми и наслаждаться красотой… Знаешь, это может показаться странным, но я училась в лиге Плюща.
— Серьезно? Ты с кем-нибудь там встречалась?
— Да, был один парень. Но это было недолго. По нему было видно, что он прошел туда из-за своего отца.
— Что было потом?
— Он променял меня… на экономику.
— Ого, — я присвистнул от удивления. — Зря время не тратил.
— Да, — кивнула девушка. — во время учебы между студентами идет жестокая конкуренция и о дружбе или любви речи быть не может. Такова политика их заведения — в блеске престижа выдается сухая и бесчеловечная основа. Видел бы ты как он радовался, когда я не прошла по балам — это было так странно, даже жутковато. Но мне было просто неинтересно оставаться там.
— Значит, не доучилась в лиге Плюща. И что — ты бросила все и просто отправилась странствовать, как пилигрим?
— Типа того.
— И много где побывала?
— Ну…
— Париж?
— Там клёва.
— Да ладно? — с сарказмом возразил я. Она промолчала. — Лондон?
— Почему ты называешь только столицы? Или ты думаешь, что я устраивала тур по главным городам мира?
— Просто это первое, что приходит мне на ум. Ну хорошо, Каир?
Она неуверенно кивнула.
— Что? Ты и в Каире была? Ты шутишь?!
Она снова кивнула, приоткрывая розовый рот в лукавой улыбке.
— Да ты разыгрываешь меня!
— А ты такой доверчивый, — сказала она сквозь смех, хватаясь за мое плечо, — я не смогла сдержаться.
— Очень остроумно, да, ты развила этот талант до уровня мастера.
Дальше мы продолжили идти уже молча, покинув набережную, шагая по улице и каждый шаг отдавался в памяти гулким эхом прошлого — звуками музыкальных инструментов: кларнетов и труб; веселым живым смехом, вкусом шартреза и манящим вдали зеленым сиянием, словно огни эльфов; а еще разбросанный в воздухе конфетти, уже использованный лежал на сырой земле вперемешку с четками. Запах специй, свободы, чего-то нового и неизъяснимого…
— Эта музыка звучала у меня в голове, когда мы были в том лесу, — решился признаться я наконец.
— Что? — спросила Аделаида, удивленно захлопав ресницами.
— Там в баре ты спросила… правда ли то, что я исполняю на сцене и, в общем, ну…
Я не успел договорить. Мы остановились у дорожки, ведущей к ее белому двухэтажному дому, который сразу заставил меня обратить на него внимание.
— А я думал вам пилигримам достаточно разбить палатки и разжечь костер, — кивнул я в сторону ее дома.
— О, нет, в этом плане я люблю комфорт и уют, — улыбнувшись, ответила она. — Ну, мне пора, — Ада замешкалась и тут я воспользовался ситуацией, не дав ей опомниться, страстно приник к ее губам. Мы поцеловались…
Аделаида хлестко ударила меня по щеке. Да так что все мысли вылетели у меня из головы. Ох, не так все должно было произойти, совсем не так. Было холодно и больно. Мы выясняли почему она так поступила, стоя в двух шагах от ее дома. А потом она встала на цыпочки и уже сама с напором впилась мне в губы так, что у меня округлились глаза от изумления. Она вечно любит проворачивать подобные штучки, приводящие меня в замешательство и растерянный вид. Но вместе с удивлением, точнее на смену ему, пришло осознание некой истины. Я почувствовал ее губы и с этим окончательно потерял рассудок…
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.